Меню
Назад » »

А.Ф.Лосев. ИСТОРИЯ АНТИЧНОЙ ЭСТЕТИКИ. СОФИСТЫ. СОКРАТ. ПЛАТОН (91)

Немногим содержательнее тексты психологического, морального и общественного характера. Ожидание горестей, пишет Платон, вселяет в душу "страх" и страдание (Phileb. 32с). Тех, кто в силах за себя отомстить, нужно назвать сильными, "страшными" и опасными (49с). Понимание того, что "страшно" и что "не страшно", есть мужество, в противоположность неведению этого, робости (Prot. 360d). Мужественные отваживаются на то, что "страшно", не считая его "страшным" для себя (359с-е). Мужество есть знание "страшного" и того, на что нужно отваживаться (Lach. 196d, ср. 199а). Вещь, которую нужно бояться, внушает "страх"; а та, на которую нужно отваживаться, не внушает "страха". И "страх" внушается не прошедшим, не настоящим, но ожидаемым (198bс). Убитый, сам полный "страха" и ужаса из-за испытанного им насилия, наводит "страх" и на своего убийцу (Legg. IX 865е). Для плохих людей долголетние предки – "страшны" (XI 932а). У Платона имеется большое рассуждение об испытании "страха" и бесстрашия вином; воздержный человек знает меру потребления вина и правильный образ своего поведения, невоздержный же не испытывает "страха" перед вином и не испытывает бесстрашия перед своим нетрезвым поведением (I 646e-649d). "Храбро", или мужественно, ведут себя те, кто сражается не только на войне, но и против собственных удовольствий или страстей (Lach. 191 d). У тех, кто чувствует приближение конца жизни, пробуждается "страх" и забота о том, как они жили раньше. Полные "страха", они размышляют о нанесенных ими обидах и об исправлении их (R.P. I 330de). Не нужно "устрашать робких" людей (Legg. XI 933с). Читаем о достижении высоких почестей путем многочисленных "ужасных" нечестивых поступков (X 900а) и о том, что жизнь без воздержания ради добродетели – "ужасна" (Gorg. 492e, ср. 494е).

Представление о "страшном" в связи с нарушением закона не оставляет человека ни в каких аффектах, ни в страданиях, ни в радостях, ни в "страхах" (R.P. IV 429с). Правители, бодрствующие ночью в государствах, "страшны" для врагов и любезны для людей справедливых (Legg. VII 808с). Физические упражнения и военные маневры, если их проводить периодически во всем государстве, должны содержать в себе "элемент страха", чтобы воспитать в воинах бесстрашие перед будущими подлинными войнами (VIII 830е). При изображении перехода от демократической распущенности к тирании говорится о совершении "страшных" убийств и всяких преступлений, которые раньше были доступны данному государственному деятелю только во сне (R.P. IX 574е). Городских стражей в целях воспитания необходимо запугивать какими-нибудь "страшными" зрелищами, а потом сменять последние на удовольствия (III 413d). Сократ полушутя называет своих обвинителей "страшными" (Apol. 18b).

Более выразительны тексты, относящиеся к искусству. Здесь не только идет речь об "опытных" ремесленниках (R.P. II 360e), о человеке самом "искусном" в сочинительстве (Phaedr. 228а), об "умном" в судебных речах (Euthyd. 304d), об "искусных" речах, которым обучают софисты (Prot. 312de), о нынешних "знатоках" Гомера (Crat. 407а), об "искусном" восхвалителе Гомера (Ion 536d) и даже вообще о "более превосходном" в искусстве (Euthyphr. 11d) и об "искусном" в подражании (R.P. III 395с), но выставляется несколько весьма ответственных тезисов с термином deinos. Подлинная риторика должна обучать, когда, где и как нужно произносить речи краткие, жалостливые или "важные" (Phaedr. 272а). О рапсоде Ионе ставится вопрос, "силен" ли он только в Гомере или также в Гесиоде и Архилохе (Ion 531а). У Иона, когда он повествует о чем-нибудь страшном (phoberon) или грозном (deinon), y самого от страха волосы становятся дыбом на голове и сердце сильно бьется (535с). Агафон без малейшего страха (oyte... ecplagentos) выступает в театре; но для него немногие знатоки более страшны (phoberoteroi), чем толпа невежд (Conv. 194b).

Наиболее важным суждением в этой области является мысль Платона о трагически-возвышенном, которое не терпит никакого дилетантства, требуя для себя искусного согласования со всей данной трагедией, взятой как целое. Софокл и Еврипид, по Платону, рассмеялись бы, если бы кто-нибудь, не будучи трагическим поэтом, стал уверять, что он о великом может говорить сжато, может делать речи по своему желанию то жалостными, то устрашающими (phoberas) и грозными (apeilëticas), поскольку все эти приемы должны находить в трагедии соответствующее место и представлять единое целое (Phaedr. 268с).

Наконец, если иметь в виду область искусства, то Платон не раз говорит об исцелении страхов и ужасов разного рода художественными средствами. "Страх и неистовство" в душах вакханок исцеляются успокоительными движениями, хореей и музой (Legg. VII 791а). Художественно-физические упражнения искореняют в детской душе "страх и боязнь", которые присущи ей с малолетства и имеют тенденцию все время развиваться (791bс).

Пожалуй, особенно значительное место получает термин deinos в суждениях Платона о потустороннем мире. Когда Платон говорит о боязни (phoberon) нарушать истину (R.P. V 450d), или о "силе" человека и бессилии, которые определяются его близостью к божественной справедливости (Theaet. 176с), или о том, что душе незачем бояться чего-нибудь "ужасного", если это душа философа, созерцателя истины (Phaed. 84b; ср. R.P. VI 486b), то тут еще нет речи о потустороннем мире. Так же Платон хвалит и "возвышенный образ мыслей" (megalonoia) при совершении религиозных обрядов (Legg. XI 935b), равно как и то "величайшее" (megista, – мы бы сказали, – возвышеннейшее), к чему приобщается человек при рассмотрении своей кратковременной жизни на фоне вечности (R.P. X 608ab). Платон рассуждает о том, что не боятся разорения и бедности те подлинные философы, которые воздерживаются от телесных вожделений, властолюбия и прочих земных благ (Phaed. 82с), или что, по учению совершителей таинств, участники мистерий получают освобождение в будущей жизни, а неучаствующие терпят "ужасы" (R.P. II 365а), или об ужасном (deina) и страшном (phobera), вроде Коцита, Стикса и мертвецов в подземном мире, вызывающем трепет (III 387b), о протекании Коцита по местности "ужасной" и дикой и о впадении его в озеро Стикс с "грозной" силой (Phaed. 113b), об "ужасном" зрелище – наказании грешников и особенно тиранов, когда те хотят проникнуть в блаженное царство, о нападении на них диких и огненных существ, сдирании с них кожи и сбрасывании их в Тартар (R.P. X 615d), о "страхе" желающих взойти в светлое царство, как бы опять не услышать рева устья расселины, разделяющей небо и землю (616а); о "страхе" для плохого человека давать отчет о себе в потустороннем мире и об отсутствии этого страха у людей хороших (Legg. XII 959b).

Из всех этих многочисленных примеров ясно, что понятие ужаса и страха Платон соединяет по преимуществу с представлениями об Аиде. Аид здесь, конечно, вовсе не только указание на определенное место в космосе и вовсе не только мораль. Платону рисуются разного рода страшные картины, поражающие своей эстетической выразительностью, причем эстетика эта одинаково является и эстетикой ужасного и страшного и эстетикой возвышенного. У Платона читаем и об ужасе перед Ферефаттой, богиней подземного мира и дочерью Деметры (Crat. 404с), о "страхе" перед именем Персефоны, хотя здесь (в согласии с фантастической этимологией) страх должен несколько смягчаться указанием на ее мудрость (там же). "Страшны" небесные стражи Зевса даже для Прометея (Prot. 321e). Тантал еще при жизни испытал много "ужасных" несчастий (395). "Ужасны" преступления Ореста (Alcib. II 143d). "Ужасы" Аида вредно изображать при воспитании воинов, чтобы не ослаблять их удали (R.P. III 386b). Нельзя приписывать детям богов, Тесею или Пирифою, тех "ужасных" дел, которые им приписываются мифами (391d).

Наконец, в области учения о возвышенном в смысле deinon наиболее яркими являются те места из Платона, в которых философия и мифология сливаются в единое и нераздельное целое. Изображая разгул чувственных страстей у человека и желая подчеркнуть грандиозность этой ужасной картины человеческого падения, Платон рисует "страшного", большого и многовидного животного, в котором берут верх черты зверя – особенно льва или змеи. Здесь перед нами возникает подробно разработанная мифологическая картина (R.P. IX 588b-590b), совмещающая в себе черты возвышенного, безобразного и ужасного. Это весьма любопытный комплекс различных эстетических модификаций.

Черты возвышенного, но на этот раз в соединении с красотой, мы находим в образе Эроса, который трактуется как "искусный" колдун, чародей и софист и как "искусный" ловец, непрестанно строящий козни (Conv. 203d). Созерцавший потустороннюю красоту и увидевший какое-нибудь ее земное подобие трепещет и охватывается "страхами"; если бы он "не боялся" прослыть сумасшедшим, то приносил бы своему любимцу жертвы, как кумиру (Phaedr. 251а). Если бы явился нам сам потусторонний образ красоты, то он вызвал бы у нас "огромные страсти" (250d). Очень яркая концепция возвышенного в соединении с бесформенным выражена в словах Платона, что до появления Эроса, бога красоты и совершенства, у богов творилось очень много "ужасных" дел (Conv. 197d).

Эстетическая модификация возвышенного выступает у Платона в довольно слабо дифференцированном виде и, конечно, нигде не получает точного определения. Тем не менее интуитивно Платон очень глубоко переживает эту модификацию, причем иной раз отсутствие достаточно детального отмежевания ее от других категорий приводит к целому ряду весьма интересных совмещений возвышенного с такими модификациями, как страшное, безобразное, даже смешное, прекрасное и морально высокое. Каждый раз такое совмещение требует особого анализа, что мы и пытались делать, не гонясь за исчерпанием бесконечных оттенков этой модификации.

Теперь мы подошли к модификации трагического, но даже и трагическое тоже далеко у Платона от полной ясности и четкости.

7. Трагическое

У Платона это понятие выражено словами: tragicos, "трагический", tragöidopoios, "творец, сочинитель трагедии"; tragöidia "трагедия". Читатель, знающий Платона как писателя V-IV вв. до н.э., уже заранее убежден, что такие великие искусства древности, как трагедия, комедия, архитектура, живопись, во всяком случае, должны найти в его эстетике самое подробное и научно-художественное изображение. Однако всякому читателю, приступающему к Платону с таким предубеждением, придется испытать разочарование после ознакомления с относящимися сюда текстами. Причиной такого недостаточного изображения трагического в эстетике Платона вовсе не является слабая осведомленность Платона в этом предмете или отсутствие самого чувства трагизма у Платона. Платон тончайшим образом понимал греческую трагедию и мог бы дать самый глубокий ее анализ. Ничтожные осколки такого возможного анализа мы и теперь глубоко чувствуем в произведениях Платона.

Но были две колоссальной важности причины, которые всегда заставляли Платона говорить о трагедии как-то намеренно небрежно, как бы случайно и всегда не ради нее самой, но ради каких-нибудь гораздо более важных для него предметов.

Первая причина заключается в том, что греки, создавшие великое и мировое искусство трагедии, относились к нему слишком интуитивно и непосредственно. Им трудно было давать какой-нибудь философский, эстетический, искусствоведческий и вообще рефлективный анализ своего искусства. То, что греки говорили о своем искусстве, обладало почти всегда гетерогенным характером. Это была либо моралистика по поводу искусства, либо его формалистический анализ, не входящий в живые глубины созданного ими же искусства. Мы в настоящее время анализируем греческое искусство гораздо более точно и глубоко, чем сами греки, и у нас для этого имеется гораздо более тонкий аппарат философских, эстетических, искусствоведческих и исторических категорий и соответствующих методов, чем это было у греков. Поэтому ничуть не удивительно, что трагическое проанализировано у Платона слишком неясно и что даже Горгий сказал об этом более внятно. И определение трагедии у Аристотеля в основе своей безусловно формалистично, и кое-что существенное в этой области можно извлечь лишь из его других сочинений, но уж никак не из "Поэтики".

Вторая причина отсутствия у Платона твердого и определенного анализа трагедии заключается в том, что лично он сам гораздо больше, чем другие греческие авторы, всегда воодушевлялся моралистикой и космологией, так что трагическое в собственном смысле слова только случайно выступало в его произведениях и когда выступало, то всегда несистематично, как бы нарочито небрежно, почти всегда с критикой и неучетом самого важного. Перед моралистикой, стоявшей на грани почти полного отрицания искусства вообще, отступала вся тонкость платоновского отношения к искусству, все его глубокие интуиции в области трагического и его постоянное стремление всесторонне обсуждать интересующие его предметы. У Платона имеются все данные для определения и анализа модификаций трагического; однако вне-эстетические и внехудожественные тенденции его философии в корне пресекли всякую возможность проанализировать модификацию трагического сколько-нибудь обстоятельно.

Прежде всего обращает на себя внимание то обстоятельство, что трагическое почти всегда ассоциируется у Платона с чем-то напыщенным, запутанным, неясным, нагроможденным, жестким. Когда трагическое сравнивается со стилем Пиндара или Эмпедокла в плане напыщенности и чрезмерной торжественности (Men. 76е, ср. R.P. VIII 545е), то это у Платона еще не окончательное осуждение трагедии. Гораздо более суровое осуждение трагедии чувствуется иногда в таких местах, где говорится о трагической манере (R.P. III 413b). Когда говорится о жизни тирана в том виде, в каком она существует без трагической парадности (IX 577b), то "трагическую парадность", очевидно, здесь нужно понимать просто как "театральность". Полушутя, полусерьезно, но все-таки больше в насмешку говорится о трагических приемах при замене в словах одних букв другими (Crat. 414с; ср. 418d). Не очень высокая оценка трагического чувствуется и в предсмертных словах Сократа о том, что его зовет судьба, "как сказал бы трагический муж" (Phaed. 115а). Вероятнее всего, здесь тоже – ирония и насмешка.

Однако, не раскрывая содержания модификации трагического, Платон во многих местах своих произведений открыто и резко критикует все трагическое искусство, приводя при этом много разных аргументов, из которых важнейшее место занимают следующие пять.

Во-первых, трагедия неприемлема для него в чисто моральном отношении. Она для него основана только на пустых удовольствиях и существует только для потехи толпы (Gorg. 502b). Трагедия изображает "Фиестов, каких-нибудь Эдипов или каких-либо Макареев", вступивших в брак с ближайшими родственниками и потом самих себя за это карающих (Legg. VIII 838с). Зачем же тогда и изображать такие дела, которые заведомо подлежат осуждению и которые наносят ущерб самим же вершителям этих дел? У Гомера (которого, как мы сейчас увидим, Платон считает трагиком) положительное значение имеют только гимны богам и похвалы хорошим людям, все же остальное вызывает разные удовольствия и страдания, не дающие ничего хорошего для воспитания (R.P. X 606de). Древние мифы и вообще неприемлемы для Платона ввиду своей безнравственности, но дальнейшее изменение и дополнение их у трагиков тоже не меняет существа дела (Conv. 180а). В мифах и в трагедии вместо воспитания добродетелей пропагандируются только патологические аффекты, вредящие человеку (R.P. III 386b, 387b, 388d-е, 390а). Общим итогом моральной оценки трагизма у Платона может явиться то его суждение, где он объясняет слово pan, указывающее, по его мнению, на две области действительности, то есть бога Пана: "Истинная сторона его легка и божественна, она живет вверху между богами; а ложная – внизу, среди народной черни, – она жестка и трагична [козлиста]. Отсюда-то в трагичной [козлистой] жизни множество мифов и лжи" (Crat. 408с). Платон едва ли понимал связь трагедии с культом Диониса и с принесением козла в жертву. Если он тут говорит о трагическом, то, конечно, имеет в виду прежде всего нечто низкое и действительно что-то козлиное.

Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar