- 1219 Просмотров
- Обсудить
| АДОРНО (ADORNO) ВИЗЕНГРУНД-АДОРНО (WIESENGRUND-ADORNO) ТЕОДОР |
НЕГАТИВНАЯ ДИАЛЕКТИКА | ИССЛЕДОВАНИЕ АВТОРИТАРНОЙ ЛИЧНОСТИ
22
"Бесконечность"
Развенчание понятия – противоядие философии. Оно препятствует ее собственному разбуханию, превращению философии в абсолютное. По-другому должна функционировать идея, созданная идеализмом, и им же в большей степени, чем любая другая философская идея, испорченная – идея бесконечного. Бесконечное в философии нельзя исчерпать, свести к минимуму суждений по аналогии с научными "измами"; это зафиксировала гегелевская полемика с Фихте, где философия исходит из некоего "решения" ("Spruch"). Философия может соприкоснуться и тесно прижаться к бесконечному, бесконечное можно облечь в философию в той мере, в какой этого желали (и к чему напрасно стремились) программы феноменологии и проект Зиммеля. Философия нацелена на отчуждение, ничем не ограниченное. Только в той сфере можно постигать философское содержание, где оно не навязано философией. Иллюзия, что философия может подчинить себе сущность в конечности ее определений, может присутствовать. Наверное, слово "бесконечное" так фатально легко срывается с губ идеалистических философий, потому что они хотят утишить тягостное сомнение в убогой конечности своего понятийного инструментария, – сомнение самого Гегеля, которое сохранилось вопреки намерению философа. Традиционная философия верит, что она может присвоить себе свой предмет в его бесконечности, и потому она конечна, завершена как философия. Модифицированная философия в идеале должна отменить всякую претензию, никого больше не уговаривая, распоряжаться бесконечным. Вместо этого сама философия, чутко воспринятая и понятая, должна стать бесконечной в той мере, в какой она пренебрегает своим обнаружением в множестве исчислимых теорем. Философия может иметь своим содержанием многообразие предметов; это многообразие, которое не подчиняется схемам, это предметы, которые ищет философия или которые напрашиваются на то, чтобы стать ее объектом. Философия предается этой предметности и многообразию; использует их не в качестве зеркала, в котором снова увидит и прочтет себя, спутав собственное отражение с конкретностью. Философия в этом случае была бы не чем иным, как полным, нередуцированным опытом в медиуме понятийной рефлексии; даже "наука об опыте сознания" сводила содержания такого опыта к примерам категорий. Философию побуждает к рискованному напряжению своей собственной бесконечности иллюзорная надежда, что всякое единичное и частное, которые она расшифрует, представляют собой, подобно монаде Лейбница, целое в себе, целое как таковое, снова и снова ускользающее от философии (правда, в соответствии с принципом предустановленной дисгармонии скорее гармонию). Поворот метакритики против prima philosophia – это одновременно и поворот против конечности философии, не обращающей внимание на бесконеч-
23
ность, против философского бахвальства. Познание не располагает ни одним из своих предметов как внутренним. Оно не должно готовить фантазму целого. Задачей философской интерпретации произведения искусства не может быть конструирование тождества с его понятием, растворение его в понятии; художественное произведение разворачивается посредством такого анализа в своей истинности. Напротив, то, что можно предвидеть – будь то упорядоченное движение абстракции, будь то применение понятия к постигнутому в рамках этой дефиниции – может быть полезным в качестве техники в самом широком смысле этого слова: но для философии, которая сама себя не упорядочивает, это безразлично. Принципиально философия может постоянно ошибаться, идти по ложному следу; и только поэтому она может что-то выиграть. Это поняли скепсис и прагматизм и, в конце концов, его чрезвычайно человеческая версия – прагматизм Дьюи; но все это всего лишь фермент, добавляющий философии упорства и не требующий во имя попытки утверждения отказа от философии. Философия, в противоположность тотальному господству метода, содержит корректировочно момент игры, желание вытеснить из традиции момент ее превращения в науку. Этот пункт был головной болью и для Гегеля, он критиковал "виды и различия, которые определяются внешними случайностями и произволом, а не разумом" [6]. Мысль, свободная от наивности, знает, как мало ей доступно помысленное, но она должна всегда говорить так, как будто обладает этим помысленным целиком и полностью. Это сближает мысль с клоунадой (Clownerie). Мышление должно как можно меньше искажать черты философии, потому что только философия раскрывает перед мыслью надежду обрести то, в чем ему отказано. Философия – это самое-самое серьезное, но вот она уже и не такое серьезное. То, что стремится к уже не существующей a priori самости и чем не владеешь достоверно, в соответствии со своим собственным понятием, относится к области неукрощенного, необузданного, табу на которое накладывает понятийная сущность. Понятие вещи не может представить то, что оно замещает – мимезиса, иначе чем присваивая себе что-то из миметического способа отношения и не теряя себя в нем. Эстетический момент, хотя и по совсем другой причине, чем у Шеллинга, не является для философии случайным и несущественным. В такой же степени философии присуще стремление преодолеть себя, момент игры в обязательность философского познания действительного. Попытками философии являются игра и стремление к ее преодолению, снятию. Философия сродни искусству, и это дает ей право большее, чем просто заимствовать у искусства, по крайней мере благодаря интуициям, которые варвары считают прерогативой искусства. Интуиции обрушиваются, низвергаются на творчество, вспарывают его, как ножом мясника; они срощены с законом формы произведения; растворяются в воздухе, когда кто-то хочет их препарировать. Мышление не охраняет источников,
24
освобожденных от его власти, источников в их первозданности и свежести. Если познавательные приемы совершенно отличаются от тех, которыми традиционно пользуются, то такие приемы являются непригодными, интуитивизм их панически и тщетно избегает. Философия, которая подражает искусству, хочет стать произведением искусства, самоуничтожается. Она постулирует стремление к тождеству; это означает, что предмет философии возникает в ней самой в тот самый момент, когда философский способ рассмотрения лишается верховного права a priori распоряжаться гетерогенным как материалом, и философия тематизируется как раз в отношении к нему. Искусство и философия имеют свое общее не в форме или образном мышлении, а в способе отношения, который запрещает псевдоморфозу. Искусство и философия сохраняют верность собственному содержанию при помощи своего предмета; искусство – превращаясь в нечто неприступное для своих значений; философия -не замыкаясь в непосредственном. Философское понятие подвластно стремлению, которое искусство одухотворяет в его непонятийности, осуществление этого стремления означает избавление непосредственности искусства от видимости. Органон мышления (одновременно – стена между мышлением и тем, кто должен мыслить) негирует, отрицает это стремление. Такое отрицание философия не может обойти, но она не может и подчиниться ему. Для философии характерно усилие выйти при помощи понятия за границы понятия.
Спекулятивный момент
Даже отказавшись от идеализма, философия не может отказаться от спекуляции, правда, от спекуляции в широком смысле слова – в смысле гегелевского позитивного*; спекуляция прославила идеализм и подверглась осуждению вместе с ним. Для позитивистов не составляет труда приписать к разряду спекуляции материализм Маркса, который исходит из объективных законов сущности, но никогда – из непосредственных фактов или протокольных пред-
* "Если, впрочем, еще и теперь скептицизм часто рассматривается как непреодолимый враг всякого положительного знания вообще и, следовательно, также философии, поскольку последняя имеет дело с положительным познанием, то следует возразить, что скептицизм опасен лишь для конечного, абстрактно-рассудочного мышления, и лишь оно не может устоять против него; философия же, напротив, содержит в себе скептицизм как момент, а именно, как диалектическое. Но философия не останавливается на голом отрицательном результате диалектики, как это происходит со скептицизмом. Последний ошибочно понимает этот результат, беря его лишь как голое, т.е. абстрактное отрицание, ибо отрицательное, получающееся как результат диалектики, именно потому, что оно представляет собой результат, есть вместе с тем и положительное, так как содержит в себе как понятие того, из чего оно происходит, и не существует без последнего. Но это уже составляет определение третьей формы логического, а именно, спекулятивной или положительно-разумной формы" (Ге гель Г.В.Ф. Энциклопедия философских наук. Т.1. Наука логика. М., 1974, С.210).
25
ложений. Чтобы очистить себя от подозрений в идеологизме, с недавних пор стало значительно удобнее называть Маркса метафизиком, как классового врага. Но твердая почва – это фантазия в той области, где востребовано стремление к истине, возвышающее над самой твердой почвой. Философский голод нельзя утолить теоремами, которые стремятся прояснить для философии ее существенный интерес, вместо того чтобы – пусть это будет при помощи нет (Nein) – удовлетворить его. Уже в начале 19 века это почувствовали оппозиционные Канту течения, правда, они скомпрометированы обскурантизмом. Протест философии требует развития. Даже музыка, как и любое другое искусство, найдет импульс, одухотворяющий первый такт; но этот импульс осуществится не сразу, а только в артикулированном продолжении (Verlaaf). И искусство пробует, как ни сильна видимость целостности, преодолеть тотальность видимостью критики, видимостью современности содержания "здесь и теперь". Такое опосредование приличествует и философии. Если она приписывает себе взрывоопасную силу сказать об этом, то подпадает под гегелевский приговор "пустая глубина". Тот, кто говорит о глубине, становится так же глубок, как роман, превращающийся в метафизику только потому, что он излагает метафизические взгляды своего героя. Требовать от философии, чтобы она сосредоточилась на вопросе о бытии или других главных проблемах европейской метафизики, значит примитивно верить в материал. Хотя философия не может уклониться от признания объективной значимости этих тем, нет никакой уверенности в том, что рассмотрение великих предметов отвечает ее интересам. Философия так боится гладких путей философской рефлексии, что ее эмфатический интерес ищет убежища в эфемерных, пока еще не обусловленных интенциями объектах. Философская проблематика, транслируемая из поколения в поколение, с определенностью может подвергнуться отрицанию, обусловленному, правда, самой этой проблематикой. Мир, объективно завязанный в тотальность (zur Totalitat geschurzte Welt), не дан сознанию свободно. Мир застает сознание там, откуда оно хочет убежать; радостно-свеже-розовое мышление, которое начинает с нуля, не заботится об историческом образе и форме своей проблемы, только теперь действительно становится достоянием и трофеем этого мира. Философия играет в идею глубины исключительно ради присущего этой идее дыхания мысли. Моделью для этой игры стала кантовская дедукция чистых рассудочных понятий, автор которой апологетично иронизировал, говоря, что философия обоснована чересчур фундированно, чересчур глубоко [7]. Но и глубина как момент диалектики не является изолированным, отдельным качеством (что не ускользнуло от Гегеля). По отвратительной немецкой традиции, в качестве глубоких фигурируют мысли, к которым можно прийти на основе теодицеи зла или смерти. Замалчивается и ложно подставляется технологический terminus ad quem, как будто о значимости мысли
судит ее результат – утверждение трансценденции или погружение во внутреннее, чистое для себя бытие; как будто уход от мира оказывается тем же самым, что и сознание его причины и основания. В противоположность фан-тазмам глубины, которые в истории духа всегда благосклонно настроены по отношению к существующему (правда, чересчур плоскому и примитивному), протест мог бы стать подлинной мерой глубины. Власть существующего малюет вывески, с которыми сталкивается сознание; власть существующего должна видеть в сознании силу, которую необходимо уничтожить. Уже одно это спасает постулат глубины от идеологии. В протесте выживает спекулятивный момент: то, что закон спекуляции не может ничего предписывать, исходя из наличных фактов, глубина трансцендирует, тесно соприкасаясь с предметами и отказываясь от священной неприкосновенной трансценденции. Свобода мысли и есть то, в чем мысль выходит за пределы всего, с чем она себя связывает (одновременно протестуя против такой связи). Свобода мысли – следствие стремления субъекта к выражению. Потребность освободиться от страданий, "заговорив" их, является условием всякой истины. Потому что страдание – это объективность, которая тяготеет над субъектом. То, что познается субъектом как его самое-самое субъективное, как его выражение, - объективно опосредовано.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.