Меню
Назад » »

Чехов Антон Павлович (465)

ПРИДАНОЕ Много я видал на своем веку домов, больших и малых, каменных и деревянных, старых и новых, но особенно врезался мне в память один дом. Это, впрочем, не дом, а домик. Он мал, в один маленький этаж и в три окна, и ужасно похож на маленькую, горбатую старушку в чепце. Оштукатуренный в белый цвет, с черепичной крышей и ободранной трубой, он весь утонул в зелени шелковиц, акаций и тополей, посаженных дедами и прадедами теперешних хозяев. Его не видно за зеленью. Эта масса зелени не мешает ему, впрочем, быть городским домиком. Его широкий двор стоит в ряд с другими, тоже широкими зелеными дворами, и входит в состав Московской улицы. Никто по этой улице никогда не ездит, редко кто ходит. Ставни в домике постоянно прикрыты: жильцы не нуждаются в свете. Свет им не нужен. Окна никогда не отворяются, потому что обитатели домика не любят свежего воздуха. Люди, постоянно живущие среди шелковиц, акаций и репейника, равнодушны к природе. Одним только дачникам бог дал способность понимать красоты природы, остальное же человечество относительно этих красот коснеет в глубоком невежестве. Не ценят люди того, чем богаты. "Что имеем, не храним"; мало того, - что имеем, того не любим. Вокруг домика рай земной, зелень, живут веселые птицы, в домике же, - увы! Летом в нем знойно и душно, зимою - жарко, как в бане, угарно и скучно, скучно... В первый раз посетил я этот домик уже давно, по делу: я привез поклон от хозяина дома, полковника Чикамасова, его жене и дочери. Это первое мое посещение я помню прекрасно. Да и нельзя не помнить. Вообразите себе маленькую сырую женщину, лет сорока, с ужасом и изумлением глядящую на вас в то время, когда вы входите из передней в залу. Вы "чужой", гость, "молодой человек" - и этого уже достаточно, чтобы повергнуть в изумление и ужас. В руках у вас нет ни кистеня, ни топора, ни револьвера, вы дружелюбно улыбаетесь, но вас встречают тревогой. - Кого я имею честь и удовольствие видеть? - спрашивает вас дрожащим голосом пожилая женщина, в которой вы узнаете хозяйку Чикамасову. Вы называете себя и объясняете, зачем пришли. Ужас и изумление сменяются пронзительным, радостным "ах!" и закатыванием глаз. Это "ах", как эхо, передается из передней в зал, из зала в гостиную, из гостиной в кухню... и так до самого погреба. Скоро весь домик наполняется разноголосыми радостными "ах". Минут через пять вы сидите в гостиной, на большом, мягком, горячем диване, и слышите, как ахает уж вся Московская улица. Пахло порошком от моли и новыми козловыми башмаками, которые, завернутые в платочек, лежали возле меня на стуле. На окнах герань, кисейные тряпочки. На тряпочках сытые мухи. На стене портрет какого-то архиерея, написанный масляными красками и прикрытый стеклом с разбитым уголышком. От архиерея идет ряд предков с желто-лимонными, цыганскими физиономиями. На столе наперсток, катушка ниток и недовязанный чулок, на полу выкройки и черная кофточка с живыми нитками. В соседней комнате две встревоженные, оторопевшие старухи хватают с пола выкройки и куски ланкорта... - У нас, извините, ужасный беспорядок! - сказала Чикамасова. Чикамасова беседовала со мной и конфузливо косилась на дверь, за которой всё еще подбирали выкройки. Дверь тоже как-то конфузливо то отворялась на вершок, то затворялась. - Ну, что тебе? - обратилась Чикамасова к двери. - Ou est ma cravate, laquelle mon pere m'avait envoyee de Koursk?* - спросил за дверью женский голосок. - Ah, est-ce que, Marie, que...* Ах, разве можно... Nous avons donc chez nous un homme tres peu connu par nous...* Спроси у Лукерьи... _______________ * Где мой галстук, который прислал мне отец из Курска? (франц.). * Ах, разве, Мария... (франц.). * У нас же человек, очень мало нам знакомый... (франц.). "Однако как хорошо говорим мы по-французски!" - прочел я в глазах у Чикамасовой, покрасневшей от удовольствия. Скоро отворилась дверь, и я увидел высокую худую девицу, лет девятнадцати, в длинном кисейном платье и золотом поясе, на котором, помню, висел перламутровый веер. Она вошла, присела и вспыхнула. Вспыхнул сначала ее длинный, несколько рябоватый нос, с носа пошло к глазам, от глаз к вискам. - Моя дочь! - пропела Чикамасова. - А это, Манечка, молодой человек, который... Я познакомился и выразил свое удивление по поводу множества выкроек. Мать и дочь опустили глаза. - У нас на Вознесенье была ярмарка, - сказала мать. - На ярмарке мы всегда накупаем материй и шьем потом целый год до следующей ярмарки. В люди шитье мы никогда не отдаем. Мой Петр Семены и достает не особенно много, и нам нельзя позволять себе роскошь. Приходится самим шить. - Но кто же у вас носит такую массу? Ведь вас только двое. - Ах... разве это можно носить? Это не носить! Это - приданое! - Ах, maman, что вы? - сказала дочь и зарумянилась. - Они и вправду могут подумать... Я никогда не выйду замуж! Никогда! Сказала это, а у самой при слове "замуж" загорелись глазки. Принесли чай, сухари, варенья, масло, потом покормили малиной со сливками. В семь часов вечера был ужин из шести блюд, и во время этого ужина я услышал громкий зевок; кто-то громко зевнул в соседней комнате. Я с удивлением поглядел на дверь: так зевать может только мужчина. - Это брат Петра Семеныча, Егор Семеныч... - пояснила Чикамасова, заметив мое удивление. - Он живет у нас с прошлого года. Вы извините его, он не может выйти к вам. Дикарь такой... конфузится чужих... В монастырь собирается... На службе огорчили его... Так вот с горя... После ужина Чикамасова показала мне епитрахиль, которую собственноручно вышивал Егор Семеныч, чтобы потом пожертвовать в церковь. Манечка сбросила с себя на минуту робость и показала мне кисет, который она вышивала для своего папаши. Когда я сделал вид, что поражен ее работой, она вспыхнула и шепнула что-то на ухо матери. Та просияла и предложила мне пойти с ней в кладовую. В кладовой я увидел штук пять больших сундуков и множество сундучков и ящичков. - Это... приданое! - шепнула мне мать. - Сами нашили. Поглядев на эти угрюмые сундуки, я стал прощаться с хлебосольными хозяевами. И с меня взяли слово, что я еще побываю когда-нибудь. Это слово пришлось мне сдержать лет через семь после первого моего посещения, когда я послан был в городок в качестве эксперта по одному судебному делу. Зайдя в знакомый домик, я услыхал те же аханья... Меня узнали... Еще бы! Мое первое посещение в жизни их было целым событием, а события там, где их мало, помнятся долго. Когда я вошел в гостиную, мать, еще более потолстевшая и уже поседевшая, ползала по полу и кроила какую-то синюю материю; дочь сидела на диване и вышивала. Те же выкройки, тот же запах порошка от моли, тот же портрет с разбитым уголышком. Но перемены все-таки были. Возле архиерейского портрета висел портрет Петра Семеныча, и дамы были в трауре. Петр Семеныч умер через неделю после производства своего в генералы. Начались воспоминания... Генеральша всплакнула. - У нас большое горе! - сказала она. - Петра Семеныча - вы знаете? - уже нет. Мы с ней сироты и сами должны о себе заботиться. А Егор Семеныч жив, но мы не можем сказать о нем ничего хорошего. В монастырь его не приняли за... за горячие напитки. И он пьет теперь еще больше с горя. Я собираюсь съездить к предводителю, хочу жаловаться. Вообразите, он несколько раз открывал сундуки и... забирал Манечкино приданое и жертвовал его странникам. Из двух сундуков всё повытаскал! Если так будет продолжаться, то моя Манечка останется совсем без приданого... - Что вы говорите, maman! - сказала Манечка и сконфузилась. - Они и взаправду могут бог знает что подумать... Я никогда, никогда не выйду замуж! Манечка вдохновенно, с надеждой глядела в потолок и видимо не верила в то, что говорила. В передней юркнула маленькая мужская фигурка с большой лысиной и в коричневом сюртуке, в калошах вместо сапог, и прошуршала, как мышь. "Егор Семеныч, должно быть", - подумал я. Я смотрел на мать и дочь вместе: обе они страшно постарели и осунулись. Голова матери отливала серебром, а дочь поблекла, завяла, и казалось, что мать старше дочери лет на пять, не больше. - Я собираюсь съездить к предводителю, - сказала мне старуха, забывши, что уже говорила об этом. - Хочу жаловаться! Егор Семеныч забирает у нас всё, что мы нашиваем, и куда-то жертвует за спасение души. Моя Манечка осталась без приданого! Манечка вспыхнула, но уже не сказала ни слова. - Приходится всё снова шить, а ведь мы не бог знает какие богачки! Мы с ней сироты! - Мы сироты! - повторила Манечка. В прошлом году судьба опять забросила меня в знакомый домик. Войдя в гостиную, я увидел старушку Чикамасову. Она, одетая во всё черное, с плерезами, сидела на диване и шила что-то. Рядом с ней сидел старичок в коричневом сюртуке и в калошах вместо сапог. Увидев меня, старичок вскочил и побежал вон из гостиной... В ответ на мое приветствие старушка улыбнулась и сказала: - Je suis charmee de vous revoir, monsieur*. _______________ * Очень рада снова видеть вас (франц.). - Что вы шьете? - спросил я немного погодя. - Это рубашечка. Я сошью и отнесу к батюшке спрятать, а то Егор Семеныч унесет. Я теперь всё прячу у батюшки, - сказала она шёпотом. И, взглянув на портрет дочери, стоявший перед ней на столе, она вздохнула и сказала: - Ведь мы сироты! А где же дочь? Где же Манечка? Я не расспрашивал; не хотелось расспрашивать старушку, одетую в глубокий траур, и пока я сидел в домике и потом уходил, Манечка не вышла ко мне, я не слышал ни ее голоса, ни ее тихих, робких шагов... Было всё понятно и было так тяжело на душе.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar