Меню
Назад » »

C. Кьеркегор Страх и трепет. (2)

И Авраам все-таки верил, и вера его относилась к этой жизни. Относись его вера лишь к будущей жизни, ему бы, конечно, легче было отрешиться от всего, чтобы поспешить уйти из мира, которому он не принадлежал более. Но вера Авраама была не такова. Вера его относилась именно к этой жизни, он верил, что состарится в этой земле, будет чтим народом, благословен в своем потомстве, незабываем в Исааке, который был ему дороже всего в жизни, которого он любил любовью, сильнее обычной отцовской любви что и слышится в призыве Господа: " Возьми сына твоего единственного, которого ты любишь " . У Иакова было двенадцать сыновей, а любил он одного; у Авраама был лишь один, которого он любил.
Но Авраам верил и не сомневался, верил против всякого разума. Усомнись Авраам, он поступил бы как-нибудь иначе, совершил бы что-нибудь другое, великое, славное. Да мог ли Авраам совершить что-нибудь не великое и не славное?
Он отправился бы на гору Мориа один, наломал сучьев, поджег костер, обнажил нож и воззвал бы к Господу: " Не отвергни моей жертвы, хотя это и не лучшее, что я имею. Что такое старик в сравнении с обетованным детищем обетования? Но это лучшее, что я могу дать Тебе. Пусть Исаак никогда не узнает об этом, чтобы не лишиться радости своей юности " . И он вонзил бы нож себе в грудь. Весь мир дивился бы ему, и имя его не было бы забыто. Но одно - вызывать удивление, другое - быть путеводною звездою, спасающей робкие души.
Авраам верил. Он не взмолился о себе, не старался умилостивить Господа. Лишь когда справедливый гнев Господень готов был поразить Содом и Гоморру, Авраам обратился в Господу с мольбой.
Мы читаем в Священном Писании, что Бог, искушая Авраама, говорил ему: " Авраам, Авраам, где ты? " И Авраам неизменно отзывался: " Вот я " . Дальше мы читаем: " Авраам встал рано утром " . Да, он спешил, словно на праздник, и рано утром был на условленном месте, на горе Мориа. Он ни слова не сказал ни Сарре, ни Исааку, ни Элиззеру, да и кто бы понял его, раз испытание, по самому существу своему, налагало на него обет молчания? И он разложил дрова, связал Исаака, поджег костер и занес нож.
Слушатель мой! Для многих отцов лишиться своего ребенка значило лишиться самого дорогого на свете, проститься со всякой надеждой на будущее, но ведь ни один ребенок не являлся для своего отца таким обетованным детищем, как Исаак для Авраама. Многие отцы лишались детей, но ведь на то была воля Господа!
Неизменная, неизповедимая воля Всемогущего, и Господь сам отзывалдитя. Не то с Авраамом. Ему пришлось выдержать более тяжкое испытание: судьба Исаака была вложена вместе с ножом в руки отца. И вот он, старик, стоял перед своей единственной надеждой! Но он не усомнился, не озирался боязливо по сторонам, не докучал небу своими мольбами. Он знал, что его испытывает Сам Господь Всемогущий, он знал, что от него требуется тягчайшая жертва, но знал также, что никакая жертва не должна казаться слишком жестокой, раз Господь требует ее: и он занес нож.
Кто укрепил руку Авраама и кто удержал ее занесенную, не дав бессильно опуститься? При таком зрелище всякий бы обессилел. Кто же так укрепил душу Авраама, что у него не помутилось в глазах, отчего он не различил бы ни Исаака, ни овна? Кто не ослеп бы от такого зрелища?
Если бы Авраам, стоя на горе Мориа, усомнился, если бы растерянно стал озираться вокруг, если бы еще раньше, чем обнажить нож, случайно увидел овна, если бы Господь дозволил ему заменить им Исаака, Авраам отправился бы домой, все было бы так же, он сохранил бы Сарру и Исаака, и все-таки какая была бы разница! Его возвращение было бы бегством, его спасение случайностью, и наградой ему был бы позор, а в будущем его, быть может, ждала гибель. Он не засвидетельствовал бы тогда ни своей веры, ни благости Божией, он засвидетельствовал бы только, как ужасно восхождение на гору Мориа. И тогда Авраам не был бы забыт: не забылась бы и гора Мориа, но память о ней не умиляла бы, как память об Арарате, где пристал ковчег, а ужасала, ибо она явилась бы свидетельницей того, что Авраам поколебался в вере своей.
Достойный праотец Авраам! Возвращаясь с горы Мориа, ты не нуждался ни в каком славословии, могущем утешить тебя в твоей потере: ты ведь обрел все и сохранил Исаака - не так ли? Господь не захотел больше испытывать тебя, и ты радостно воссел с ним за стол в своем шатре, как с тех пор делаешь вечно. Достойный праотец Авраам! Тысячелетия прошли с тех пор, но тебе не нужен никакой запоздалый поклонник, чтобы вырвать память о тебе из-под власти забвения. Каждый язык в мире вспоминает тебя - и все же ты награждаешь своего поклонника щедрее, чем кто-либо, ты даруешь ему блаженство в лоне своем, приковывая его взор и его сердце к чудесному твоему деянию. Достойный праотец Авраам! Второй отец рода человеческого! Ты первый узнал и засвидетельствовал ту огромную силу души, которая пренебрегает ужасную борьбою с яростью стихий и силами творения, чтобы померяться с Богом, ты первый узнал ту возвышенную страсть, то святое, чистое, смиренное выражение божественного безумия, которым восхищались язычники. Прости же вздумавшему славословить тебя, если он не сумел сделать этого, как подобает. Речь его была смиренна, согласно его заветному желанию; она была коротка, но он никогда не забудет, что тебе понадобилось сто лет, чтобы против ожидания стать отцом сына, надежды своей старости, что тебе пришлось обнажить нож, прежде чем тебе было дано сохранить Исаака, и что ты и к ста тридцати годам не ушел дальше веры.
 
ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ ОБЪЯСНЕНИЕ
Повесть об Аврааме имеет ту удивительную особенность, что вечно остается чудесной, как бы узко ее не понимали, но и тут необходимо дать себе труд вникнуть в нее.
Авраама прославляют, но как? Событию придается вполне обыкновенное толкование: " Авраам велик тем, что любил Бога, что готов был пожертвовать для него наилучшим своим достоянием " . Это вполне верно, но " наилучшее " - довольно неопределенное понятие. Наскоро отождествляют Исаака с наилучшим, и это не мешает рассуждающему преспокойно продолжать курить свою трубку, а собеседнику - поудобнее вытянуться в кресле. Если бы евангельский богатый юноша после встречи с Христом продал бы все свое имущество и раздал деньги бедным, мы стали бы прославлять и его, как всякого, совершившего великий поступок, но он не стал бы похож на Авраама, хотя тоже пожертвовал бы своим наилучшим достоянием. Из истории Авраама упускают страх. По отношению к деньгам у нас нет никакого этического обязательства, но отец по отношению к сыну как раз связан наивысшим и святейшим долгом. Страх, однако, опасная вещь для изнеженных сердец, а потому о нем забывают - и все-таки хотят рассуждать об Аврааме. И вот в речах попеременно фигурируют два выражения: Исаак и " наилучшее "- все идет гладко. Но попробуй, однако, кто-нибудь воспоследовать авраамову примеру, его бы, пожалуй, казнили или упрятали в сумасшедший дом, словом, ему пришлось бы плохо - в так называемом практическом смысле. Допустить ли, что за Авраамом просто установилась репутация великого человека, вследствие чего все, что он ни сделал, считается великим, тогда как сделай то же самое другой - выйдет грех, вопиющий к небу грех? В этом случае я не желаю принимать участия в таком бессмысленном прославлении. Если вера не в состоянии освятить убийства отцом сына, то пусть одинаково судят за такое дело и Авраама, и любого из простых смертных. А может, не хватает смелости довести эту мысль до конца и назвать Авраама убийцей? Но в таком случае лучше бы попытаться обрести смелость, нежели даром тратить время на незаслуженные хвалы. С этической точки зрения Авраам хотел убить сына; с религиозной - он хотел принести Исаака в жертву Богу; но такое противоречие этической и религиозной точек зрения как раз и подвергает человека в страх. И вместе с тем: если отнять у Авраама этот страх, он уже не будет тем, что он есть на самом деле.
Или, может быть, Авраам совсем и не совершал ничего такого, что о нем рассказывается? Может быть, в силу условий тогдашнего времени, дело это имело совсем иной смысл? Тогда забудем об Аврааме. Стоит ли помнить такое прошлое, которое не может стать сегодняшним настоящим?
Что до меня, то я не страдаю недостатком смелости продумать до конца любую мысль. Во всяком случае, до сих пор я не боялся никакой, а если наткнусь на такую, которой испугаюсь, то, надеюсь, у меня хватит, по крайней мере, искренности дознаться: да, эта мысль меня пугает, она что-то возмущает во-мне, а потому я не хочу думать об этом , вот, если бы даже я признал судом истины, что Авраам был убийца, то я не знаю, смог ли бы я заставить смолкнуть мое благоговение перед ним.
Итак, можно ли говорить об Аврааме без обиняков, откровенно, не рискуя соблазнить кого-нибудь к такому 1 деянию? Если этого нельзя, то лучше мне совсем молчать об Аврааме, и прежде всего я не стану низводить f его на уровень ловушки для слабых душ. Если же считать, что вера - это все (как она и есть), то, мне кажется, можно говорить об Аврааме спокойно и откровенно и в наше время, едва ли отличающееся особой экстравагантностью по части веры, а ведь только верою и можно обрести сходство с Авраамом, но никак не убийством.
Итак, говорить об Аврааме можно: великое никогда не может принести вред, если только его понимают во всем его величии; оно подобно обоюдоострому мечу, который и убивает, и спасает. И выпади мне жребий говорить, я бы начал с того, каким благочестивым и богобоязненным был Авраам, достойный называться избранником Божиим. Лишь на такого и может быть возложено подобное испытание, но где найдется такой? Затем я бы описал, как Авраам любил Исаака, я призвал бы на помощь себе всех добрых гениев, чтобы речь моя была согрета тем же внутренним жаром, каким дышит отцовская любовь к сыну. И, надеюсь, мне бы удалось описать эту любовь так, что не много на земле нашлось бы отцов, решившихся утверждать, что и они так же любят своих сыновей.
В результате некоторая часть отцов довольствовалась бы до поры до времени размышлениями о том, не удастся ли и им так полюбить, как любил Авраам? Еcли же и нашелся бы среди них один, который, выслушав j о величии содеянного Авраамом, а также обо всем ужасе этого деяния, осмелился бы двинуться тем же путем, | я бы оседлал коня и поехал за ним. И на каждой остановке до горы Мориа я объяснял бы ему, что еще есть время вернуться, раскаяться в заблуждении и считать
себя призванным к такому испытанию, что еще не поздно сознаться в недостатке мужества и предоставить Богу самому изъять у него Исаака, если Он того хочет.
Но любовь уже имеет своих жрецов в поэтах, и порою слышатся голоса, весьма умело отстаивающие любовь. О вере же не слышно ни слова: кто отдает ей честь, кто славит эту душевную страсть? Философия идет себе мимо, богословие сидит нарумяненное у окна и заискивает перед философией, выставляя перед нею напоказ, свои прелести. Трудно, дескать, понять Гегеля, а вот понять Авраама - пустое дело. Перешагнуть через Гегеля - чудо, а перешагнуть через Авраама - легче легкого. Что до меня, то я потратил немало времени на то, чтобы понять философию Гегеля, и полагаю, что мне удалось мало-мальски уяснить ее себе. Зато едва я пытаюсь уяснить себе Авраама, как чувствую себя словно уничтоженным. Тут я ежеминутно сталкиваюсь с тем чудовищным парадоксом, который составляет содержание жизни Авраама, и этот парадокс заставляет меня отпрянуть назад; мысль моя, несмотря на все свое страстное стремление, не в силах пробить в этом парадоксе брешь и продвинуться вперед хоть на волосок. Но я не думаю, не позволю себе на этом основании думать, будто вера - это нечто незначительное; напротив, я почитаю ее высочайшей вершиной и считаю нечестным со стороны философии, что она подменяет веру чем-то другим и смотрит на веру свысока.
Не безызвестны мне также бедствия и страдания житейские, но я не боюсь их, а смело иду им навстречу . Однако я хорошо знаю, что, хотя и смело иду навстречу великим бедам и ужасам жизни, все же мужество мое не есть мужество веры и никакого сравнения с нею не выдерживает. Я не способен к духовному акту веры, не могу, закрыв глаза, слепо ринуться в абсурд; для меня это невозможно, но я не хвалюсь этим.
И в самом деле, способен ли кто-нибудь из моих современников проделать все душевные движения, связанные с верой? Если я не очень ошибаюсь в нашем веке, то он скорее склонен гордиться тем, на что, пожалуй, не считает способным меня, а именно: умением сводить веру на нет.
Мне глубоко не по душе, когда говорят и судят о великом так, как будто, отделяющие нас от этого великого несколько столетий - чудовищное расстояние, лишающее нас возможности судить о нем с чисто человеческой точки зрения, как если б оно случилось вчера, и отделяет нас от него лишь самое его величие, которое или возвышает душу, или осуждает. И вот, если бы меня в качестве трагического героя (выше я не могу .взбираться) пригласили предпринять такую необычайную поездку на гору Мориа, я знаю, что я сделал бы. Я бы не оказался таким трусом, чтобы остаться дома, не стал бы и медлить, и задерживаться в дороге, и не забыл бы ножа, чтобы как-нибудь оттянуть время. Я вполне уверен, что был бы на месте в назначенное время, пожалуй, даже раньше, и все было бы у меня в порядке, чтобы скорее покончить с назначенным. Но я знаю также, что бы я сделал кроме того. Садясь на коня, я сказал бы себе: все погибло, Господь требует Исаака, я принесу его в жертву, а с ним и всю свою радость, но Господь все-таки - любовь и пребудет таким для меня в вечности; в этой же временной жизни мы с Господом не можем сговориться: у нас нет общего языка.
Быть может, в наше время нашелся бы человек, настолько ограниченный и завистливый ко всему великому, чтобы вообразить себе и постараться внушить мне, что, соверши я действительно подобное, я превзошел бы самого Авраама, ибо мое неимоверное смирение было бы куда идеальнее и поэтичнее мелочности Авраама. Но это была бы чудовищная ложь, так как мое неимоверное смирение было бы лишь суррогатом веры.
Что же сделал Авраам? Он явился не слишком рано, не слишком поздно. Он сел на осла и медленно поехал по дороге. И все это время он продолжал верить, он верил, что Господь не потребует у него Исаака, хотя и был готов принести его в жертву, если бы это потребовалось. Он верил в силу абсурда. Ни о каких соображениях человеческих тут не могло быть и речи. Разве не абсурдно было полагать, что Господь, только что потребовавший от него жертвы, в следующую минуту вдруг откажется от своего требования? Авраам взошел на гору, но даже занося нож, все продолжал верить, что Господь не потребует Исаака. И хотя был поражен исходом, но силой душевного взмаха обрел силу своего первоначального душевного состояния и поэтому принял Исаака еще радостнее, чем в первый раз.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar