Меню
Назад » »

Чехов Антон Павлович (175)

III Вспышка жены напомнила мне нашу супружескую жизнь. Прежде, обыкновенно, после всякой вспышки нас непреодолимо тянуло друг к другу, мы сходились и пускали в ход весь динамит, какой с течением времени скоплялся в наших душах. И теперь, после ухода Ивана Иваныча, меня сильно потянуло к жене. Мне хотелось сойти вниз и сказать ей, что ее поведение за чаем оскорбило меня, что она жестока, мелочна и со своим мещанским умом никогда не возвышалась до понимания того, что я говорю и что я делаю. Я долго ходил по комнатам, придумывая, что скажу ей, и угадывая то, что она мне ответит. То беспокойство, которое томило меня в последнее время, в этот вечер, когда ушел Иван Иваныч, я чувствовал в какой-то особенной раздражающей форме. Я не мог ни сидеть, ни стоять, а ходил и ходил, причем выбирал только освещенные комнаты и держался ближе той, в которой сидела Марья Герасимовна. Было чувство, очень похожее на то, какое я испытывал однажды на Немецком море во время бури, когда все боялись, что пароход, не имевший груза и балласта, опрокинется. И в этот вечер я понял, что мое беспокойство было не разочарование, как я думал раньше, а что-то другое, но что именно, я не понимал, и это меня еще больше раздражало. "Пойду к ней, - решил я. - А предлог можно выдумать. Скажу, что мне понадобился Иван Иваныч, вот и всё". Я спустился вниз и по коврам, не торопясь, прошел переднюю и залу. Иван Иваныч сидел в гостиной на диване, опять пил чай и бормотал. Жена стояла против него, держась за спинку кресла. На лице у нее было то тихое, сладкое и послушное выражение, с каким слушают юродивых и блаженненьких, когда в ничтожных словах и в бормотанье предполагают особое, скрытое значение. В выражении и позе жены, показалось мне, было что-то психопатическое или монашеское, и ее комнаты со старинною мебелью, со спящими птицами в клетках и с запахом герани, невысокие, полутемные, очень теплые, напоминали мне покои игуменьи или какой-нибудь богомольной старухи-генеральши. Я вошел в гостиную. Жена не выразила ни удивления, ни смущения и посмотрела на меня сурово и спокойно, как будто знала, что я приду. - Виноват, - сказал я мягко. - Очень рад, Иван Иваныч, что вы еще не уехали. Забыл я у вас наверху спросить: не знаете ли, как имя и отчество председателя нашей земской управы? - Андрей Станиславович. Да... - Merci, - сказал я, достал из кармана книжку и записал. Наступило молчание, в продолжение которого жена и Иван Иваныч, вероятно, ждали, когда я уйду; жена не верила, что мне нужен председатель земской управы - это я видел по ее глазам. - Так я поеду, красавица, - забормотал Иван Иваныч, когда я прошелся по гостиной раз-другой и потом сел около камина. - Нет, - быстро сказала Наталья Гавриловна, дотронувшись до его руки. - Еще четверть часа... Прошу вас. Очевидно, ей не хотелось оставаться со мной с глазу на глаз, без свидетелей. "Что ж, и я подожду четверть часа", - подумал я. - А, идет снег! - сказал я, вставая и глядя в окно. - Превосходный снег! Иван Иваныч, - продолжал я, прохаживаясь по гостиной, - я очень жалею, что я не охотник. Воображаю, какое удовольствие по такому снегу гоняться за зайцами и волками! Жена, стоя на одном месте и не поворачивая головы, а только искоса поглядывая, следила за моими движениями; у нее было такое выражение, как будто я прятал в кармане острый нож или револьвер. - Иван Иваныч, возьмите меня как-нибудь на охоту, - продолжал я мягко. - Я буду вам очень, очень благодарен. В это время в гостиную вошел гость. Это был незнакомый мне господин, лет сорока, высокий, плотный, плешивый, с большою русою бородой и с маленькими глазами. По помятому мешковатому платью и по манерам я принял его за дьячка или учителя, но жена отрекомендовала мне его доктором Соболем. - Очень, очень рад познакомиться! - сказал доктор громко, тенором, крепко пожимая мне руку и наивно улыбаясь. - Очень рад! Он сел за стол, взял стакан чаю и сказал громко: - А нет ли у вас случаем рому или коньячку? Будьте милостивы, Оля, - обратился он к горничной, - поищите в шкапчике, а то я озяб. Я опять сел у камина, глядел, слушал и изредка вставлял в общий разговор какое-нибудь слово. Жена приветливо улыбалась гостям и зорко следила за мною, как за зверем; она тяготилась моим присутствием, а это возбуждало во мне ревность, досаду и упрямое желание причинить ей боль. Жена, думал я, эти уютные комнаты, местечко около камина - мои, давно мои, Но почему-то какой-нибудь выживший из ума Иван Иваныч или Соболь имеют на них больше прав, чем я. Теперь я вижу жену не в окно, а вблизи себя, в обычной домашней обстановке, в той самой, которой недостает мне теперь в мои пожилые годы, и несмотря на ее ненависть ко мне, я скучаю по ней, как когда-то в детстве скучал по матери и няне, и чувствую, что теперь, под старость, я люблю ее чище и выше, чем любил прежде, - и поэтому мне хочется подойти к ней, покрепче наступить ей каблуком на носок, причинить боль и при этом улыбнуться. - Мосье Енот, - обратился я к доктору, - сколько у нас в уезде больниц? - Соболь... - поправила жена. - Две-с, - ответил Соболь. - А сколько покойников приходится ежегодно на долю каждой больницы? - Павел Андреич, мне нужно поговорить с вами, - сказала мне жена. Она извинилась пред гостями и вышла в соседнюю комнату. Я встал и пошел за ней. - Вы сию же минуту уйдете к себе наверх, - сказала она. - Вы дурно воспитаны, - сказал я. - Вы сию же минуту уйдете к себе наверх, - резко повторила она и с ненавистью посмотрела мне в лицо. Она стояла так близко, что если бы я немножко нагнулся, то моя борода коснулась бы ее лица. - Но что такое? - сказал я. - В чем я так вдруг провинился? Подбородок ее задрожал, она торопясь вытерла глаза, мельком взглянула на себя в зеркало и прошептала: - Начинается опять старая история. Вы, конечно, не уйдете. Ну, как хотите. Я сама уйду, а вы оставайтесь. Она с решительным лицом, а я, пожимая плечами и стараясь насмешливо улыбаться, вернулись в гостиную. Здесь уже были новые гости: какая-то пожилая дама и молодой человек в очках. Не здороваясь с новыми и не прощаясь со старыми, я пошел к себе. После того, что произошло у меня за чаем и потом внизу, для меня стало ясно, что наше "семейное счастье", о котором мы стали уже забывать в эти последние два года, в силу каких-то ничтожных, бессмысленных причин возобновлялось опять, и что ни я, ни жена не могли уже остановиться, и что завтра или послезавтра вслед за взрывом ненависти, как я мог судить по опыту прошлых лет, должно будет произойти что-нибудь отвратительное, что перевернет весь порядок нашей жизни. Значит, в эти два года, думал я, начиная ходить по своим комнатам, мы не стали умнее, холоднее и покойнее. Значит, опять пойдут слезы, крики, проклятия, чемоданы, заграница, потом постоянный болезненный страх, что она там, за границей, с каким-нибудь франтом, италианцем или русским, надругается надо мной, опять отказ в паспорте, письма, круглое одиночество, скука по ней, а через пять лет старость, седые волосы... Я ходил и воображал то, чего не может быть, как она, красивая, пополневшая, обнимается с мужчиною, которого я не знаю... Уже уверенный, что это непременно произойдет, отчего, - спрашивал я себя в отчаянии, - отчего в одну из прошлых давнишних ссор я не дал ей развода или отчего она в ту пору не ушла от меня совсем, навсегда? Теперь бы не было этой тоски по ней, ненависти, тревоги, и я доживал бы свой век покойно, работая, ни о чем не думая... Во двор въехала карета с двумя фонарями, потом широкие сани тройкой. У жены, очевидно, был вечер. До полуночи внизу было тихо, и я ничего не слышал, но в полночь задвигали стульями, застучали посудой. Значит, ужин. Потом опять задвигали стульями, и мне из-под пола послышался шум; кричали, кажется, ура. Марья Герасимовна уже спала, и во всем верхнем этаже был только я один; в гостиной глядели на меня со стен портреты моих предков, людей ничтожных и жестоких, а в кабинете неприятно подмигивало отражение моей лампы в окне. И с завистливым, ревнивым чувством к тому, что происходило внизу, я прислушивался и думал: "Хозяин тут я; если захочу, то в одну минуту могу разогнать всю эту почтенную компанию". Но я знал, что это вздор, никого разогнать нельзя и слово "хозяин" ничего не значит. Можно сколько угодно считать себя хозяином, женатым, богатым, камер-юнкером, и в то же время не знать, что это значит. После ужина кто-то внизу запел тенором. "Ведь ничего же не случилось особенного! - убеждал я себя. - Что же я так волнуюсь? Завтра не пойду к ней вниз, вот и всё - и конец нашей ссоре". В четверть второго я пошел спать. - Внизу уже разъехались гости? - спросил я у Алексея, который раздевал меня. - Точно так, разъехались. - А зачем кричали ура? - Алексей Дмитрич Махонов пожертвовали на голодающих тысячу пудов муки и тысячу рублей денег. И старая барыня, не знаю как их звать, обещали устроить у себя в имении столовую на полтораста человек. Слава богу-с... От Натальи Гавриловны вышло такое решение: всем господам собираться каждую пятницу. - Собираться здесь внизу? - Точно так. Перед ужином бумагу читали: с августа по сей день Наталья Гавриловна собрали тысяч восемь деньгами, кроме хлеба. Слава богу-с... Я так понимаю, ваше превосходительство, ежели барыня похлопочут за спасение души, то много соберут. Народ тут есть богатый. Отпустив Алексея, я потушил огонь и укрылся с головой. "В самом деле, что я так беспокоюсь? - думал я. - Какая сила тянет меня к голодающим, как бабочку на огонь? Ведь я же их не знаю, не понимаю, никогда не видел и не люблю. Откуда же это беспокойство?" Я вдруг перекрестился под одеялом. "Но какова? - говорил я себе, думая о жене. - Тайно от меня в этом доме целый комитет. Почему тайно? Почему заговор? Что я им сделал?" Иван Иваныч прав: мне нужно уехать! На другой день проснулся я с твердым решением - поскорее уехать. Подробности вчерашнего дня - разговор за чаем, жена, Соболь, ужин, мои страхи - томили меня, и я рад был, что скоро избавлюсь от обстановки, которая напоминала мне обо всем этом. Когда я пил кофе, управляющий Владимир Прохорыч длинно докладывал мне о разных делах. Самое приятное он приберег к концу. - Воры, что рожь у нас украли, нашлись, - доложил он, улыбаясь. - Вчера следователь арестовал в Пестрове трех мужиков. - Убирайтесь вон! - крикнул я ему, страшно рассердившись, и ни с того ни с сего схватил корзину с бисквитами и бросил ее на пол. IV После завтрака я потирал руки и думал: надо пойти к жене и объявить ей о своем отъезде. Для чего? Кому это нужно? Никому не нужно, отвечал я себе, но почему же и не объявить, тем более, что это не доставит ей ничего, кроме удовольствия? К тому же уехать после вчерашней ссоры, не сказавши ей ни одного слова, было бы не совсем тактично: она может подумать, что я испугался ее, и, пожалуй, мысль, что она выжила меня из моего дома, будет тяготить ее. Не мешает также объявить ей, что я жертвую пять тысяч, и дать ей несколько советов насчет организации и предостеречь, что ее неопытность в таком сложном, ответственном деле может повести к самым плачевным результатам. Одним словом, меня тянуло к жене и, когда я придумывал разные предлоги, чтобы пойти к ней, во мне уже сидела крепкая уверенность, что я это непременно сделаю. Когда я пошел к ней, было светло и еще не зажигали ламп. Она сидела в своей рабочей комнате, проходной между гостиной и спальней, и, низко нагнувшись к столу, что-то быстро писала. Увидев меня, она вздрогнула, вышла из-за стола и остановилась в такой позе, как будто загораживала от меня свои бумаги. - Виноват, я на одну минуту, - сказал я и, не знаю отчего, смутился. - Я узнал случайно, что вы, Natalie, организуете помощь голодающим. - Да, организую. Но это мое дело, - ответила она. - Да, это ваше дело, - сказал я мягко. - Я рад ему, потому что оно вполне отвечает моим намерениям. Я прошу позволения участвовать в нем. - Простите, я не могу вам этого позволить, - ответила она и посмотрела в сторону. - Почему же, Natalie? - спросил я тихо. - Почему же? Я тоже сыт и тоже хочу помочь голодающим. - Я не знаю, при чем вы тут? - спросила она, презрительно усмехнувшись и пожав одним плечом. - Вас никто не просит. - И вас никто не просит, однако же, вы в моем доме устроили целый комитет! - сказал я. - Меня просят, а вас, поверьте, никто и никогда не попросит. Идите, помогайте там, где вас не знают. - Бога ради, не говорите со мною таким тоном. Я старался быть кротким и всеми силами души умолял себя не терять хладнокровия. В первые минуты мне было хорошо около жены. На меня веяло чем-то мягким, домовитым, молодым, женственным, в высшей степени изящным, именно тем, чего так не хватало в моем этаже и вообще в моей жизни. На жене был капот из розовой фланели - это сильно молодило ее и придавало мягкость ее быстрым, иногда резким движениям. Ее хорошие темные волосы, один вид которых когда-то возбуждал во мне страсть, теперь оттого, что она долго сидела нагнувшись, выбились из прически и имели беспорядочный вид, но от этого казались мне еще пышнее и роскошнее. Впрочем, все это банально до пошлости. Передо мною стояла обыкновенная женщина, быть может, некрасивая и неизящная, но это была моя жена, с которой я когда-то жил и с которою жил бы до сего дня, если бы не ее несчастный характер; это был единственный на всем земном шаре человек, которого я любил. Теперь перед отъездом, когда я знал, что не буду видеть ее даже в окно, она, даже суровая и холодная, отвечающая мне с гордою, презрительною усмешкой, казалась обольстительной, я гордился ею и сознавался себе, что уехать от нее мне страшно и невозможно. - Павел Андреич, - сказала она после некоторого молчания, - два года мы не мешали друг другу и жили покойно. Зачем это вдруг вам так понадобилось возвращаться к прошлому? Вчера вы пришли, чтобы оскорбить меня и унизить, - продолжала она, возвышая голос, и лицо ее покраснело, и глаза вспыхнули ненавистью, - но воздержитесь, не делайте этого, Павел Андреич! Завтра я подам прошение, мне дадут паспорт, и я уйду, уйду, уйду! Уйду в монастырь, во вдовий дом, в богадельню... - В сумасшедший дом! - крикнул я, не выдержав. - Даже в сумасшедший дом! Лучше! лучше! - продолжала она кричать, блестя глазами. - Сегодня, когда я была в Пестрове, я завидовала голодным и больным бабам, потому что они не живут с таким человеком, как вы. Они честны и свободны, а я, по вашей милости, тунеядица, погибаю в праздности, ем ваш хлеб, трачу ваши деньги и плачу вам своею свободой и какою-то верностью, которая никому не нужна. За то, что вы не даете мне паспорта, я должна стеречь ваше честное имя, которого у вас нет. Надо было молчать. Стиснув зубы, я быстро вышел в гостиную, но тотчас же вернулся и сказал: - Убедительно прошу, чтобы этих сборищ, заговоров и конспиративных квартир у меня в доме больше не было! В свои дом я пускаю только тех, с кем я знаком, а эта вся ваша сволочь, если ей угодно заниматься филантропией, пусть ищет себе другое место. Я не позволю, чтобы в моем доме по ночам кричали ура от радости, что могут эксплоатировать такую психопатку, как вы! Жена, ломая руки и с протяжным стоном, как будто у нее болели зубы, бледная, быстро прошлась из угла в угол. Я махнул рукой и вышел в гостиную. Меня душило бешенство, и в то же время я дрожал от страха, что не выдержу и сделаю или скажу что-нибудь такое, в чем буду раскаиваться всю мою жизнь. И я крепко сжимал себе руки, думая, что этим сдерживаю себя. Выпив воды, немного успокоившись, я вернулся к жене. Она стояла в прежней позе, как бы загораживая от меня стол с бумагами. По ее холодному, бледному лицу медленно текли слезы. Я помолчал и сказал ей с горечью, но уже без гнева: - Как вы меня не понимаете! Как вы ко мне несправедливы! Клянусь честью, я шел к вам с чистыми побуждениями, с единственным желанием - сделать добро! - Павел Андреич, - сказала она, сложив на груди руки, и ее лицо приняло страдальческое, умоляющее выражение, с каким испуганные, плачущие дети просят, чтобы их не наказывали. - Я отлично знаю, вы мне откажете, но я всё-таки прошу. Принудьте себя, сделайте хоть раз в жизни доброе дело. Я прошу вас, уезжайте отсюда! Это единственное, что вы можете сделать для голодающих. Уезжайте, и я прощу вам всё, всё! - Напрасно вы меня оскорбляете, Natalie, - вздохнул я, чувствуя вдруг особенный прилив смирения. - Я уже решил уехать, но я не уеду, прежде чем не сделаю чего-нибудь для голодающих. Это - мой долг. - Ах! - сказала она тихо и нетерпеливо поморщилась. - Вы можете сделать отличную железную дорогу или мост, но для голодающих вы ничего не можете сделать. Поймите вы! - Да? Вы вчера попрекнули меня в равнодушии и в том, что я лишен чувства сострадания. Как вы меня хорошо знаете! - усмехнулся я. - Вы веруете в бога, так вот вам бог свидетель, что я беспокоюсь день и ночь... - Я вижу, что вы беспокоитесь, но голод и сострадание тут ни при чем. Вы беспокоитесь оттого, что голодающие обходятся без вас и что земство и вообще все помогающие не нуждаются в вашем руководительстве. Я помолчал, чтобы подавить в себе раздражение, и сказал: - Я пришел, чтобы поговорить с вами о деле. Садитесь. Садитесь, прошу вас. Она не садилась. - Садитесь, прошу вас! - повторил я и указал ей на стул. Она села. Я тоже сел, подумал и сказал: - Прошу вас отнестись серьезно к тому, что я говорю. Слушайте... Вы, побуждаемая любовью к ближнему, взяли на себя организацию помощи голодающим. Против этого, конечно, я ничего не имею, вполне вам сочувствую и готов оказывать вам всякое содействие, каковы бы отношения наши ни были. Но при всем уважении моем к вашему уму и сердцу... и сердцу, - повторил я, - я не могу допустить, чтобы такое трудное, сложное и ответственное дело, как организация помощи, находилось в одних только ваших руках. Вы женщина, вы неопытны, незнакомы с жизнью, слишком доверчивы и экспансивны. Вы окружили себя помощниками, которых совершенно не знаете. Не преувеличу, если скажу, что при названных условиях ваша деятельность неминуемо повлечет за собою два печальных последствия. Во-первых, наш уезд останется совершенно без помощи, и во-вторых, за свои ошибки и за ошибки ваших помощников вам придется расплачиваться не только собственными карманами, но и своею репутацией. Растраты и упущения, допустим, я покрою, но кто вам возвратит ваше честное имя? Когда вследствие плохого контроля и упущений разнесется слух, что вы, а стало быть, и я, нажили на этом деле двести тысяч, то разве ваши помощники придут к вам на помощь? Она молчала. - Не из самолюбия, как выговорите, - продолжал я, - а просто из расчета, чтобы голодающие не остались без помощи, а вы без честного имени, я считаю своим нравственным долгом вмешаться в ваши дела. - Говорите покороче, - сказала жена. - Вы будете так добры, - продолжал я, - укажете мне, сколько у вас поступило до сегодня на приход и сколько вы уже потратили. Затем о каждом новом поступлении деньгами или натурой, о каждом новом расходе вы будете ежедневно извещать меня. Вы, Natalie, дадите мне также