Меню
Назад » »

Цицерон ОБ ОРАТОРЕ (3)

[Переход к новой теме.] (96) При этих словах в разговор вмешался Сульпиций: — Вы соскользнули на такую тему, — сказал он, — какой мы с Коттой даже не ожидали, но которая для нас очень и очень желанна. Когда мы шли сюда, нам казалось приятным уже и то, что вы будете говорить хотя бы даже о посторонних предметах, потому что мы все-таки надеялись почерпнуть из вашей беседы что-нибудь достойное замечания. Но, чтобы вы стали обсуждать чуть ли не самую глубинную сущность этой науки, этого искусства, этого уменья, — о такой удаче мы не смели и мечтать. (97) Дело в том, что я с ранних лет чувствовал к вам обоим искреннее влечение, а к Крассу даже любовь; от него я не отходил ни на шаг, но тем не менее я никогда не мог выманить у него ни слова о сущности и силе красноречия, хотя я и сам с ним заговаривал, и не раз пытал счастья при посредстве Друза. В этом отношении тебе, Антоний, я должен отдать справедливость: ты никогда не отказывался отвечать на мои расспросы и сомнения и часто сам объяснял мне приемы, какими обычно пользуешься в своих речах. (98) Но теперь, так как вы оба уже подступили к тем самым вопросам, над которыми мы бьемся, и так как Красс первый начал эту беседу, то окажите нам милость, расскажите поподробнее все, что вы думаете обо всем, что касается красноречия. Если на эту просьбу, Красс, вы откликнетесь, то я вечно буду благодарен этому училищу, этому твоему тускуланскому имению, и гораздо выше пресловутой Академии и Ликея станет в моих глазах твой пригородный гимнасий. 22. (99) — Зачем, Сульпиций? — отозвался Красс. — Попросим лучше Антония, он ведь может отлично исполнить твою просьбу, да и исполнял ее уже не раз, судя по твоим словам. А я и вправду всегда уклонялся от всякой беседы в этом роде и отказывал самым настойчивым твоим желаниям и просьбам, как ты сам только что сказал. Я поступал так не из гордости, не из неучтивости и не потому, чтобы не хотел удовлетворить твоей совершенно справедливой и похвальной любознательности, тем более, что видел в тебе человека, по твоим способностям и свойствам более всех призванного к красноречию, нет, я это делал оттого, что такие рассуждения мне непривычны, а такие предметы, которые излагаются вроде как научно, — незнакомы. (100) — Раз уж мы добились самого трудного, — сказал Котта, — раз уж мы вызвали тебя на разговор о таких предметах, то после этого мы будем сами виноваты, если позволим тебе ускользнуть, не дав ответа на все наши вопросы. (101) — На какие вопросы? — сказал Красс. — Надеюсь, что только на такие, на которые я "знаю и сумею" ответить, как принято писать в актах о вступлении в чужое наследство. — Разумеется, — отвечал Котта, — если окажется, что даже ты чего-нибудь не умеешь или не знаешь, то у кого из нас хватит дерзости самому притязать на это знание и умение? — Ну что ж, — сказал Красс, — если мне позволено отказаться от того, чего я не умею, и признаться в том, чего не знаю, — на таком условии, пожалуй, расспрашивайте меня. (102) — Отлично! — сказал Сульпиций. — Тогда прежде всего мы желаем знать твое мнение о том, что только сейчас излагал Антоний: признаешь ли ты существование науки красноречия? — Что это значит? — воскликнул Красс. — Вы хотите, чтобы я, как какой-нибудь грек, может быть, ученый, может быть, развитой, но досужий и болтливый, разглагольствовал перед вами на любую тему, которую вы мне подкинете? Да разве я когда-нибудь, по-вашему, заботился или хоть думал о таких пустяках? Разве, напротив, я не смеялся всегда над бесстыдством тех, которые, усевшись в школе перед толпою слушателей, приглашают заявить, не имеет ли кто предложить какой-нибудь вопрос? (103) Первым это завел, говорят, леонтинец Горгий, который торжественно заявлял и утверждал перед народом, что готов на великое дело — говорить обо всем, о чем бы кто ни пожелал слышать. А уж потом это стали делать все, кому не лень, и до сих пор делают, так что нет такого трудного, неожиданного или неслыханного предмета, о котором они не взялись бы наговорить чего угодно. (104) Если бы я только предполагал, что ты, Котта, или ты, Сульпиций, хотите выслушать подобную речь, то я привел бы сюда какого-нибудь грека, чтобы он забавлял вас такими рассуждениями. Да оно и сейчас нетрудно: вот у молодого Марка Пизона (это юноша в высшей степени даровитый, чрезвычайно ко мне привязанный, и уже изучающий красноречие) живет перипатетик Стасей, человек для меня не чужой, и, по отзывам людей многоопытных, самый лучший знаток этого дела. 23. (105) — Причем тут Стасей? Причем тут перипатетики? — воскликнул Муций. — Право же, Красс, тебе следует исполнить желание юношей, которые отнюдь не нуждаются в пошлом многословии бездельника-грека или в старой школьной погудке, но хотят узнать суждения человека, превосходящего всех мудростью и красноречием, человека, который не на книжонках, а на делах величайшей важности стяжал себе здесь, в этом средоточии владычества и славы, первое место по уму и дару слова, человека, по чьим стопам они жаждут идти. (106) Я всегда считал твою речь божественной, но мне всегда казалось, что любезность твоя не уступает твоему красноречию; ее-то и уместно показать теперь более, нежели когда-либо, а не уклоняться от настоящего рассуждения, на которое тебя вызывают двое замечательных по своим дарованиям юношей. [Речь Красса. Качества оратора и их формирование.] (107) — Да я и то стараюсь сделать им угодное, — отвечал Красс, — и вовсе не сочту для себя тягостным высказать им с моей обычной краткостью, что я думаю по каждому вопросу. А уж твое веское мнение, Сцевола, для меня и вовсе закон. Итак, я отвечаю. Прежде всего: науки красноречия, на мой взгляд, вовсе не существует, а если и существует, то очень скудная; и все ученые препирательства об этом есть лишь спор о словах. (108) В самом деле, если определять науку, как только что сделал Антоний, — "наука покоится на основах вполне достоверных, глубоко исследованных, от произвола личного мнения независимых и в полном своем составе усвоенных знанием", — то, думается, никакой ораторской науки не существует. Ведь сколько ни есть родов нашего судебного красноречия, все они зыбки и все приноровлены к обыкновенным, ходячим понятиям. (109) Но если умелые и опытные люди взяли и обратились к тем простым навыкам, которые сами собой выработались и соблюдались в ораторской практике, осмыслили их и отметили, дали им определения, привели в ясный порядок, расчленили по частям, — и все это, как мы видим, оказалось вполне возможным, — в таком случае я не понимаю, почему бы нам нельзя было называть это наукой, если и не в смысле того самого точного определения, то по крайней мере согласно с обыкновенным взглядом на вещи. Впрочем, наука ли это или только подобие науки, пренебрегать ею, конечно, не следует; но не следует забывать и о том, что для достижения красноречия требуется и кое-что поважнее. 24. (110) Здесь Антоний поспешил выразить свое полнейшее согласие с Крассом: он ведь тоже не придает науке такой важности, как те, которые сводят к ней одной все красноречие, но он и не отвергает ее безусловно, подобно большинству философов. — Однако я думаю, Красс, — прибавил он, — что ты заслужишь великую благодарность твоих слушателей, если откроешь им, что же, по твоему мнению, еще важнее для достижения красноречия, чем самая наука. (111) — Хорошо, — отвечал Красс, — раз уж я начал, я скажу и об этом. Я только попрошу вас, чтобы мы не выносили за порог моих дурачеств. Впрочем, я и сам постараюсь держаться в известных границах, чтобы дело не имело такого вида, будто я, как какой-нибудь наставник учеников и сочинитель учебников, обещал вам что-нибудь сам от себя; нет, положим, что я, простой римский гражданин из практикующих на форуме, человек самого невысокого образования, хоть и не совсем невежда, попал на ваш разговор совершенно случайно. (112) Ведь даже когда я обхаживал народ, домогаясь должности, то во время рукопожатий всегда просил Сцеволу не смотреть на меня: мне нужно дурачиться, — говорил я ему (дурачиться — это значит льстиво просить, потому что тут без дурачества не добьешься успеха), — а именно при нем менее, чем перед кем-либо другим, я расположен дурачиться. И вот его-то и поставила теперь судьба свидетелем и зрителем моих дурачеств. Ибо разве не величайшее дурачество — разводить красноречие о красноречии, между тем как уже само по себе красноречие есть дурачество почти всегда, кроме случаев крайней необходимости? (113) — Да ты уж продолжай, Красс, и не беспокойся, — сказал Муций, — все упреки, которых ты боишься, я приму на себя. [Дарование.] 25. — Итак, — начал Красс, — мое мнение таково: первое и важнейшее условие для оратора есть природное дарование. Не научной подготовки, а как раз природного дарования недоставало тем самым составителям учебников, о которых здесь только что говорил Антоний. Ведь для красноречия необходима особенного рода живость ума и чувства, которая делает в речи нахождение всякого предмета быстрым, развитие и украшение — обильным, запоминание — верным и прочным. (114) А наука может в лучшем случае разбудить или расшевелить эту живость ума; но вложить ее, даровать ее наука бессильна, так как все это дары природы. Если же кто и надеется этому научиться, то что скажет он о тех качествах, которые заведомо даны человеку от рождения, — о таких, каковы быстрый язык, звучный голос, сильные легкие, крепкое телосложение, склад и облик всего лица и тела? (115) Я не хочу сказать, что наука вовсе не способна несколько обтесать того или другого оратора: я отлично знаю, что при помощи ученья можно и хорошие качества улучшить, и посредственные кое-как отладить и выправить. Но есть люди, у которых или язык так неповоротлив, или голос так фальшив, или выражение лица и телодвижения так нескладны и грубы, что никакие способности и знания не помогут им попасть в число ораторов. И напротив, иные бывают так хорошо сложены, так щедро одарены природой, что кажется, будто не случайность рождения, а рука какого-то божества нарочно создала их для красноречия. (116) Можно сказать, тяжкое бремя и обязательство налагает на себя тот, кто торжественно берется один среди многолюдного сборища при общем молчании рассуждать о делах первой важности! Ведь огромное большинство присутствующих внимательнее и зорче подмечает в говорящем недостатки, чем достоинства. Поэтому малейшая его погрешность затмевает все, что было в его речи хорошего. (117) Конечно, я говорю это не затем, чтобы вовсе отвратить молодых людей от занятия красноречием, если природные их данные случайно окажутся несовершенными. Кто не видит, какой почет доставило моему сверстнику Гаю Целию, человеку новому, даже его довольно-таки посредственное красноречие? Кто не понимает, что ваш сверстник Квинт Варий, человек неуклюжий и безобразный, стяжал себе успех среди сограждан именно своим искусством, хоть оно и далеко от совершенства? 26. (118) Но так как предмет нашего исследования — оратор, каков он должен быть, то в разговоре нашем мы должны воображать себе оратора, свободного от всех недостатков и увенчанного всеми достоинствами. Пускай обилие тяжб, разнообразие судебных дел, беспорядок и варварство, господствующие в судах, дают место на форуме даже таким ораторам, у которых множество недостатков, но мы из-за этого еще не должны упускать из виду предмета своего исследования. Таким образом и в области тех наук и искусств, которые служат не пользе, всем необходимой, а, так сказать, свободному услаждению души, мы оказываемся чрезвычайно строгими и чуть ли не привередливыми судьями. Ибо нет таких тяжб или споров, которые заставили бы зрителей терпеть на театре дурных актеров, как на форуме терпят слушатели неудовлетворительных ораторов. (119) Поэтому внимание и заботы оратора должны быть направлены не к тому, чтобы удовлетворить тех, кого удовлетворить необходимо, а чтобы заслужить удивление тех, кто может судить свободно и незаинтересованно. Кстати сказать, у меня есть одна мысль, которую я всегда скрывал, считая это за лучшее; но в кружке близких людей я могу, если хотите, высказать ее с полной откровенностью. Я утверждаю: будь то даже самые лучшие ораторы, даже те, кто умеет говорить отменно легко и красиво, но если они приступают к речи без робости и в начале ее не смущаются, то на меня они производят впечатление прямо-таки бесстыдных наглецов. (120) К счастью, это дело небывалое, так как чем оратор лучше, тем более страшит его трудность ораторских обязанностей, неверность успеха речи, ожидание публики. Ну, а кто не в силах произвести на свет ничего такого, что было бы достойно предмета, достойно звания оратора, достойно внимания слушателей, — тот, если даже и волнуется, произнося речь, то все равно кажется наглецом. Ибо чтобы не навлечь упреков в наглости, мы должны не стыдиться недостойных поступков, а попросту не совершать их. (121) А уж если кто и стыдиться не умеет (что я вижу сплошь и рядом), — того я считаю достойным не только порицания, но даже кары. Я и в вас это часто замечал, и по себе очень хорошо знаю, как я бледнею и содрогаюсь всем телом и душой при первых словах своей речи. А в молодости я однажды в начале обвинения до такой степени потерял присутствие духа, что истинным моим благодетелем оказался Квинт Максим, который сейчас же закрыл заседание, как только заметил, что я изнемог и обессилел от страха. (122) При этом все выразили свое согласие, но стали между собой переглядываться и переговариваться, ибо, в самом деле, Красс отличался просто удивительной стыдливостью, которая, впрочем, не только не вредила его речи, но даже способствовала ее успеху, свидетельствуя о честности оратора. 27. Антоний сказал: — Я тоже часто замечал это, Красс, и на тебе, и на других знаменитых ораторах, хоть никто из них, по-моему, не сравнится с тобою. Это так, все вы волнуетесь при начале речи. Я задумался, почему это так, почему всякий оратор, чем он способнее, тем он более робеет? (123) И вот какие я нашел тому две причины. Во-первых, люди по природе и опыту знают, что даже у лучших ораторов иногда речь получается не такой, как хочется; и поэтому они недаром боятся перед каждым выступлением, что именно сейчас произойдет то, что всегда может произойти. (124) Другая причина, на которую я очень часто жалуюсь, заключается в следующем: если в других искусствах какой-нибудь бывалый мастер с хорошим именем случайно сделает свое дело хуже обычного, то все считают, что он просто не захотел или по нездоровью не смог показать свое уменье в полном блеске: "Нынче Росций был не в настроении!" или: "Нынче у Росция живот болел!" (125) Если же у оратора подметят какую-нибудь погрешность, то ее приписывают только глупости; а для глупости извинения нет, потому что не бывает человек глупым от настроения или оттого, что живот болит. Тем более строгому суду подвергаемся мы, ораторы; и сколько раз мы выступаем, столько раз над нами совершается этот суд. При этом если кто ошибся раз на сцене, о том не говорят сразу, что он не умеет играть; если же оратор будет замечен в какой оплошности, то слава о его тупости будет если не вечной, то очень и очень долгой. 28. (126) Что же касается твоих слов, что очень много есть такого, что оратор должен иметь от природы и чего он не сможет получить от учителя, то я с тобою совершенно согласен. Я за то и хвалю знаменитого ученого Аполлония Алабандского, что хоть он и учил за деньги, но никогда не брал таких учеников, из которых, по его мнению, не могли выработаться ораторы; чтобы они не тратили у него зря свое время, он отпускал их на все четыре стороны и только старался своими советами указать и подсказать каждому наиболее подходящий для него род занятий. (127) Дело в том, что для усвоения всякого иного ремесла достаточно быть таким, как все люди, то есть уметь уловить умом и сохранить в памяти то, что тебе говорят, или то, что тебе вдалбливают, если ты глуп. Не требуется при этом ни гибкость языка, ни легкость речи, ни тем более то, чего мы не можем устроить себе нарочно: красивое лицо, выражение, голос. (128) А оратор должен обладать остроумием диалектика, мыслями философа, словами чуть ли не поэта, памятью законоведа, голосом трагика, игрою такой, как у лучших лицедеев. Вот почему в роде человеческом ничто не попадается так редко, как совершенный оратор. Человек, занятый отдельным предметом, может быть в своем предмете далек от совершенства и все-таки иметь успех; а оратор может рассчитывать на успех лишь в том случае, если владеет всеми предметами и всеми в совершенстве. (129) — А между тем посмотри, — сказал Красс, — насколько более разборчивы бывают люди в искусстве пустом и праздном, чем в нашем деле, которое они же признают важнейшим из важных. Мне вот часто приходится слышать от Росция, что он до сих пор не мог найти ученика, которым он был бы доволен, и не потому, чтобы они были так уж плохи, но потому, что он сам не может в них терпеть ни малейшего недостатка. И впрямь, ничто так не бросается в глаза и не остается так упрямо в памяти, как именно то, что было нам неприятно. (130) Так вот, давайте попробуем мерить достоинства оратора с тою же строгостью, что и этот актер! Посмотрите, как в малейшей мелочи обнаруживает он величайшее мастерство, необыкновенное изящество, чувство приличия, уменье всех волновать и всех услаждать! Этим он и достиг того, что давно уже всякого, кто отличается в каком-нибудь искусстве, называют Росцием в своем деле. Добиваясь от оратора именно такого законченного совершенства, от которого я и сам очень далек, я поступаю, конечно, бесстыдно, так как это значит, что для себя я требую снисхождения, а сам его другим не оказываю. Но ведь кто к красноречию неспособен, кто в нем слаб, кому оно вовсе не к лицу, того, я думаю, лучше уж, по совету Аполлония, отстранить от этого занятия и направить на такое, к которому он больше пригоден. 29. (131) — "Не хочешь ли ты этим сказать, — спросил Сульпиций, — что мне или Котте лучше заняться гражданским правом или военным делом? Ведь никто на свете не способен достигнуть этих вершин всестороннего совершенства! — Напротив, — отвечал Красс, — я все это вам высказываю как раз потому, что вижу в вас редкие и превосходные задатки для ораторского дела; и в своей речи я старался не столько отпугнуть неспособных, сколько поощрить способных, а именно — вас. В вас обоих я замечаю великое дарование и усердие, а у тебя, Сульпиций, вдобавок к этому — несравненные внешние данные, о которых я и так, может быть, говорю больше, чем принято у греков. (132) Право, мне не доводилось, кажется, слышать никого, кто своими телодвижениями, обликом и видом более соответствовал бы своему призванию и обладал бы более звучным и приятным голосом. Однако и те, кого природа наделила этими преимуществами в меньшей мере, все-таки могут научиться владеть своими силами умело, умеренно и главное — уместно. Именно об уместности следует заботиться больше всего, и как раз тут-то давать правила оказывается делом совсем не легким: нелегким не только для меня, так как я-то говорю об этих предметах, как любой первый встречный гражданин, но и для самого Росция, от которого я часто слышу, что главное в искусстве — это уместность, но что ее-то как раз и нельзя передать в преподавании. (133) Но, пожалуйста, поговорим лучше о чем-нибудь другом, чтобы можно было говорить по-нашему, а не по-риторски.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar