Меню
Назад » »

Чехов Антон Павлович (146)

  -- Да...    -- Стало быть, вы не будете смеяться... Мне вот как хотелось бы умереть. Одеться в самое дорогое, модное платье, какое я на днях видела на здешней богачке, помещице Шеффер, надеть на руки браслеты... Потом стать на самый верх Каменной Могилы и дать себя убить молнии так, чтобы все люди видели... Страшный гром, знаете, и конец...    -- Какая дикая фантазия! -- усмехнулся я, заглядывая в глаза, полные священного ужаса перед страшной, но эффектной смертью. -- А в обыкновенном платье вы не хотите умирать?    -- Нет... -- покачала головой Оленька. -- И так, чтобы все люди видели.    -- Ваше теперешнее платье лучше всяких модных и дорогих платьев... Оно идет к вам. В нем вы похожи на красный цветок зеленого леса.    -- Нет, это неправда! -- наивно вздохнула Оленька. -- Это платье дешевое, не может быть оно хорошим.    К нашему окну подошел граф с явным намерением поговорить с хорошенькой Оленькой. Мой друг говорит на трех европейских языках, но не умеет говорить с женщинами. Он как-то некстати постоял около нас, нелепо улыбнулся, промычал "мда" и отошел вспять, к графину с водкой.    -- Вы, когда входили сюда в комнату, -- сказал я Оленьке, -- пели "Люблю грозу в начале мая". Разве эти стихи переложены на песню?    -- Нет, я пою по-своему все стихи, какие только знаю.    Я случайно оглянулся назад. На нас глядел Урбенин. В глазах его я прочел ненависть, злобу, которые вовсе не идут к его доброму, мягкому лицу.    "Ревнует он, что ли?" -- подумал я.    Бедняга, уловив мой вопросительный взгляд, поднялся со стула и пошел зачем-то в переднюю... Даже по его походке было заметно, что он был взволнован. Удары грома, один другого сильнее и раскатистее, стали повторяться все чаще и чаще... Молния беспрерывно красила в свой приятный, ослепительный свет небо, и сосны, и мокрую почву... До конца дождя было еще далеко. Я отошел от окна к этажерке с книгами и занялся осмотром Оленькиной библиотеки. "Скажи, что ты читаешь, и я скажу, кто ты", -- но из добра, симметрично покоившегося на этажерке, трудно было вывести какое бы то ни было заключение об умственном уровне и "образовательном цензе" Оленьки. Тут была какая-то странная смесь. Три хрестоматии, одна книжка Борна, задачник Евтушевского, второй том Лермонтова, Шкляревский, журнал "Дело", поваренная книга, "Складчина"... Я мог бы насчитать вам еще более книг, но в то время, когда я взял с этажерки "Складчину" и начал ее перелистывать, дверь из другой комнаты отворилась, и в зал вошел субъект, сразу отвлекший мое внимание от Оленькиного образовательного ценза. Это был высокий жилистый человек в ситцевом халате и порванных туфлях, с достаточно оригинальным лицом. Лицо его, исписанное синими жилочками, было украшено фельдфебельскими усами и бачками и в общем напоминало птичью физиономию. Все лицо было вытянуто вперед, словно стремилось к кончику носа... Такие лица называются, кажется, "кувшинными рылами". Маленькая головка этого субъекта сидела на длинной, худощавой шейке с большим кадыком и покачивалась, как скворечня на ветре... Странный человек обвел нас мутными, зелеными глазами и уставился на графа...    -- Двери заперты? -- спросил он умоляющим голосом.    Граф поглядел на меня и пожал плечами...    -- Не беспокойся, папаша! -- сказала Оленька. -- Все заперто... Иди в свою комнату!    -- А сарай заперт?    -- Он немножко тово... трогается иногда, -- шепнул Урбенин, показываясь из передней. -- Боится воров и вот, как видите, все насчет дверей хлопочет... Николай Ефимыч, -- обратился он к странному субъекту, -- иди к себе в комнату и ложись спать! Не беспокойся, все заперто!    -- А окна заперты?    Николай Ефимыч быстро обегал все окна, попробовал их запоры и, не взглянув на нас, зашаркал туфлями в свою комнату.    -- Находит на него иногда, на беднягу, -- начал пояснять по его уходе Урбенин. -- Хороший, славный такой человек, знаете ли, семейный -- и этакая напасть! Чуть ли не каждое лето в уме мешается...    Я посмотрел на Оленьку. Та конфузливо, спрятав от нас свое лицо, приводила в порядок свои потревоженные книги. Ей, по-видимому, стыдно было за своего сумасшедшего отца.    -- А экипаж приехал, ваше сиятельство! -- сказал Урбенин. -- Можете ехать, если желаете!    -- Откуда же этот экипаж взялся? -- спросил я.    -- Я посылал за ним...    Через минуту я сидел с графом в карете, слушал раскаты грома и злился...    -- Выжил-таки нас из домика этот Петр Егорыч, черт его возьми! -- ворчал я, не на шутку рассердясь. -- Так и не дал разглядеть эту Оленьку! Я не съел бы ее у него... Старый дурак! Все время от ревности лопался... Он влюблен в эту девочку...    -- Да, да, да... Представь, и я это заметил! И не впускал он нас в домик только из ревности и за экипажем послал из ревности... Ха-ха!    -- Седина в бороду, а бес в ребро... Впрочем, брат, трудно не влюбиться в эту девушку в красном, видя ее каждый день такой, какой мы ее сегодня видели! Чертовски хорошенькая! Только не по его рылу она... Он должен это понимать и не ревновать так эгоистически... Люби, но не мешай и другим, тем более, что знаешь, что она не про тебя писана... Этакий ведь старый болван!    -- Помнишь, какой вскипел, когда Кузьма за чаем упомянул ее имя? -- хихикнул граф. -- Я думал, что он всех нас побьет тогда... Так горячо не заступаются за честное имя женщины, к которой равнодушны...    -- Заступаются, брат... Но дело не в этом... Важно вот что... Если он нами так командовал сегодня, то что выделывает он с маленькими людьми, с теми, которые находятся в его распоряжении! Небось, ключникам, экономам, охотникам и прочим малым мира сего и подступиться к ней не дает! Любовь и ревность делают человека несправедливым, бессердечным, человеконенавистником... Держу пари, что он заел уж из-за этой Оленьки не одного служащего под его начальством. Умно поэтому сделаешь, если будешь давать поменьше веры его жалобам на служащих и докладам о необходимости изгнания того или другого. Вообще на время ограничь его власть... Любовь пройдет -- ну, тогда нечего будет бояться. Он добрый и честный малый...    -- А как тебе нравится ее папенька? -- засмеялся граф.    -- Сумасшедший... Ему нужно в сумасшедшем доме сидеть, а не лесами заведовать... Вообще не солжешь, если на воротах своей усадьбы повесишь вывеску: "Сумасшедший дом"... У тебя здесь настоящий Бедлам! Лесничий этот, Сычиха, Франц, помешанный на картах, влюбленный старик, экзальтированная девушка, спившийся граф... чего лучше?    -- А ведь этот лесничий жалованье получает! Как же он служит, если он сумасшедший?    -- Очевидно, Урбенин держит его только из-за дочери... Урбенин говорит, что на Николая Ефимыча находит почти каждое лето... Но это едва ли... Не каждое лето, а постоянно болен этот лесничий... К счастью, твой Петр Егорыч редко лжет и выдает себя, если соврет что-нибудь...    -- В прошлом году Урбенин уведомлял меня, что старый лесничий Ахметьев едет в монахи на Афон, и рекомендовал мне "опытного, честного и заслуженного" Скворцова... Я, конечно, дал согласие, как и всегда его даю. Письма ведь не лица: не выдают себя, если лгут.    Карета въехала во двор и остановилась у подъезда. Мы вышли из нее. Дождь уже прошел. Громовая туча, сверкая молниями и издавая сердитый ропот, спешила на северо-восток, все более и более открывая голубое, звездное небо. Казалось, тяжело вооруженная сила, произведя опустошения и взявши страшную дань, стремилась к новым победам... Отставшие тучки гнались за ней и спешили, словно боялись не догнать... Природа получала обратно свой мир...    И этот мир чудился в тихом ароматном воздухе, полном неги и соловьиных мелодий, в молчании спящего сада, в ласкающем свете поднимающейся луны... Озеро проснулось после дневного сна и легким ворчаньем давало знать о себе человеческому слуху...    В такое время хорошо кататься по полю в покойной коляске или работать на озере веслами... Но мы пошли в дом... Там нас ожидала иного рода "поэзия".    Самоубийцей называется тот, кто, под влиянием психической боли или угнетаемый невыносимым страданием, пускает себе пулю в лоб; для тех же, кто дает волю своим жалким, опошляющим душу страстям в святые дни весны и молодости, нет названия на человеческом языке. За пулей следует могильный покой, за погубленной молодостью следуют годы скорби и мучительных воспоминаний. Кто профанировал свою весну, тот понимает теперешнее состояние моей души. Я еще не стар, не сед, но я уже не живу. Психиатры рассказывают, что один солдат, раненный при Ватерлоо, сошел с ума и впоследствии уверял всех и сам в то верил, что он убит при Ватерлоо, а что то, что теперь считают за него, есть только его тень, отражение прошлого. Нечто похожее на эту полусмерть переживаю теперь и я...    -- Я очень рад, что ты ничего не ел у лесничего и не испортил себе аппетита, -- сказал мне граф, когда мы входили в дом. -- Мы отлично поужинаем... по-старому... Подавать! -- приказал он Илье, стаскивавшему с пего сюртук и надевавшему халат.    Мы отправились в столовую. Тут, на сервированном столе, уже "кипела жизнь". Бутылки всех цветов и всевозможного роста стояли рядами, как на полках в театральных буфетах, и, отражая в себе ламповый свет, ждали нашего внимания. Соленая, маринованная и всякая другая закуска стояла на другом столе с графином водки и английской горькой. Около же винных бутылок стояли два блюда: одно с поросенком, другое с холодной осетриной...    -- Ну-с... -- начал граф, наливая три рюмки и пожимаясь, как от холода. -- Будем здоровы! Бери свою рюмку, Каэтан Казимирович!    Я выпил, поляк же отрицательно покачал головой. Он придвинул к себе осетрину, понюхал ее и начал есть.    Прошу извинения у читателя. Сейчас мне придется описывать совсем не "романтическое".    -- Ну-с... они выпили по другой, -- сказал граф, наливая вторые рюмки. -- Дерзай, Лекок!    Я взял свою рюмку, поглядел на нее и поставил...    -- Черт возьми, давно уже я не пил, -- сказал я. -- Не вспомнить ли старину? -- И, не долго думая, я налил пять рюмок и одну за другой опрокинул себе в рот. Иначе я не умел пить. Маленькие школьники учатся у больших курить папиросы: граф, глядя на меня, налил себе пять рюмок и, согнувшись дугой, сморщившись и качая головой, выпил их. Мои пять рюмок показались ему ухарством, но я пил вовсе не для того, чтобы прихвастнуть талантом пить... Мне хотелось опьянения, хорошего, сильного опьянения, какого я давно уже не испытывал, живя у себя в деревеньке. Выпивши, я сел за стол и принялся за поросенка...    Опьянение не заставило долго ждать себя. Скоро я почувствовал легкое головокружение. В груди заиграл приятный холодок -- начало счастливого, экспансивного состояния. Мне вдруг, без особенно заметного перехода, стало ужасно весело. Чувство пустоты, скуки уступило свое место ощущению полного веселья, радости. Я начал улыбаться. Захотелось мне вдруг болтовни, смеха, людей. Жуя поросенка, я стал чувствовать полноту жизни, чуть ли не самое довольство жизнью, чуть ли не счастье.    -- Отчего же вы ничего не выпьете? -- обратился я к поляку.    -- Он ничего не пьет, -- сказал граф. -- Ты не принуждай его.    -- Но все-таки хоть что-нибудь да пьете же!    Поляк положил себе в рот большой кусок осетрины и отрицательно покачал головой. Молчание его меня подзадорило.    -- Послушайте, Каэтан... как вас по батюшке... отчего вы все молчите? -- спросил я его. -- Я не имел еще удовольствия слышать вашего голоса.    Две брови его, похожие на летящую ласточку, поднялись, и он поглядел на меня.    -- А вам желательно, чтоб я говорил? -- спросил он с сильным польским акцептом.    -- Весьма желательно.    -- А на что вам?    -- Помилуйте! На пароходах за обедом чужие и незнакомые люди поднимают между собой разговор, а мы с вами знакомы уже несколько часов, рассматриваем друг друга и не проговорили между собой еще ни одного слова! На что это похоже?    Поляк молчал.    -- Отчего же вы молчите? -- спросил я, обождав немного. -- Ответьте что-нибудь!    -- Я не желаю отвечать вам. В вашем голосе я слышу смех, а я не люблю насмешек.    -- Он нисколько не смеется! -- встревожился граф. -- Откуда это ты взял, Каэтан? Он дружески...    -- Со мной графы и князья не говорили таким тоном! -- сказал Каэтан, хмурясь. -- Я не люблю такого тона.    -- Стало быть, не удостоите беседой? -- продолжал я приставать, выпивая еще рюмку и смеясь.    -- Знаешь, зачем собственно я приехал сюда? -- перебил граф, желая переменить разговор. -- Я тебе не говорил еще об этом? Прихожу я в Петербурге к одному знакомому доктору, у которого я лечусь постоянно, и жалуюсь на свою болезнь. Он выслушал, выстукал, ощупал, знаешь ли, всего и говорит: "Вы не трус?" Я хоть не трус, но, знаешь, побледнел: "Не трус", -- говорю.    -- Короче, брат... Надоело.    -- Предсказал скорую смерть, если я не оставлю Петербурга и не уеду! У меня вся печень испорчена от долгого питья... Я и решил ехать сюда. Да и глупо там сидеть... Здесь именье такое роскошное, богатое... Климат один чего стоит!.. Делом, по крайней мере, можно заняться! Труд самое лучшее, самое радикальное лекарство. Не правда ли, Каэтан? Займусь хозяйством и брошу пить... Доктор не велел мне ни одной рюмки... ни одной!    -- Ну, и не пей.    -- Я и не пью... Сегодня в последний раз, ради свидания с тобой (граф потянулся ко мне и чмокнул меня в щеку)... с моим милым, хорошим другом, завтра же -- ни капли! Бахус прощается сегодня со мной навеки... На прощанье, Сережа, коньячку... выпьем?    Мы выпили коньяку.    -- Вылечусь, Сережа-голубчик, и займусь хозяйством... Рациональным хозяйством! Урбенин -- добрый, милый... понимает все, но разве он хозяин? Он рутинер! Надо журналы выписывать, читать, следить за всем, участвовать на сельскохозяйственных выставках, а он необразован для этого! В Оленьку... неужели он влюблен? Ха-ха! Я сам займусь, а его помощником своим сделаю... В выборах буду участвовать, общество веселить... а? Ведь и тут можно счастливо прожить! Ты как думаешь? Ну, вот ты уж и смеешься! Уж и смеешься! Право, с тобой нельзя ни о чем говорить!    Мне было весело, смешно. Смешил меня граф, смешили свечи, бутылки, лепные зайцы и утки, украшавшие стены столовой... Не смешила меня одна только трезвая физиономия Каэтана Казимировича. Присутствие этого человека раздражало меня.    -- Нельзя ли этого шляхтича к черту? -- шепнул я графу.    -- Что ты! Ради бога... -- залепетал граф, хватая меня за обе руки, словно я собирался колотить его поляка. -- Пусть себе сидит!    -- Но я не могу его видеть! Послушайте! -- обратился я к Пшехоцкому. -- Вы отказались со мной говорить, но, простите меня, я не потерял еще надежды покороче познакомиться с вашей разговорной способностью...    -- Оставь! -- дернул меня граф за рукав. -- Умоляю!    -- Я буду приставать к вам до тех пор, пока вы не станете отвечать мне, -- продолжал я. -- Что вы хмуритесь? Нешто и теперь слышите в моем голосе смех?    -- Если б я выпил столько, сколько вы, то я стал бы с вами разговаривать, а то мы с вами не пара... -- проворчал поляк.    -- Мы с вами не пара, что и требовалось доказать... Я хотел сказать именно то же самое... Гусь свинье не товарищ, пьяный трезвому не родня... Пьяный мешает трезвому, трезвый пьяному. В соседней гостиной есть отличные мягкие диваны! На них хорошо полежать после осетринки с хреном. Туда не слышен мой голос. Не желаете ли вы туда отправиться?    Граф всплеснул руками и, мигая глазами, заходил по столовой.    Он трус и боится "крупных" разговоров... Меня же, когда я бывал пьян, тешили недоразумения и неудовольствия...    -- Я не понимаю! Я не по-нимаю! -- простонал граф, не зная, что сказать и что предпринять...    Он знал, что меня трудно было остановить.    -- Я с вами еще мало знаком, -- продолжал я, -- может быть, вы прекраснейший человек, а потому мне и не хотелось бы с вами спозаранку ссориться... Я не ссорюсь с вами... Я приглашаю вас только понять, что трезвым не место среди пьяных... Присутствие трезвого действует раздражающе на пьяный организм!.. Поймите вы это!    -- Говорите, что вам угодно! -- вздохнул Пшехоцкий. -- Меня ничем не проймете, молодой человек...    -- Будто бы ничем? А если я назову вас упрямой свиньей, вы тоже не обидитесь?    Поляк покраснел -- и только. Граф, бледный, подошел ко мне, сделал умоляющее лицо и развел руками.    -- Ну, прошу тебя! Умерь свой язык!    Я вошел уже в свою пьяную роль и хотел продолжать, но на счастье графа и поляка послышались шаги и в столовую вошел Урбенин.    -- Приятного аппетита! -- начал он. -- Я пришел узнать, ваше сиятельство, не будет ли каких приказаний?    -- Приказаний пока нет, а просьба есть... -- отвечал граф. -- Очень рад, что вы пришли, Петр Егорыч... Садитесь с нами ужинать и давайте толковать о хозяйстве...    Урбенин сел. Граф выпил коньяку и начал излагать ему план своих будущих действий в области рационального хозяйства. Говорил он долго, утомительно, то и дело повторяясь и меняя тему. Урбенин слушал его, как серьезные люди слушают болтовню детей и женщин, лениво и внимательно... Он ел ершовую уху и печально глядел в свою тарелку.    -- Я привез с собой прекрасные чертежи! -- сказал, между прочим, граф. -- Замечательные чертежи! Хотите, я вам покажу?    Карнеев вскочил и побежал к себе в кабинет за чертежами. Урбенин, пользуясь его отсутствием, быстро налил себе пол чайного стакана водки, выпил и не закусил.    -- Противная эта водка! -- сказал он, глядя с ненавистью на графин.    -- Отчего вы при графе не пьете, Петр Егорыч? -- спросил я его. -- Неужто вы боитесь?    -- Лучше, Сергей Петрович, лицемерить и пить тайком, чем пить при графе. Вы знаете, у графа странный характер... Украдь я у него заведомо двадцать тысяч, он ничего, по своей беспечности, не скажет, а забудь я дать ему отчет в потраченном гривеннике или выпей при нем водки, он начнет плакаться, что у него разбойник-управляющий. Вы его хорошо знаете.    Урбенин налил себе еще полстакана и выпил.    -- Вы, кажется, прежде не пили, Петр Егорыч, -- сказал я.    -- Да, а теперь пью... Ужасно пью! -- шепнул он. -- Ужасно, день и ночь, не давая себе ни минуты отдыха! И граф никогда не пил в такой мере, в какой я теперь пью... Ужасно тяжело, Сергей Петрович! Одному только богу ведомо, как тяжело у меня на сердце! Уж именно, что с горя пью... Я вас всегда любил и уважал, Сергей Петрович, и откровенно вам скажу... повеситься рад бы!    -- Отчего же это?    -- Глупость моя... Не одни только дети бывают глупы... Бывают дураки и в пятьдесят лет. Причин не спрашивайте.    Вошел граф и прекратил его излияния.    -- Отличнейший ликер! -- сказал он, ставя на стол вместо "замечательных" чертежей, пузатую бутылку с сургучной печатью бенедиктинцев. -- Проездом через Москву у Депре взял. Не желаешь ли, Сережа?    -- Ты ведь, кажется, за чертежами ходил! -- сказал я.    -- Я? За какими чертежами? Ах, да! Но, брат, сам черт ничего не разберет в моих чемоданах... Рылся-рылся и бросил... Ликер очень мил. Не хочешь ли?    Урбенин посидел еще немного, простился и вышел. По уходе его мы принялись за красное. Это вино окончательно меня разобрало. Получилось опьянение, какого я именно и хотел, когда ехал к графу. Я стал чрезмерно бодр душою, подвижен, необычайно весел. Мне захотелось подвига неестественного, смешного, пускающего пыль в глаза... В эти минуты, мне казалось, я мог бы переплыть все озеро, открыть самое запутанное дело, победить любую женщину... Мир с его жизнями приводил меня в восторг, я любил его, но в то же время хотелось придираться, жечь ядовитыми остротами, издеваться... Смешного чернобрового поляка и графа нужно было осмеять, заездить едкой остротой, обратить в порошок.    -- Что же вы молчите? -- начал я. -- Говорите, я слушаю вас! Ха-ха! Я ужасно люблю, когда люди с серьезными, солидными физиономиями говорят детскую чушь!.. Это такая насмешка, такая насмешка над человечьими мозгами!.. Лица не соответствуют мозгам! Чтобы не лгать, надо иметь идиотскую физиономию, а у вас лица греческих мудрецов!    Я не кончил... Язык у меня запутался от мысли, что я говорю с людьми ничтожными, не стоящими и полуслова! Мне нужна была зала, полная людей, блестящих женщин, тысячи огней... Я поднялся, взял свой стакан и пошел ходить по комнатам. Когда мы кутим, мы не стесняем себя пространством, не ограничиваемся одной только столовой, а берем весь дом и часто даже всю усадьбу...    В "мозаиковой" гостиной я выбрал себе турецкую софу, лег на нее и отдал себя во власть фантазий и воздушных замков. Мечты пьяные, но одна другой грандиознее и безграничнее, охватили мой молодой мозг... Получился новый мир, полный одуряющей прелести и не поддающихся описанию красот.    Недоставало только, чтоб я заговорил рифмами и стал видеть галлюцинации.    Граф подошел ко мне и сел на край софы... Ему хотелось что-то сказать мне. Это желание сообщить мне что-то особенное я начал читать в его глазах уже вскоре после вышеописанных пяти рюмок. Я знал, о чем он хотел говорить...    -- Как я много выпил сегодня! -- сказал он мне. -- Это для меня вреднее всякого яда... Но сегодня в последний раз... Честное слово, в последний раз... У меня есть воля...    -- Ладно, ладно...    -- В последний... Сережа, друг, в последний раз не послать ли в город телеграмму?    -- Пожалуй, пошли...    -- Кутнем уж в последний раз как следует... Ну, встань же, напиши... -- Сам граф не умеет писать телеграмм. У него выходят слишком длинны и неполны. Я поднялся и написал:    "С... Ресторан Лондон. Содержателю хора Карпову. Оставить все и ехать немедленно с двухчасовым поездом. Граф".    -- Теперь без четверти одиннадцать, -- сказал граф. Человек будет скакать до станции три четверти часа, maximum час... Телеграмму получит Карпов в первом часу... На поезд, стало быть, поспеет... Если на этот не поспеет, то приедет с товарным... Да?    Телеграмма была послана с одноглазым Кузьмой... Илье было приказано, чтобы через час были посланы экипажи на станцию... Я, чтоб убить чем-нибудь время, начал медленно зажигать лампы и свечи во всех комнатах, затем отпер рояль и попробовал клавиши...    Затем, помню, я лежал на той же софе, ни о чем не думал и молча отстранял рукой пристававшего с разговорами графа... Был я в каком-то забытьи, полудремоте, чувствуя только яркий свет ламп и веселое, покойное настроение... Образ девушки в красном, склонившей головку на плечо, с глазами, полными ужаса перед эффектною смертью, постоял передо мной и тихо погрозил мне маленьким пальцем... Образ другой девушки, в черном платье и с бледным, гордым лицом, прошел мимо и поглядел на меня не то с мольбой, не то с укоризной.    Далее я слышал шум, смех, беготню... Черные, глубокие глаза заслонили мне свет. Я видел их блеск, их смех... На сочных губах играла радостная улыбка... То улыбалась моя цыганка Тина...    -- Это ты? -- спросил ее голос. -- Ты спишь? Вставай, милый... Я давно уже тебя не видела...    Я молча пожал ей руку и привлек ее к себе...    -- Пойдем же туда... Все наши приехали...    -- Останься... Мне тут хорошо, Тина...    -- Но... здесь много света... Ты сумасшедший... Могут войти...    -- Кто войдет, тому я сверну шею... Мне хорошо, Тина... Два года уже прошло, как я тебя не видел...    В зале заиграли на рояле.       "Ах, Москва, Москва,    Москва... белокаменная...       -- заорало несколько голосов...    -- Видишь, они все поют там... Никто не войдет...    -- Да, да...    Свидание с Тиной вывело меня из забытья... Через десять минут она ввела меня в залу, где полукругом стоял хор... Граф сидел верхом на стуле и отбивал руками такт... Пшехоцкий стоял позади его стула и удивленными глазами глядел на певчих птиц... Я вырвал из рук Карпова его балалайку, махнул рукой и затянул...       Вниз по ма-а-атушке... па-а-а Во-о-о...    Па-а В-о-о-о-лге...       -- подхватил хор...       Ай, жги, говори... говори...       Я махнул рукой, и мгновенно, с быстротой молнии наступил новый переход...       Ночи безумные, ночи веселые...
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar