Меню
Назад » »

C. Кьеркегор Страх и трепет. (3)

Дальше положим, что Исаак действительно был бы принесен в жертву. Авраам все-таки продолжал бы верить. И верил бы не в блаженство будущей жизни " там " , но верил бы, что достигнет блаженства здесь, на земле. Господь мог послать ему нового Исаака, воскресить принесенного в жертву. Авраам верил в силу абсурда, потому что всяким человеческим соображениям давно настал конец.
Приятно думать, что плод веры не есть художественное произведение, но лишь нечто неотесанное, неуклюжее, годное лишь для более грубых натур. Но это далеко не так. Нет ничего более тонкого и замечательного, нежели диалектика веры, обладающая силой душевного взмаха, о которой я могу иметь лишь представление,. но не больше. Я 'могу сделать крутой скачок, переносящий меня в бесконечность. Спина у меня с детства гибкая, как у канатного плясуна, и мне ничего не стоит - раз - два - три! - перевернуться вверх ногами в бытии; но на большее я не гожусь, чудес творить не могу, а могу только им дивиться. И, если бы Авраам, садясь на своего коня, сказал себе: Исаак погиб, так не все ли равно было бы принести его в жертву дома вместо того, чтобы ехать так далеко на гору Мориа, - в таком случае я бы и знать не захотел Авраама, тогда как теперь я семикратно преклоняюсь перед его именем и семьдесят - перед его деянием. Да он и не говорил с собою так; я могу доказать это тем, что он так обрадовался, вновь обретя Исаака, обрадовался искренне, сразу, без всяких приготовлений.
И все же я не постигаю Авраама, не могу в известном смысле ничему научиться от него: я могу только удивляться ему. И воображать, будто размышление над исходом этого повествования приведет к вере, значит лишь обманывать себя и желать обмануть Бога насчет первого взмаха веры, и пытаться извлечь из парадокса житейскую мудрость. Быть может, это кому-нибудь и удастся, ибо наше время не останавливается ни на ве pe, ни на ее чудесах: что там претворение воды в вино? - наш век идет дальше ... и вино претворяют в волу.
Люди. объезжают кругом весь свет, чтобы увидеть разные реки, горы, новые звезды, редких птиц, уродливых рыб, нелепые расы существ и воображают, будто видели нечто особенное. Меня это не занимает. Но знай я, где найти рыцаря веры, я бы пешком пошел за ним -хоть на край света. И я бы уж ни на минуту не выпустил его из виду. Я счел бы себя вполне обеспеченным на всю жизнь, только и делая, что с благоговением наблюдая за ним, и сам подражал бы ему, упражняясь в тех же душевных переживаниях. И хотя я еще не нашел такого рыцаря, но вполне могу себе представить его ...
Первое впечатление от него будет таково: " Господи! .Да он ли это? Ни дать ни взять - сборщик податей " . Тем не менее: это он. Я сближаюсь с ним, наблюдаю за малейшим его движением: не проявится ли хоть маленький признак его связи с Бесконечным - во взгляде, в выражении лица, в движении рук, улыбке; не выдаст ли себя чем-нибудь Бесконечное, столь несоизмеримое с конечным? Нет. Он в высшей степени цельное солидное существо. Его твердая, уверенная поступь вполне принадлежит миру конечного. Ни один разряженный горожанин, отправляющийся за город на воскресную прогулку, не шагает более твердой поступью. Он весь принадлежит к миру сему, ни один мещанин не может принадлежать ему безусловнее. Ничто не выдает его: ни взгляд, устремленный в небо, никакой иной признак не выделяют его из остальных членов паствы; а его громкое пение - псалмов доказывает самое большее, что у него здоровые легкие. И все-таки человек этот совершил, совершает ежеминутно движение Бесконечности. Он черпает в бесконечном смирении глубокую грусть бытия, он знает блаженство Бесконечности, он испытывал боль отречения от всего самого дорогого ему на свете, и все-таки .все земное, конечное остается ему так же мило, как тому, кто не вкушал ничего высшего. Его пребывание в конечном мире не носит ни малейших следов забитости, робости, дрессированное животного. Напротив, он так спокойно, уверенно наслаждается миром сим, как будто конечное и есть самое положительное, навеки обеспеченное за ним. И все же, все же весь его земной облик - нечто новое, творимое в силу абсурда.
Глупцы и очень юные люди болтают, будто для человека все возможно. Это большое заблуждение. В духовном смысле все возможно, но в мире конечного многое невозможно. Рыцарь веры, однако, делает это невозможное возможным, давая ему духовное выражение, а дает он ему это духовное выражение тем, что отрекается от него. Бесконечное смирение - последняя стадия, предшествующая вере: и кто не совершил этого душевного движения, тот не имеет веры. Последнего движения, парадоксального движения веры, я, как ни хотел бы, не могу сделать, чем бы оно ни было - долгом или. чем там еще. Но совершить движение бесконечного смирения во власти каждого человека, и лично я не задумался бы объявить трусом каждого, воображающего, что он этого не может. Другое дело - вера. Именно поэтому ни один человек не вправе внушать другим, будто вера есть нечто ничтожное или легкое, тогда как вера - величайшее и труднейшее из всех дел.
Повесть об Аврааме понимают не так, как должно. Прославляют милость Божью за то, что он вновь даровал Аврааму Исаака, за то, что требование такой жертвы было лишь искушением или испытанием. Этими словами можно сказать и очень много, и очень мало, между тем, стоит их произнести, вопрос уже кажется исчерпанным. Словно все дело в том, что садятся на крылатого скакуна, в один миг достигают горы Мориа и в тот же миг видят овна. Забывают, что Авраам ехал на осле, который медленно двигался по дороге, что находился Авраам в пути три дня, что ему понадобилось время, чтобы сложить костер и связать Исаака, и наточить нож.
И все же славословят Авраама. И ничто не мешает тому, кто будет держать речь, выспаться хорошенько прежде чем начать ее, а слушателям - вздремнуть во время речи: все идет как по маслу, нисколько не затрудняя ни одну из сторон. Случись тут человек, страдающий бессонницей, он, пожалуй, пойдет домой, усядется в уголке да подумает: " Все это минутное дело: одна минута - и ты увидишь овна, и испытанию конец " . Застань его в таком состоянии оратор, последний, я думаю " торжественно выступил бы и сказал: " Несчастный, как ты можешь предаваться такому безумию? Чудес не бывает, вся жизнь - испытание " . И чем дальше, тем оратор все больше входил бы в раж, все больше и больше радовался бы своему красноречию и пылу,- чувствуя, как кровь бросается ему теперь в голову, - тогда как, говоря об Аврааме, он оставался совершенно бесстрастным. И, пожалуй, он совсем растерялся бы, скажи ему грешник спокойно и с достоинством: " Да ведь Вы же именно о чуде проповедовали в прошлое воскресенье ".
Итак, не лучше ли нам либо совсем похерить Авраама, либо же научиться ужасаться тому чудовищному парадоксу, в котором состоит все значение жизни Авраама, понять, что наш век, как и всякий другой, должен радоваться, если имеет веру. Если только Авраам не круглый нуль, не фантом, не пустой громкий звук, которым забавляются от нечего делать, то желание подражать ему никак нельзя вменить в грех, но дело-то в том, что нужно сначала рассмотреть, в чем именно величие Авраама, чтобы судить - насколько человек вправе подражать ему, обладает ли он для этого нужным призванием и мужеством. Комическое противоречие поведения оратора заключается в том, что он превращал Авраама в ничтожество и в то же время хотел запретить подражать ему.
Так что же, совсем нельзя и говорить об Аврааме? Нет, я думаю все-таки можно. И если бы я стал говорить о нем, то начал бы с описания боли испытания. Я бы напомнил о том, что поездка длилась три дня и значительную часть четвертого. Что эти три с половиной дня должны были показаться бесконечно долгими, такими долгими, что в сравнении с ними бледнеют тысячелетия, отделяющие нас от Авраама. Я напомнил бы о том, что каждый человек имеет еще право вернуться вспять прежде, нежели предпримет что-нибудь подобное, каждую минуту может с раскаянием возвратиться вспять, таково мое мнение. И поступай люди так, нечего было бы опасаться пробудить в них охоту подражать Аврааму. Но, когда хотят выпустить Авраама в дешевом издании и все-таки запретить другим делать так же, - воля ваша, это выходит смешно.
 
ПРОБЛЕМА I
Возможно ли теологическое упразднение этического?
Этическое, как таковое, есть общее, и, как общее, оно обязательно для всех и каждого. Этическое обязательно имеет значение в каждую минуту, всегда. Оно имманентно покоится в самом себе, не имеет вне себя ничего, что составляло бы его внешнюю цель. Напротив, оно само является целью для всего, находящегося вне его, и по включении этого в себя, этическому дальше идти некуда. Любое единичное лицо имеет свою внешнюю цель в общем, и этической задачей индивидуума является постоянно выражать себя в общем; отрешаться от всей единичности, чтобы стать общим.
Если это слияние с общим есть высшее, что можно сказать о человеке и о его существовании, то этическое равнозначаще для человека вечному блаженству, которое вечно и в каждую данную минуту является целью человека ... Если же это не так, то прав Гегель, говоря, что человек по отношению к добру и совести существует лишь, как единичное. Но тогда он не прав в том, что он говорит о вере, и, будучи логичным до конца, ему следовало бы выразить горячий протест против прославления Авраама как отца веры, ибо, по логике Гегеля, Авраама следовало бы заклеймить как убийцу.
Дело в том, что вера как раз означает тот парадокс, что единичное выше общего - при том, однако, условии, что единичное, только побывав в лоне общего, выделяет себя, как нечто высшее. Если же признать наивысшим общее, т. е. этическое, нравственное, то нет надобности говорить о вере и не понадобится никаких иных категорий, кроме тех, какие знала греческая философия. Принято говорить, что в язычестве не было веры, и не редкость встретить людей, -которые, за невозможностью углубиться в сущность этого вопроса или явления, увлекаются фразами, говоря, что христианство озарено светом, тогда как язычество окутано мраком. Последние речи всегда казались мне странными, тем более что и в наше время каждый положительный мыслитель, каждый серьезный художник все еще черпает духовное обновление в вечной юности древней Греции. Что же касается того, что в язычестве не было веры, то, чтобы говорить это с некоторым основанием, надо бы немножко разобраться в том, что подразумевается под верой, а то ведь опять все сведется к фразам.
Когда делу всего народа, предприятию, на котором сосредоточивались все заботы народа, грозила неудача, когда такое предприятие останавливалось на полпути немилостью неба, когда злое божество посылало штиль, парализовавший все усилия народа, и когда прорицатель, выполняя свой тяжелый долг, возвещал, что боги требуют в жертву молодую девушку, отцу ее оставалось только мужественно принести эту жертву. Кроме того, он должен был героически скрывать свою скорбь, хотя в душе он желал бы, возможно, быть ничтожнейшим из смертных, имеющих право плакать, а не царем, обязанным поступать по-царски. И если даже скорбь прокрадывалась в его душу, когда он был в полном одиночестве или всего при трех свидетелях из народа, вскоре весь народ становился свидетелем его скорби, но также свидетелем его подвига: принесения в жертву общему благу дочери, молодой прекрасной девушки. Дочь трогала отца своими слезами, и отцу приходилось отвратить лицо свое, но герой в его лице все-таки заносил нож. Когда же весть об этом достигала его родины, все молодые девушки Греции вспыхивали восторгом, а если жертва была невестой, то и жених не приходил в гнев, но гордился своим участием в подвиге отца, ибо девушка принадлежала ему в силу еще более нежных уз.
Когда храбрый судия израильский, спасший народ свой в час бедствия, связывал одним и те же обетом и Господа, и себя, ему предстояло вооружиться всем мужеством, чтобы превратить в скорбь ликование девушки, радость любимой дочери. И весь Израиль печалился с нею, жалея ее девственную юность. Но каждый благородный муж должен был понять Иефая, каждая великодушная женщина должна была быть на месте его дочери: ибо какой же прок был бы от победы Иефая, одержанной в силу его обета, если бы он не сдержал его? Разве победа не могла бы тогда быть вновь вырвана из рук народа?
Когда сын забывал свой долг, и государство вручало меч судии отцу, и законы требовали кары виновному. отцу оставалось только мужественно забыть, что виновный - его сын, великодушно скрыть свою скорбь, но во всем народе не нашлось бы ни одного человека, не исключая и его сына, который бы не удивился отцу; и при каждом новом толковании римских законов будет вспоминаться, что многие толковали их мудрее, но никто славнее Брута.
Но если бы, напротив, Агамемнон, плывя к цели с попутным ветром, вздумал послать за Ифигенией, чтобы принести ее в жертву; если бы Иефай, несвязанный никаким обетом, от исполнения которого зависела бы судьба народа, вздумал сказать своей дочери: " Оплакивай теперь два месяца свою краткую юность - я хочу принести тебя в жертву " : если бы Брут, имея праведного сына, все же вздумал призвать ликторов, чтобы казнить его, кто понял бы таких отцов? И если бы эти трое отцов на вопрос, почему они поступили так, ответили бы: это было испытание, наложенное на нас свыше, лучше ли поняли бы их тогда?
Когда Агамемнон, Иефай и Брут в решительную минуту превозмогли свою скорбь, великодушно простились в душе с дорогим существом, и им оставалось только совершить последний шаг, какой человек с благородной душой не прослезился бы при виде их скорби, не удивился бы их подвигу? Но если бы эти трое в решительную минуту, принесшую им столько горя, прибавили бы:
"Ничего такого все равно не произойдет" , кто тогда понял бы их? И если бы они в виде объяснения прибавили: "Мы верим, что этого не будет, верим в силу абсурда" , разве тогда их поняли бы лучше? То есть понять, что это абсурд, всякий бы понял, но понять возможность верить в силу абсурда дано не всякому.
Различие между этими трагическими героями и Авраамом само бросается в глаза. Трагический герой остается еще в пределах этики. Он подчиняет свое личное этическое более высокому общему, но тоже этическому, он низводит этическое отношение между отцом и ребенком до степени личного чувства, которое может быть диалектически подчинено более высокому этическому - долгу перед общим. Тут не может быть и речи о теологическом упразднении самого этического.
Иное дело Авраам. Своим деянием он перешагнул через границы этики и обрел вне ее ту высшую цель, " опираясь на которую и упразднил долг свой по отношению к этике. В противном случае хотел бы я знать, каким образом сохранить связь между деянием Авраама и общечеловеческим. Найдется ли какая точка соприкосновения между тем, что совершил единичный человек Авраам, и общечеловеческим, общим, кроме той, что Авраам переступил границы общего? И сделал он это не ради спасения народа своего, не ради отстаивания идеи государства, не ради умилостивления разгневанных божеств. Если и может здесь идти речь о божественном гневе, то лишь о гневе на самого Авраама, и все деяние Авраама не имело никакого отношения к общему, являлось делом совершенно частным, личным делом самого Авраама. Таким образом, трагический герой велик своей гражданской добродетелью. В жизни Авраама не было более высшего выражения этического, нежели долг отца любить сына. О гражданском же долге тут не могло быть и речи. Общее, поскольку оно тут содержалось, заключалось в самом Исааке, было, так сказать, скрыто в чреслах Исаака и должно было бы крикнуть устами Исаака: " Не делай этого, ты все губишь ".
Чего же ради Авраам делал это? Ради Господа и вместе с тем ради самого себя. Он делал это ради Господа, ибо Господь требовал такого доказательства его веры, и ради самого себя, чтобы иметь возможность такое доказательство дать. И совершенно правильно это единство мотивов обозначается тут словом " испытание " , или искушение, которое везде применяется в этом случае. Искушение: что же это значит? Обыкновенно искушение заключается для человека в чем-нибудь таком, что побуждает его уклониться от исполнения своего долга, тут же искушение исходило от самой этики, которая искушала Авраама уклониться от исполнения воли Божией. Но что же такое в данном -случае долг? Долг ведь именно в исполнении воли Божией.
Очевидно, чтобы понять Авраама, нужно создать новую категорию. Такого отношения к Божеству язычество не знало. Трагический герой не входил ни в какие частичные отношения с Божеством, для него этическое равнялось Божественному, почему и представлялось возможным примирить единичное с общим.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar