Разобрали венки на веники,
На полчасика погрустнели…
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели!
И терзали Шопена лабухи,
И торжественно шло прощанье…
Он не мылил петли в Елабуге.
И с ума не сходил в Сучане!
Даже киевские «письмэнники»
На поминки его поспели!..
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели!
И не то, чтобы с чем-то за сорок,
Ровно семьдесят – возраст смертный,
И не просто какой-то пасынок,
Член Литфонда – усопший сметный!
Ах, осыпались лапы елочьи,
Отзвенели его метели…
До чего ж мы гордимся, сволочи,
Что он умер в своей постели!
«Мело, мело, по всей земле, во все пределы,
Свеча горела на столе, свеча горела…»
Нет, никая не свеча,
Горела люстра!
Очки на морде палача
Сверкали шустро!
А зал зевал, а зал скучал –
Мели, Емеля!
Ведь не в тюрьму, и не в Сучан,
Не к «высшей мере»!
И не к терновому венцу
Колесованьем,
А как поленом по лицу,
Голосованьем!
И кто-то, спьяну вопрошал:
«За что? Кого там?»
И кто-то жрал, и кто-то ржал
Над анекдотом…
Мы не забудем этот смех,
И эту скуку!
Мы поименно вспомним всех,
Кто поднял руку!
«Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку…»
Вот и смолкли клевета и споры,
Словно взят у вечности отгул…
А над гробом встали мародеры,
И несут почетный…
Ка-ра-ул!
Анна Андреевна очень боялась и не любила месяц август и считала этот месяц для себя несчастливым, и имела к этому все основания, поскольку в августе был расстрелян Гумилев, на станции Бернгардтовка, в августе был арестован ее сын Лев, в августе вышло известное постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» и т. д.
«Кресты» – ленинградская тюрьма.
Пряжка – район в Ленинграде.
В той злой тишине, в той неверной,
В тени разведенных мостов,
Ходила она по Шпалерной,
Моталась она у «Крестов».
Ей в тягость?
Да нет, ей не в тягость –
Привычно, как росчерк пера,
Вот если бы только не август,
Не чертова эта пора!
Таким же неверно-нелепым[11]
Был давний тот август, когда
Над черным бернгардтовским небом
Стрельнула, как птица, беда,
И разве не в августе снова,
В еще неотмеренный год,
Осудят мычанием слово,
Последнюю совесть – в расход!
Но это потом, а покуда
Которую ночь – над Невой,
Уже не надеясь на чудо,
А только бы знать, что живой!
И в сумраки вписана четко,
Как вписана в нашу судьбу,
По-царски небрежная челка,
Прилипшая к мокрому лбу.
О, шелест финских сосен,
Награда за труды,
Но вновь приходит осень –
Пора твоей беды!
И август, и как будто
Все то же, как тогда,
И врет мордастый Будда,
Что горе – не беда!
Но вьется, вьется челка
Колечками на лбу,
Уходит в ночь девчонка
Пытать свою судьбу.
Следят, следят из окон
За нею сотни глаз
А ей плевать, что поздно,
Что комендантский час.
По улице бессветной,
Под окрик патрулей,
Идет она бессмертной
Походкою своей.
На праздник и на плаху
Идет она, как ты!
По Пряжке, через Прагу –
Искать свои «Кресты»!
И пусть судачат вздорные соседи,
Пусть кто-то обругает не со зла,
Она домой вернется на рассвете
И никому ни слова – где была…
Но с мокрых пальцев облизнет чернила,
И скажет, примостившись в уголке:
«Прости, но мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике…»
Той лютой порой, что неверной
В тени разведенных мостов
Моталась она по Шпалерной,
Ходила она у «Крестов»
Ей в тягость… Да нет ей не в тягость!
Привычно, как росчерк пера.
Вот если бы только не август,
Не чертова эта пора.
Когда-то, когда-то, когда-то
Такой же был август, когда
Над черной водою Кронштадта
Стрельнула, как птица, беда
И разве не в августе снова
В еще не отмеренный год
Осудят мычанием слово
И совесть отправят в расход.
Но это потом, а покуда
В которую ночь – над Невой,
Уже не надеясь на чудо,
А только бы знать, что живой!
И в сумерки вписана четко
Такая, как после, в строфу
Седая девчоночья челка
Прилипшая к мокрому лбу
Ай сени мои, сени,
Кленовы ворота,
На кой тебе спасенние –
Ты та или не та.
Без счета и без края
Пойдут пылить года
Такая – не такая,
А прежняя беда.
Коротенькая челка
Колечками на лбу
Ступай, гуляй девчонка,
Пытай свою судьбу
А ночь опять бессветна,
Разведены мосты.
Я знал, что ты бессмертна,
Что и другая – ты…
И все еще случится,
И снова, как теперь
Невзгода постучится
В незапертую дверь.
И будет ночь, и челка
И ветер, и мосты,
Ступай, гуляй, девчонка
Ищи свои «Кресты».
И не устав ни капельки как будто,
Задумчива, тиха и весела
Она придет, озябшая под утро
И никому ни слова, где была.
Но с мокрых пальцев облизнет чернила
И скажет, притулившись в уголке:
Прости, но мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике.
В матершинном субботнем загуле шалманчика
Обезьянка спала на плече у шарманщика,
А когда просыпалась, глаза ее жуткие
Выражали почти человечью отчаянность,
А шарманка дудела про сопки манчжурские,
И Тамарка-буфетчица очень печалилась…
Спит Гаолян,
Сопки покрыты мглой…
Были и у Томки трали-вали,
И не Томкой – Томочкою звали,
Целовалась с миленьким в осоке,
И не пивом пахло, а апрелем,
Может быть, и впрямь на той высотке
Сгинул он, порубан и пострелян…
Вот из-за туч блеснула луна,
Могилы хранят покой…
А последний шарманщик – обломок империи,
Все пылил перед Томкой павлиньими перьями,
Он выламывал, шкура, замашки буржуйские –
То, мол, теплое пиво, то мясо прохладное,
А шарманка дудела про сопки манчжурские,
И спала на плече обезьянка прокатная…
Тихо вокруг,
Ветер туман унес…
И делясь тоской, как барышами,
Подпевали шлюхи с алкашами,
А шарманщик ел, зараза, хаши,
Алкашам подмигивал прелестно –
Дескать, деньги ваши – будут наши,
Дескать, вам приятно – мне полезно!
На сопках Манчжурии воины спят,
И русских не слышно слез…
А часов этак в десять, а может и ранее,
Непонятный чудак появился в шалмане,
Был похож он на вдруг постаревшего мальчика.
За рассказ, напечатанный неким журнальчиком,
Толстомордый подонок с глазами обманщика
Объявил чудака всенародно – обманщиком…
Пусть Гаолян
Нам навевает сны…
Сел чудак за стол и вжался в угол,
И легонько пальцами постукал,
И сказал, что отдохнет немного,
Помолчав, добавил напряженно, –
«Если есть „боржом", то ради Бога,
Дайте мне бутылочку «Боржома…»
Спите герои русской земли,
Отчизны родной сыны…
Обезьянка проснулась, тихонько зацокала,
Загляделась на гостя, присевшего около,
А Тамарка-буфетчица – сука рублевая,
Покачала смущенно прическою пегою,
И сказала: «Пардон, но у нас не столовая,
Только вы обождите, я за угол сбегаю…»
Спит Гаолян,
Сопки покрыты мглой…
А чудак глядел на обезьянку,
Пальцами выстукивал морзянку,
Словно бы он звал ее на помощь,
Удивляюсь своему бездомью,
Словно бы он спрашивал – запомнишь? –
И она кивала – да, запомню. –
Вот из-за туч блеснула луна,
Могилы хранят покой…
Отодвинул шарманщик шарманку ботинкою,
Прибежала Тамарка с боржомной бутылкою –
И сама налила чудаку полстаканчика,
(Не знавали в шалмане подобные почести),
А Тамарка, в упор поглядев на шарманщика,
Приказала: «играй, – человек в одиночестве».
Тихо вокруг,
Ветер туман унес…
Замолчали шлюхи с алкашами,
Только мухи с крыльями шуршали…
Стало почему-то очень тихо,
Наступила странная минута –
Непонятное, чужое лихо –
Стало общим лихом почему-то!
На сопках Манчжурии воины спят,
И русских не слышно слез…
Не взрывалось молчанье ни матом, ни брехами,
Обезьянка сипела спаленными бронхами,
И шарманщик, забыв трепотню свою барскую,
Сам назначил себе – мол, играй, да помалкивай, –
И почти что неслышно сказав, – благодарствую, –
Наклонился чудак над рукою Тамаркиной…
Пусть Гаолян
Нам навевает сны…
И ушел чудак, не взявши сдачи,
Всем в шалмане пожелал удачи…
Вот какая странная эпоха –
Не горим в огне – и тонем в луже!
Обезьянке было очень плохо,
Человеку было много хуже!
Спите герои русской земли,
Отчизны родной сыны…