Меню
Назад » »

Чехов Антон Павлович (437)

ПЕРЕПОЛОХ    Машенька Павлецкая, молоденькая, едва только кончившая курс институтка, вернувшись с прогулки в дом Пушкиных, где она жила в гувернантках, застала необыкновенный переполох. Отворявший ей швейцар Михайло был взволнован и красен, как рак.    Сверху доносился шум.    "Вероятно, с хозяйкой припадок... -- подумала Машенька, -- или с мужем поссорилась..."    В передней и в коридоре встретила она горничных. Одна горничная плакала. Затем Машенька видела, как из дверей ее комнаты выбежал сам хозяин Николай Сергеич, маленький, еще не старый человек с обрюзгшим лицом и с большой плешью. Он был красен. Его передергивало... Не замечая гувернантки, он прошел мимо нее и, поднимая вверх руки, воскликнул:    -- О, как это ужасно! Как бестактно! Как глупо, дико! Мерзко!    Машенька вошла в свою комнату, и тут ей в первый раз в жизни пришлось испытать во всей остроте чувство, которое так знакомо людям зависимым, безответным, живущим на хлебах у богатых и знатных. В ее комнате делали обыск. Хозяйка Федосья Васильевна, полная, плечистая дама с густыми черными бровями, простоволосая и угловатая, с едва заметными усиками и с красными руками, лицом и манерами похожая на простую бабу-кухарку, стояла у ее стола и вкладывала обратно в рабочую сумку клубки шерсти, лоскутки, бумажки... Очевидно, появление гувернантки было для нее неожиданно, так как, оглянувшись и увидев ее бледное, удивленное лицо, она слегка смутилась и пробормотала:    -- Pardon, {Извините (франц.)} я... я нечаянно рассыпала... зацепила рукавом...    И, сказав еще что-то, мадам Пушкина зашуршала шлейфом и вышла. Машенька обвела удивленными глазами свою комнату и, ничего не понимая, не зная, что думать, пожала плечами, похолодела от страха... Что Федосья Васильевна искала в ее сумке? Если действительно, как она говорит, она нечаянно зацепила рукавом и рассыпала, то зачем же выскочил из комнаты такой красный и взволнованный Николай Сергеич? Зачем у стола слегка выдвинут один ящик? Копилка, в которую гувернантка прятала гривенники и старые марки, была отперта. Ее отперли, но запереть не сумели, хотя и исцарапали весь замок. Этажерка с книгами, поверхность стола, постель -- всё носило на себе свежие следы обыска. И в корзине с бельем тоже. Белье было сложено аккуратно, но не в том порядке, в каком оставила его Машенька, уходя из дому. Обыск, значит, был настоящий, самый настоящий, но к чему он, зачем? Что случилось? Машенька вспомнила волнение швейцара, переполох, который всё еще продолжался, заплаканную горничную; не имело ли всё это связи с только что бывшим у нее обыском? Не замешана ли она в каком-нибудь страшном деле? Машенька побледнела и вся холодная опустилась на корзину с бельем.    В комнату вошла горничная.    -- Лиза, вы не знаете, зачем это меня... обыскивали? -- спросила у нее гувернантка.    -- У барыни пропала брошка в две тысячи... -- сказала Лиза.    -- Да, но зачем же меня обыскивать?    -- Всех, барышня, обыскивали. И меня всю обыскали... Нас раздевали всех догола и обыскивали... А я, барышня, вот как перед богом... Не то чтоб ихнюю брошку, но даже к туалету близко не подходила. Я и в полиции то же скажу.    -- Но... зачем же меня обыскивать? -- продолжала недоумевать гувернантка.    -- Брошку, говорю, украли... Барыня сама своими руками всё обшарила. Даже швейцара Михаилу сами обыскивали. Чистый срам! Николай Сергеич только глядит да кудахчет, как курица. А вы, барышня, напрасно это дрожите. У вас ничего не нашли! Ежели не вы брошку взяли, так вам и бояться нечего.    -- Но ведь это, Лиза, низко... оскорбительно! -- сказала Машенька, задыхаясь от негодования. -- Ведь это подлость, низость! Какое она имела право подозревать меня и рыться в моих вещах?    -- В чужих людях живете, барышня, -- вздохнула Лиза. -- Хоть вы и барышня, а всё же... как бы прислуга... Это не то, что у папаши с мамашей жить...    Машенька повалилась в постель и горько зарыдала. Никогда еще над нею не совершали такого насилия, никогда еще ее так глубоко не оскорбляли, как теперь... Ее, благовоспитанную, чувствительную девицу, дочь учителя, заподозрили в воровстве, обыскали, как уличную женщину! Выше такого оскорбления, кажется, и придумать нельзя. И к этому чувству обиды присоединился еще тяжелый страх: что теперь будет!? В голову ее полезли всякие несообразности. Если ее могли заподозрить в воровстве, то, значит, могут теперь арестовать, раздеть догола и обыскать, потом вести под конвоем по улице, засадить в темную, холодную камеру с мышами и мокрицами, точь-в-точь в такую, в какой сидела княжна Тараканова. Кто вступится за нее? Родители ее живут далеко в провинции; чтобы приехать к ней, у них нет денег. В столице она одна, как в пустынном поле, без родных и знакомых. Что хотят, то и могут с ней сделать.    "Побегу ко всем судьям и защитникам... -- думала Машенька, дрожа. -- Я объясню им, присягну... Они поверят, что я не могу быть воровкой!"    Машенька вспомнила, что у нее в корзине под простынями лежат сладости, которые она, по старой институтской привычке, прятала за обедом в карман и уносила к себе в комнату. От мысли, что эта ее маленькая тайна уже известна хозяевам, ее бросило в жар, стало стыдно, и от всего этого -- от страха, стыда, от обиды началось сильное сердцебиение, которое отдавало в виски, в руки, глубоко в живот.    -- Пожалуйте кушать! -- позвали Машеньку.    "Идти или нет?"    Машенька поправила прическу, утерлась мокрым полотенцем и пошла в столовую. Там ужо начали обедать... За одним концом стола сидела Федосья Васильевна, важная, с тупым, серьезным лицом, за другим -- Николай Сергеич. По сторонам сидели гости и дети. Обедать подавали два лакея во фраках и белых перчатках. Все знали, что в доме переполох, что хозяйка в горе, и молчали. Слышны были только жеванье и стук ложек о тарелки.    Разговор начала сама хозяйка.    -- Что у нас к третьему блюду? -- спросила она у лакея томным, страдальческим голосом.    -- Эстуржон аля рюсс! -- ответил лакей.    -- Это, Феня, я заказал... -- поторопился сказать Николай Сергеич. -- Рыбы захотелось. Если тебе не нравится, ma chere, {моя дорогая (франц.)} то пусть не подают. Я ведь это так... между прочим...    Федосья Васильевна не любила кушаний, которые заказывала не она сама, и теперь глаза у нее наполнились слезами.    -- Ну, перестанем волноваться, -- сказал сладким голосом Мамиков, ее домашний доктор, слегка касаясь ее руки и улыбаясь также сладко. -- Мы и без того достаточно нервны. Забудем о броши! Здоровье дороже двух тысяч!    -- Мне не жалко двух тысяч! -- ответила хозяйка, и крупная слеза потекла по ее щеке. -- Меня возмущает самый факт! Я не потерплю в своем доме воров. Мне не жаль, мне ничего не жаль, но красть у меня -- это такая неблагодарность! Так платят мне за мою доброту...    Все глядели в свои тарелки, но Машеньке показалось, что после слов хозяйки на нее все взглянули. Комок вдруг подступил к горлу, она заплакала и прижала платок к лицу.    -- Pardon, -- пробормотала она. -- Я не могу. Голова болит. Уйду.    И она встала из-за стола, неловко гремя стулом и еще больше смущаясь, и быстро вышла.    -- Бог знает что! -- проговорил Николай Сергеич, морщась. -- Нужно было делать у нее обыск! Как это, право... некстати.    -- Я не говорю, что она взяла брошку, -- сказала Федосья Васильевна, -- но разве ты можешь поручиться за нее? Я, признаюсь, плохо верю этим ученым беднячкам.    -- Право, Феня, некстати... Извини, Феня, но по закону ты не имеешь никакого права делать обыски.    -- Я не знаю ваших законов. Я только знаю, что у меня пропала брошка, вот и всё. И я найду эту брошку! -- она ударила по тарелке вилкой, и глаза у нее гневно сверкнули. -- А вы ешьте и не вмешивайтесь в мои дела!    Николай Сергеич кротко опустил глаза и вздохнул. Машенька между тем, придя к себе в комнату, повалилась в постель. Ей уже не было ни страшно, ни стыдно, а мучило ее сильное желание пойти и отхлопать по щекам эту черствую, эту надменную, тупую, счастливую женщину.    Лежа, она дышала в подушку и мечтала о том, как бы хорошо было пойти теперь купить самую дорогую брошь и бросить ею в лицо этой самодурке. Если бы бог дал, Федосья Васильевна разорилась, пошла бы по миру и поняла бы весь ужас нищеты и подневольного состояния и если бы оскорбленная Машенька подала ей милостыню! О, если бы получить большое наследство, купить коляску и прокатить с шумом мимо ее окон, чтобы она позавидовала!    Но всё это мечты, в действительности же оставалось только одно -- поскорее уйти, не оставаться здесь ни одного часа. Правда, страшно потерять место, опять ехать к родителям, у которых ничего нет, но что же делать? Машенька не могла видеть уже ни хозяйки, ни своей маленькой комнаты, ей было здесь душно, жутко. Федосья Васильевна, помешанная на болезнях и на своем мнимом аристократизме, опротивела ей до того, что кажется, всё на свете стало грубо и неприглядно оттого, что живет эта женщина. Машенька прыгнула с кровати и стала укладываться.    -- Можно войти? -- спросил за дверью Николай Сергеич; он подошел к двери неслышно и говорил тихим, мягким голосом. -- Можно?    -- Войдите.    Он вошел и остановился у двери. Глаза его глядели тускло и красный носик его лоснился. После обеда он пил пиво, и это было заметно по его походке, по слабым, вялым рукам.    -- Это что же? -- спросил он, указывая на корзину.    -- Укладываюсь. Простите, Николай Сергеич, но я не могу долее оставаться в вашем доме. Меня глубоко оскорбил этот обыск!    -- Я понимаю... Только вы это напрасно... Зачем? Обыскали, а вы того... что вам от этого? Вас не убудет от этого.    Машенька молчала и продолжала укладываться. Николай Сергеич пощипал свои усы, как бы придумывая, что сказать еще, и продолжал заискивающим голосом:    -- Я, конечно, понимаю, но надо быть снисходительной. Знаете, моя жена нервная, взбалмошная, нельзя судить строго...    Машенька молчала.    -- Если уж вы так оскорблены, -- продолжал Николай Сергеич, -- то извольте, я готов извиниться перед вами. Извините.    Машенька ничего не ответила, а только ниже нагнулась к своему чемодану. Этот испитой, нерешительный человек ровно ничего не значил в доме. Он играл жалкую роль приживала и лишнего человека даже у прислуги; и извинение его тоже ничего не значило.    -- Гм... Молчите? Вам мало этого? В таком случае я за жену извиняюсь. От имени жены... Она поступила нетактично, я признаю, как дворянин...    Николай Сергеич прошелся, вздохнул и продолжал:    -- Вам надо еще, значит, чтоб у меня ковыряло вот тут, под сердцем... Вам надо, чтобы меня совесть мучила...    -- Я знаю, Николай Сергеич, вы не виноваты, -- сказала Машенька, глядя ему прямо в лицо своими большими заплаканными глазами. -- Зачем же вам мучиться?    -- Конечно... Но вы все-таки того... не уезжайте... Прошу вас.    Машенька отрицательно покачала головой. Николай Сергеич остановился у окна и забарабанил по стеклу.    -- Для меня подобные недоразумения -- это чистая пытка, -- проговорил он. -- Что же мне, на колени перед вами становиться, что ли? Вашу гордость оскорбили, и вот вы плакали, собираетесь уехать, но ведь и у меня тоже есть гордость, а вы ее не щадите. Или хотите, чтоб я сказал вам то, чего и на исповеди не скажу? Хотите? Послушайте, вы хотите, чтобы я признался в том, в чем даже перед смертью на духу не признаюсь?    Машенька молчала.    -- Я взял у жены брошку! -- быстро сказал Николай Сергеич. -- Довольны теперь? Удовлетворены? Да, я... взял... Только, конечно, я надеюсь на вашу скромность... Ради бога, никому ни слова, ни полнамека!    Машенька, удивленная и испуганная, продолжала укладываться; она хватала свои вещи, мяла их и беспорядочно совала в чемодан и корзину. Теперь, после откровенного признания, сделанного Николаем Сергеичем, она не могла оставаться ни одной минуты и уже не понимала, как она могла жить раньше в этом доме.    -- И удивляться нечего... -- продолжал Николай Сергеич, помолчав немного. -- Обыкновенная история! Мне деньги нужны, а она... не дает. Ведь этот дом и всё это мой отец наживал, Марья Андреевна! Всё ведь это мое, и брошка принадлежала моей матери, и... всё мое! А она забрала, завладела всем... Не судиться же мне с ней, согласитесь... Прошу вас, убедительно, извините и... и останьтесь. Tout comprendre, tout pardonner. {Всё понять, всё простить (франц.)} Остаетесь?    -- Нет! -- сказала Машенька решительно, начиная дрожать. -- Оставьте меня, умоляю вас.    -- Ну, бог с вами, -- вздохнул Николай Сергеич, садясь на скамеечку около чемодана. -- Я, признаться, люблю тех, кто еще умеет оскорбляться, презирать и прочее. Век бы сидел и на ваше негодующее лицо глядел... Так, стало быть, не остаетесь? Я понимаю... Иначе и быть не может... Да, конечно... Вам-то хорошо, а вот мне так -- тпррр!.. Ни на шаг из этого погреба. Поехать бы в какое-нибудь наше имение, да там везде сидят эти женины прохвосты... управляющие, агрономы, чёрт бы их взял. Закладывают, перезакладывают... Рыбы не ловить, травы не топтать, деревьев не ломать,    -- Николай Сергеич! -- послышался из залы голос Федосьи Васильевны. -- Агния, позови барина!    -- Так не остаетесь? -- спросил Николай Сергеиx, быстро поднимаясь и идя к двери. -- А то бы остались, ей-богу. Вечерком я заходил бы к вам... толковали бы. А? Останьтесь! Уйдете вы, и во всем доме не останется ни одного человеческого лица. Ведь это ужасно!    Бледное, испитое лицо Николая Сергеича умоляло, но Машенька отрицательно покачала головой, и он, махнув рукой, вышел.    Через полчаса она была уже в дороге.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar