- 1148 Просмотров
- Обсудить
11. Философы
Платон, несомненно, прекрасно знал предшествующих ему греческих философов и поэтов и прозаиков, но относился к ним вполне критически, и – не потому, что он их целиком отрицал, но потому, что эти учения были для него большей частью слишком элементарны и слишком уж разумелись сами собой. Для эстетики Платона это отношение Платона к философам прошлого тоже очень важно, поскольку синтетическая теория самого Платона пользовалась прежними учениями, они вошли в его общую систему, но если их брать в самостоятельном виде, они слишком ограниченны для платоновской системы.
а) Если коснуться сначала философов, писавших поэтическим языком, то Ксенофан, как и все элейские философы, конечно, нисколько не противоречил эстетике Платона, но со своим учением об абсолютном едином оказывался для Платона слишком односторонним. На Ксенофана Платон ссылается только один раз (Soph. 242 d) как на представителя школы, учившей о том, что все есть одно48. Как мы хорошо знаем, по Платону, все есть тоже некое абсолютное единое49, Но эстетика Платона учит о том, что все есть не только единое, но и многое50. Поэтому ксенофановское единое является для Платона пройденным этапом и входит в общую систему эстетики только в виде одного элемента. Пожалуй, можно считать, что в тех местах, где Платон обрушивается на слишком разнообразное или чересчур произвольное поэтическое изображение богов и героев (R. Р. II 377 de), он находится под влиянием таких общеизвестных суждений Ксенофана, популярных еще и доныне, где этот философ тоже считает эти многочисленные образы богов поэтическим или просто народным вымыслом (21 b 11. 12. 14-16 Diels).
О Пармениде у Платона (Conv. 195 с) читаем, что у него, как и у Гесиода (этот текст уже упоминался у нас выше, стр. 89), первым божеством должен был бы являться вовсе не Эрос, но Необходимость. Платон (Parm. 128 a-d) прекрасно понимает элейское учение Парменида и Зенона об абсолютном едином и о несуществовании никакого множества, относится к нему с большим уважением и глубочайшим образом использует его в данном диалоге, хотя, как сказано, дает также и тончайшую диалектику множества. Об этом абсолютном едином Парменида читаем у Платона не раз (Theaet. 152 е, 183 е – тут же упоминается и еще один элеец, Мелисс). В другом месте (Soph. 237 а) приводится знаменитое выражение Парменида (В 7) даже буквально: "Никогда не может быть доказано, что несуществующее существует. Но ты оберегай свою мысль от этого пути исследования". В буквальном виде Платон (Soph. 244 е) приводит также стихи Парменида (В 8), говорящие о едином как о шаровидном целом и тем самым дающие основание приписывать парменидовскому единому возможность его деления, лишая его тем самым абсолютности. А то, что Афродита, исконная богиня Парменида, первым родила Эроса, в одинаковых выражениях читаем и у Платона (Conv. 178 с) и у Парменида (В 13). Не мешает заметить и то, что Платон представляет себе Парменида в виде величавого, почтенного и красивого старца, а его ученика Зенона тоже с приятной наружностью (Parm. 127 ab; Theaet. 184 a).
Из Эмпедокла (В 84, 7-11; 89) Платон (Меn. 76 с) вспоминает теорию истечения, а также говорит о нем в контексте теории всеобщей текучести (Theaet. 152 е). Бегло вспоминает Платон (Soph. 242 de) и об эмпедокловой философии Любви и Вражды.
б) Что касается философов, писавших прозой, то у Гераклита (А 6) Платон (Crat. 402 а-с; ср. 439 b-с) находит прежде всего учение о всеобщей текучести: "Все сущее течет, и ничто не остается на месте. Дважды тебе не войти в одну и ту же реку" (об этом же краткие упоминания находим и в Theaet. 179 d; Soph. 292 de). Из того, что эту мысль Гераклита мы находим не в самом тексте Гераклита, но у Платона, многие делают вывод, что это вообще не есть мысль самого Гераклита, но только – учение, приписанное ему Платоном. Это совершенно неверно, поскольку таким же точно образом изображают философию Гераклита и другие источники – Арий Дидим (В 12) и Плутарх (В 91) с некоторым существенным разъяснением у Гераклита Понтийского: "В одни и те же воды мы погружаемся и не погружаемся, мы существуем и не существуем" (В 49 а).
Однако верно то, что теоретическая философия Гераклита вовсе не сводится только к теории становления. Об этом красноречиво свидетельствует опять же Платон (Conv. 187 а-с), притом как раз на эстетических материалах:
"Что касается музыки, то каждому мало-мальски наблюдательному человеку ясно, что с нею дело обстоит точно так же, и именно это, вероятно, хочет сказать Гераклит, хотя мысль его выражена не лучшим образом. Он говорит, что, раздваиваясь, единое сохраняет единство, примером чего служит строй лука и лиры (В 51). Очень, однако, нелепо утверждать, что строй – это раздвоение или что он возникает из начал различных. Вероятно, мудрец просто хочет сказать, что благодаря музыкальному искусству строй возникает из звуков, которые сначала различались по высоте, а потом друг к другу приладились. Ведь не может же возникнуть согласный строй только оттого, что один звук выше, а другой ниже. Строй – это созвучие, а созвучие – это своего рода согласие, а из начал различных, покуда они различны между собой, согласия не получается. И, наоборот, – противоположное и несогласное нельзя привести в гармонию, что видно и на примере ритма, который создается согласованием отличающихся сначала друг от друга долгот и краткостей. А согласие во все это вносит музыкальное искусство, устанавливающее, как и искусство врачебное, любовь и единодушие. Следовательно, музыкальное искусство есть знание любовных влечений, касающихся строя и ритма".
Это суждение Платона о Гераклите имеет огромное эстетическое и притом историко-эстетическое значение. Вопреки обычному сведению Гераклита к концепции одного становления (при этом Гераклиту приписывается чистейший иррационализм), Платон выдвигает здесь три весьма важные идеи в эстетике Гераклита.
Первая идея – это момент становления, который, конечно, представлен у Гераклита очень ярко. Но вторая идея уже не сводится просто к становлению, а требует фиксации в этом сплошном и непрерывном становлении бесконечного множества прерывных точек, критических узлов этого становления, которые не только сливаются одни с другими, но и противопоставляются друг другу.
В-третьих, наконец, по мысли Платона, Гераклит не только сливал и различал все эти точки, но и наблюдал то их сопоставление, когда они оказываются определенным строем или, как гласит греческий подлинник, определенной "гармонией". Простая комбинация каких ни попало моментов становления еще не есть гармония, но для гармонии требуется внутреннее единство комбинируемых элементов, а именно то, что на языке Платона именуется "любовным влечением". Из этого видно, насколько Платон глубоко проник в эстетику Гераклита. В свете этого платоновского понимания вся эстетика Гераклита предстает в очень углубленном виде. Необходимо сказать, что без этого платоновского анализа Гераклит, вероятно, и совсем не был бы доступен нам в своем подлинном виде. Итак, отношение Платона к Гераклиту нужно вообще расценивать как один из самых замечательных фактов в истории античной эстетики.
Заметим еще одну, на этот раз не очень важную перекличку Платона с Гераклитом. Именно Платон (Legg. VII 819 а) вспоминает знаменитое изречение Гераклита (В40) о том, что "многознание уму не научит".
Мы не будем касаться смутных вопросов об отношении Платона к прочим философам, писавшим прозой. Несомненно в таких диалогах, как "Гиппий Меньший", "Евтидем", "Кратил" и особенно "Теэтет", Платон имеет в виду своего противника Антисфена, киника и тоже ученика Сократа, уклонившегося в сторону субъективизма и голого эмпиризма. Иногда можно догадываться о некоторой перекличке Платона с такими верными учениками Сократа, как Эсхин Сфеттский и Ксенофонт. Однако точное филологическое установление положительной или отрицательной связи Платона с этими философами весьма затрудняется отсутствием у Платона прямых ссылок на них, так что от решения этой задачи придется нам здесь отказаться, чтобы не уходить далеко в сторону от проблем истории эстетики51. Точно так же не стоит здесь заниматься проблемой отношения Платона к софистам – Протагору, Горгию, Гиппию, Продику и др., поскольку проблема эта уже много раз ставилась в науке и может считаться в настоящее время разрешенной52.
12. Общий итог эстетической оценки поэзии (и вообще греческой литературы) у Платона
Отношение Платона к поэтическому и вообще литературному искусству, как мы много раз убеждались выше, достаточно запутано. Однако представляется возможным выделить три сильно бьющие в глаза тенденции, когда речь заходит об эстетической оценке поэзии у Платона.
Во-первых, у Платона имеется масса мест, свидетельствующих о чрезвычайно тонком, страстном и вдохновенном отношении к поэзии. Несколько раз он прямо говорит о том, что нечего и думать сводить поэзию к рассудочным построениям (Phaedr. 245 а). Она для него есть в полном смысле слова мифология (Phaed. 61 b), безудержная фантазия и вдохновение, вызывающие в нас целую гамму бесконечно разнообразных чувств и настроений. То она расценивается как ласковый и легкий ветерок, нежащий нас откуда-то издалека (R. Р. III 401 cd). То она расценивается как бурное и буйное вдохновение божества и Муз, когда сам артист ничего не понимает в исполняемом им художественном произведении, но движется только непреодолимой высшей силой, каким-то вакхическим исступлением, для которого он не больше чем бессознательный проводник и медиум.
Сократ говорит рапсоду Иону (Ion. 533 d – 534 d):
"Твоя способность хорошо говорить о Гомере – это... не умение, а божественная сила, которая тобою движет, как в том камне, который Еврипид назвал магнесийским, а большинство называет гераклейским. Этот камень не только притягивает железные кольца, но и сообщает им такую силу, что они, в свою очередь, могут делать то же самое, что и камень, то есть притягивать другие кольца, так что иногда получается очень длинная цепь из кусочков железа и камня, висящих одно за другим; у них у всех сила зависит от того камня.
Так и Муза сама делает вдохновенными одних, а от этих тянется цепь других восторженных. Все хорошие эпические поэты не благодаря уменью слагают свои прекрасные поэмы, а только когда становятся вдохновенными и одержимыми. Точно так и хорошие мелические поэты; как корибанты пляшут в исступлении, так и они в исступлении творят эти свои прекрасные песнопения; когда ими овладевает гармония и ритм, они становятся вакхантами и одержимыми: вакханки в минуту одержимости черпают из рек мед и молоко, а в здравом уме – не черпают, и то же бывает с душою мелических поэтов, как они сами свидетельствуют.
Говорят же нам поэты, что они летают, как пчелы, и приносят нам свои песни, собранные у медоносных источников в садах и у разных Муз. И они говорят правду: поэт – это существо легкое, крылатое и священное, он может творить не ранее, чем сделается вдохновенным и исступленным и не будет в нем более рассудка, а пока у человека есть это достояние, никто не способен творить и вещать.
Поэты, творя, говорят много прекрасного о различных предметах, как ты о Гомере, не от умения, а по божественному наитию, и каждый может хорошо творить только то, на что его подвигнула Муза, – один – дифирамбы, другой – энкомии, третий – ипорхемы, этот – эпические поэмы, тот – ямбы; во всем же прочем каждый из них слаб. Ведь не от умения они это творят, а от божественной силы: если бы они благодаря умению могли хорошо говорить об одном, то могли бы говорить и обо всем прочем; потому-то бог и отнимает у них рассудок и делает их своими слугами, вещателями и божественными прорицателями, чтобы мы, слушатели, знали, что это не они, у кого и рассудка-то нет, говорят такие ценные вещи, а говорит сам бог и через них подает нам голос" (и далее 534 d – 536 d).
После такого роскошного изображения действия поэзии на человека невозможно сомневаться в том, что Платон был глубоким знатоком эстетики поэзии и что он был постоянным и неизменным поклонником ее красот. К этому необходимо присоединить также и то, что все произведения Платона буквально пронизаны реминисценциями и самыми настоящими цитатами из всей античной поэзии, которая существовала в Греции от самого начала до платоновской современности. Произведения Платона дышат этой древнегреческой поэзией, о чем можно догадываться и без всяких реминисценций и цитат, а только интуитивно, если только читатель Платона более или менее знаком с историей греческой литературы. У Платона все дышит и поет поэзией, иной раз даже больше, чем философией, да и сам он – первоклассный поэт. Во всяком случае, во всей греческой литературе не было ни одного такого философа, который был бы в такой же степени пронизан поэзией и вдохновлен ею с начала до конца.
Во-вторых, изучая эстетику Платона, мы никак не можем надивиться на ее совершенно противоположную тенденцию, а именно на критику и почти полное ниспровержение всякой поэзии.
Обращает на себя внимание уже то обстоятельство, что даже и в моменты своего положительного и восторженного отношения к поэзии он никогда не забывает проблем мастерства, структуры итехнических законов поэзии. Оказывается, одного вдохновения мало, а требуется еще умение, методика, система и закономерность художественного построения.
Но этот методически-систематический подход превращается в небывало строгий педантизм, морализм и всякого рода чрезвычайно ригористические наставления, в прямо-таки полицейский подход. От любимого Платоном Гомера и от вдохновенной оценки гомеровского творчества иной раз не остается почти ничего. Оказывается, в этом Гомере все плохо и безнравственно, все требует коренного изменения или даже устранения. Лирика, теоретически выдвигаемая Платоном как подлинная поэзия (поскольку она не есть подражание внешним предметам, но излияние души самого поэта), используется Платоном подозрительно слабо и редко; а у драматургов Платон берет только то, что соответствует его собственному мировоззрению. За творчеством поэтов надо бдительно следить и постоянно думать, как бы они не сказали чего-нибудь лишнего. Свободно же творящих поэтов нужно просто изгонять, их произведения уничтожать, а детям и школьникам вообще запрещать ими пользоваться. Все свободные поэты – шарлатаны и развратники. Пусть они сочиняют только молитвы богам да восхваляют добродетели. Поэзия вообще никак не должна развиваться. Самое лучшее состояние поэзии было в Египте, где в течение десяти тысяч лет, по Платону, в поэзии повторялось одно и то же, и творчество ни на миллиметр не двигалось вперед.
И вы думаете, это скучно? Наоборот, это-то и есть настоящая эстетическая радость. Надо, чтобы все пели и играли; и надо, чтобы все танцевали, всегда, непрерывно и неизменно. Надо, чтобы все государство пело, и играло, и скакало в плясках (Legg. II 665 с). И вообще – "надо жить, играя" (VII 803 e).
Но что именно мы должны петь, что именно должны изображать в своих играх и танцах?
Мы должны играть и петь свои вечные и неподвижные морально-политические законы, свою государственность и гражданственность, свой неизменный пыл и вражду против внутренних и внешних врагов. Экстатическая поэзия и тоталитарное полицейское государство – одно и то же! Никаких свободных поэтов и никакого поэтического прогресса!
Можно сколько угодно этому удивляться и это критиковать. Но для Платона это вовсе не какая-нибудь жалкая противоречивая логика, но самая настоящая, самая подлинная и божественная диалектика. И это для Платона вполне оправданно, прежде всего социально-исторически, как об этом мы уже не раз говорили выше53.
В-третьих, Платон никак не мог остаться при таком душераздирающем дуализме, когда он признавал, с одной стороны, чистую, бескорыстную, светлую и божественную поэзию, а с другой стороны, ниспровергал ее с подлинным энтузиазмом фанатика и изувера. Согласно основному направлению своей философии и эстетики Платон не мог не находить той средней линии, где этот ужасающий дуализм сглаживался бы и где обе противоположности сливались бы в единое и нераздельное целое. На выручку здесь приходила, разумеется, очень интенсивная у Платона диалектика, помогавшая сливать воедино эти душераздирающие противоречия. Диалектику мы уже находили в учении о сплошной общегосударственной пляске, где строжайшее законодательство сливалось в одно целое с поэтическим, музыкальным и хороводным искусством. Для Платона это было несомненным диалектическим синтезом и подлинным единством противоположностей. Однако во всяком диалектическом единстве противоположностей все же может оставаться примат за одной или за другой противоположностью. Приведенное у нас место из "Законов", трактующее о всеобщей государственной и народной пляске, конечно, основано на приоритете всеобщей государственности и законности.
Но не имеется ли у Платона такого единства суровой идейности и веселой беззаботной поэзии, где этот ужасающий приоритет государственности не выпирал бы на первый план и не пользовался бы столь непреодолимым приоритетом? Несомненно, у Платона была такая диалектика, где беззаботность чистого искусства и морально-логический ригоризм сливались в более мягкое единство и не в столь ужасающую государственность, которую сам Платон называл трагедией (Legg. VII 718 b).
Этот более мягкий синтез мы можем находить в тех мифологических построениях Платона, в которых он, отступая от грубых и старинных, простонародных верований, конструировал свои новые мифы с полным соблюдением их поэтической чистоты и их морально-логической безупречности. Это – те трансцендентально-мифологические или диалектико-мифологические построения, с которыми мы имели дело раньше54. Так, когда Платон строит теорию Эроса в "Пире", у него получается чисто поэтический или поэтико-мифологический образ, однако с полным соблюдением правил строжайшей диалектики, причем этот Эрос понимается в виде становления, а это становление трактуется в виде синтеза идеального и материального. Таково учение Платона о переселении душ, влагаемое в уста Эра в X книге "Государства", где круговорот душ трактуется и поэтически и диалектически, – в результате получается мифология, которая уже лишена всех антиморальных элементов, опровергаемых Платоном в традиционной поэзии и мифологии; на первом плане здесь известная нам диалектика становления. Таково и учение Платона о космических периодах в "Политике", о движении душ-колесниц по орбите космоса, об их падении и новом возвращении в небесную область в "Федре", о надкосмическом первообразе и демиурге в "Тимее" с последующим появлением богов и самого космоса, о синтезе первичных идей с первичной, вполне иррациональной материей и т.д. и т.д. Во всех этих случаях, с которыми мы не раз встречались в предыдущем изложении, чистая, бескорыстная, беззаботная и самодовлеющая поэзия сливается у Платона с логическим и моральным ригоризмом.
И тут Платону уже нечего возразить против поэзии, автором которой он сам же и является, и тут его морально-политическая суровость находит уже полное удовлетворение, поскольку он сам же ее и конструирует.
В заключение необходимо сказать, что всякий подобного рода анализ разбросанных, спутанных и часто непродуманных до конца у Платона материалов, конечно, не всегда приводит к абсолютно точному результату; и тут у Платона всегда наличны разного рода смысловые оттенки, иной раз весьма тонкие и едва уловимые, разного рода уклонения в сторону, увлечения, беллетристический пафос и терминологическая неустойчивость. Поэтому указанные у нас три вывода относительно эстетической оценки поэзии у Платона являются не столько составными элементами общей картины этой оценки, сколько ее обобщенными принципами, находящими для себя у Платона часто весьма тонкие и бесконечно пестрые воплощения. Но такова и вся эстетика Платона, таков и весь Платон.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.