список ваших помощников. Быть может, они вполне порядочные люди, я не сомневаюсь в этом, но всё-таки необходимо навести справки. Она молчала. Я встал и прошелся по комнате. - Давайте же займемся, - сказал я и сел за ее стол. - Вы это серьезно? - спросила она, глядя на меня с недоумением и испугом. - Natalie, будьте рассудительны! - сказал я умоляюще, видя по ее лицу, что она хочет протестовать. - Прошу вас, доверьтесь вполне моему опыту и порядочности! - Я всё-таки не понимаю, что вам нужно! - Покажите мне, сколько вы уже собрали и сколько истратили. - У меня нет тайн. Всякий может видеть. Смотрите. На столе лежало штук пять ученических тетрадок, несколько листов исписанной почтовой бумаги, карта уезда и множество клочков бумаги всякого формата. Наступали сумерки. Я зажег свечу. - Извините, я пока еще ничего не вижу, - сказал я, перелистывая тетради. - Где у вас ведомость о поступлении пожертвований деньгами? - Это видно из подписных листов. - Да-с, но ведь и ведомость же нужна! - сказал я, улыбаясь ее наивности. - Где у вас письма, при которых вы получали пожертвования деньгами и натурой? Pardon, маленькое практическое указание, Natalie: эти письма необходимо беречь. Вы каждое письмо нумеруйте и записывайте его в особую ведомость. Так же вы поступайте и со своими письмами. Впрочем, все это я буду делать сам. - Делайте, делайте... - сказала она. Я был очень доволен собой. Увлекшись живым, интересным делом, маленьким столом, наивными тетрадками и прелестью, какую обещала мне эта работа в обществе жены, я боялся, что жена вдруг помешает мне и всё расстроит какою-нибудь неожиданною выходкой, и потому я торопился и делал над собою усилия, чтобы не придавать никакого значения тому, что у нее трясутся губы и что она пугливо и растерянно, как пойманный зверек, смотрит по сторонам. - Вот что, Natalie, - сказал я, не глядя на нее. - Позвольте мне взять все эти бумаги и тетрадки к себе наверх. Я там посмотрю, ознакомлюсь и завтра скажу вам свое мнение. Нет ли у вас еще каких бумаг? - спросил я, складывая тетради и листки в пачки. - Берите, всё берите! - сказала жена, помогая мне складывать бумаги в пачки, и крупные слезы текли у нее по лицу. - Берите всё! Это всё, что оставалось у меня в жизни... Отнимайте последнее. - Ах, Natalie, Natalie! - вздохнул я укоризненно. Она как-то беспорядочно, толкая меня в грудь локтем и касаясь моего лица волосами, выдвинула из стола ящик и стала оттуда выбрасывать мне на стол бумаги; при этом мелкие деньги сыпались мне на колени и на пол. - Всё берите... - говорила она осипшим голосом. Выбросив бумаги, она отошла от меня и, ухватившись обеими руками за голову, повалилась на кушетку. Я подобрал деньги, положил их обратно в ящик и запер, чтобы не вводить в грех прислугу; потом взял в охапку все бумаги и пошел к себе. Проходя мимо жены, я остановился и, глядя на ее спину и вздрагивающие плечи, сказал: - Какой вы еще ребенок, Natalie! Ай-ай! Слушайте, Natalie: когда вы поймете, как серьезно и ответственно это дело, то вы первая же будете благодарить меня. Клянусь вам. Придя к себе, я не спеша занялся бумагами. Тетрадки не прошнурованы, на страницах нумеров нет. Записи сделаны различными почерками, очевидно, в тетрадках хозяйничает всякий, кто хочет. В списках пожертвований натурою не проставлена цена продуктов. Но ведь, позвольте, та рожь, которая теперь стоит 1 р. 15 к., через два месяца может подняться в цене до 2 р. 15 к. Как же можно так? Затем "выдано А. М. Соболю 32 р.". Когда выдано? Для чего выдано? Где оправдательный документ? Ничего нет и ничего не поймешь. В случае судебного разбирательства эти бумаги будут только затемнять дело. - Как она наивна! - изумлялся я. - Какой она еще ребенок! Мне было и досадно, и смешно.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar