Меню
Назад » »

ДЕБЕЛЯК Алеш. Неуловимые общие мечты (1)

Неуловимые общие мечты

Опасности и ожидания европейской идентичности

Aleš Debeljak (р. 1961) - поэт, эссеист, руководитель департамента культурных исследований Люблянского университета. Эссе впервые опубликовано в шведскоязычном финском журнале «Ny Tid». © 2002 Aleš Debeljak. «НЗ» выражает благодарность редакции сетевого журнала «Eurozine» (www.eurozine.com) за содействие в получении права на публикацию перевода.

 

Жаркий летний день. Толпы туристов ищут убежище в тени сверкающих улиц умбрийского города Ассизи. Я толкаю перед собой коляску с томимым жаждой годовалым ребенком, моя пятилетняя дочь хочет бутерброд, а трехлетний сын хочет близко рассмотреть дракона на дверной ручке гостиницы «Сан Франческо». Мы всей семьей сворачиваем в вестибюль гостиницы; потея, в шортах цвета хаки, с сумками, набухшими от подгузников и книжек с картинками, болтая наперебой, мы направляемся мимо торжественных модернистских картин, скучающего дежурного и заманчивых своей роскошью кресел. Из невидимых репродукторов раздается удивительно ласковая музыка. Хотя мы всего лишь проходим через вестибюль и усаживаемся на террасе, на меня вдруг накатывает уже неоднократно испытанное ощущение. Мной овладевает то самое чувство неудобства, которое я регулярно переживаю в больших гостиницах Западной Европы и Соединенных Штатов. Чувство неловкости и смутное беспокойство, ощущение, что швейцар обязательно выдворит меня, если я сделаю хоть один неправильный шаг, который неминуемо обнаружит, что я не знаком с тем кодом общения и чужд той спонтанной самоуверенности, которые отличают людей, знающих свое законное место в жизни.

Пусть не сразу становится очевидным, что я «восточный человек», «славянин», «балканец», хотя моя физиономия не много говорит о моем этническом происхождении - все же меня выдает мое неуверенное движение по паркету. Политэкономия неуверенности проявляется в самых незаметных жестах и выражениях лица. Моя осторожная походка - результат не только ощущения социалистической нищеты, сопровождавшей меня в студенческие годы в моих поездках по Западной Европе, но в первую очередь - горького опыта скрытой, неузнаваемой идентичности, которая вовсе не равнозначна незаметности. Нет, дело в отсутствии контекста и совокупности символичных, культурных и ментальных знаков, которые позволили бы определить тот регион, откуда я происхожу. У меня такое ощущение, будто я кому-то что-то должен и что мне не место за столиком в фойе, где я мог бы сейчас сидеть, лениво перелистывая «LEspresso» или «InternationalHeraldTribune». Мое место, за которое я должен быть благодарен, в лучшем случае где-то снаружи, на окраине приемлемого публичного пространства, на террасе, не совсем на улице, но уж точно не среди этой кондиционированной роскоши. Она зарезервирована для избранных. И я чувствую, что это мне нашептывает не только личный опыт, но и исторический - и, несомненно, проблематичный - коллективный нарратив того региона и той страны, к которым я принадлежу.

Моя американская жена не стеснена такими внутренними преградами. В принципе все гостиницы во всем мире одинаковы: они служат путешественникам, утоляют их потребность в еде, питье, безопасности, разговоре на привычном языке, ночлеге, может быть, даже приятном общении. Допустим, мое чувство неудовлетворенности и неудобства могло быть вызвано моими личными психологическими особенностями. Но мне трудно поверить, что это чувство никак не связано с наследием коммунизма как коллективной среды, состоящей из привычек, стилей поведения и осадков социально-морального водораздела между привилегированной номенклатурой и анонимным «рабочим классом». Более того, как я все больше убеждаюсь, моя неуверенность связана с тем важным фактом, что само название моей страны, в вестибюле гостиницы, да и в ежедневном общении на улице, все еще вызывает взгляд, полный, в лучшем случае, непонимания, а в худшем - подозрения и даже презрения. Словения и, почти без преувеличения, вся Восточная и Центральная Европа как категория ежедневного публичного языка в «развитых демократиях» не входит в словарь узнаваемой топографии и тем более не относится к признанным формам социальной рекомендации. Поскольку Словения лингвистически не освоена, нельзя ожидать, чтобы она была цивилизованна. Она все еще слишком неизвестная, чужая, другая.

Иное социальное наследство коммунизма и культурное наследие «Другой Европы» - как нынешний посткоммунистический мир когда-то метко назвал Чеслав Милош - все еще представляют собой неопределенный шум или непонятное бормотание, нарушающие языки респектабельного европейского общества. Сама Европа - как цивилизационный габитус - это в точности та структура, на которую страны восточной части континента проецируют свои политические, когнитивные и эмоциональные устремления. Они измеряют глубину своей коллективной боли по ее эталону, но не являются ее очевидной и неотъемлемой частью. Мы, происходящие из регионов, расплывающихся пятнами по картам, рожденные в местах распространения племенного сознания и фанатичной ненависти, восточной отсталости и византийской коррупции, примитивных страстей и захватывающих мифических историй, - мы, прежде всего, где бы мы ни очутились, оказываемся фигурами беспокойства.

 

Маастрихт превыше Сараево

 

Неудивительно. Западная Европа в чрезвычайной степени занята искусством разглядывания собственного пупка. Она занята собой. Не так давно Европа дала знать городу и миру, что она бесстыдным, даже гротескным образом предпочитает придавать Маастрихту большее значение, чем Сараево. Западная Европа решила поставить ключевой акцент на внутренней интеграции, а не на мощнейшем геополитическом землетрясении, произошедшем на континенте за последние полвека. Хотя это, возможно, и ретроспективная рационализация, я уверен, что такой выбор приоритетов не является случайностью или простым «техническим вопросом». На мой взгляд, это результат мышления в политически неправильных и стратегически ограниченных рамках. Оставаясь верной генезису самого ЕС, эта перспектива - представляющая в общей форме перспективу Западной Европы в широком смысле - имеет свою специфическую логику. Сегодня эта логика стала крайне проблематичной. Маастрихт - метафора помещения Евросоюзом процесса собственной интеграции на первое место - как будто этот процесс является самоцелью, а не средством достижения более высокой формы политического устройства. Поэтому Маастрихт функционирует в соответствии с тем специфическим видением будущего, которое лишь с существенными трудностями признает реальность Восточной и Центральной Европы, Балкан и Прибалтики, которое с подозрением наблюдает за всеми этими странными языками и новыми маленькими странами («Кто смог бы их всех назвать!» - восклицал Ханс Магнус Энценсбергер в начале 1990-х), смешными песнями и непонятыми обычаями, фанатичным блеском в глазах и фаталистским увлечением безрезультатными дискуссиями, с их атавистическими импульсами и общей неразберихой. В этом контексте Маастрихт говорит о следующем: ЕС считает необходимым - на фоне горящих сел и городов на Балканах - в первую очередь заниматься собственными административными вопросами, то есть наводить порядок в собственном доме по заранее установленному и жестко фиксированному порядку, не взирая на то что происходит за пределами дома. Конечно, можно попытаться рационально понять это, но морально принять это невозможно. В конце концов, это похоже на трудность примирения с тем, что жизнь должна идти обычным ходом, даже если в семье кто-то заболел. Члены семьи способны выражать эмфатическую солидарность и, по крайней мере в принципе, идентифицировать себя с теми, кто принадлежит к семье; эмфатическая солидарность распространяется и на собственный клан, группу, сообщество. Антропологические теории говорят о том, что черты, отделяющие группы друг от друга, случайны только по своей природе, но не по структурному местонахождению связей, по которым члены семьи узнают друг друга. Здравый смысл говорит о том, что наши обязанности помогать другим различаются в зависимости от наших отношений с ними - от того, члены ли это семьи, друзья или сограждане.

Здравый смысл не может быть изменен за одну ночь. Возможно, прошел век с того момента, когда коммунизм как политическая система рассыпался, но это было десятилетие публичной эйфории. Эта эйфория все больше заменяется скептическим и чаще всего откровенно отрицательным отношением к людям, привычкам, ожиданиям и нравам бывших коммунистических земель. Такое десятилетие, определенно, недостаточно долгий срок для радикальной переориентации западноевропейской перспективы в сторону большей открытости.

 

Мы и они

 

Западной Европе все больше удается полностью узурпировать историческую идею Европы при помощи политических институций времен холодной войны и культурных механизмов производства смысла, возникших за последние пятьдесят лет. Сеть процедур, при помощи которых был выдан метафизический мандат на выявление истины и стандартов правильного поведения при обсуждении политического сотрудничества, экономической и правовой интеграции, отсылала к наследию Просвещения и профессиональной этике ответственности. Однако она исподволь усиливала исключительный характер европейской идеи. Со времен крестовых походов эта позиция проявляла себя в устойчиво отрицательном отношении к мусульманам, ставшим образом всего «чужого», всего, что не относится к европейской цивилизации, как это блестяще показал Томас Мастнак (TomasMastnak) в своей книге «Христианский мир и мусульмане» (ChristendomandMuslims). Я не собираюсь говорить об особом случае ислама в Европе, который, несомненно, является одной из причин пассивности Западной Европы по вопросу разрешения балканского кризиса и почти полностью осуществленного геноцида босняков. Мусульмане - всего лишь до боли наглядный пример того, что, не будучи самоочевидным, не может быть без серьезных концептуальных проблем интегрировано в европейский габитус, спонтанно узнаваемый в поведении западноевропейской публики. Мусульмане - всего лишь временный, но вполне верный пример того чуждого элемента, который к концу тысячелетия представлен (с разной степенью приемлемости) посткоммунистическим пространством. Доминирующая форма языка, предусматривающая эту исключительность, не фиксирована. Не обращая внимания на разницу в исторических конфигурациях, она восходит к тому факту, что «европеизм» как форма сознания был сформирован во время холодной войны.

Поэтому параметры того выбора, который по-прежнему определяет основные, если не все, сферы жизни в Европе, по существу, все еще отмечены бинарным предположением «мы versus они», как доказывает Дэвид Кидекел (DavidKideckel) в своей книге «Мы и они: понятия Запада и Востока в переходной Восточной Европе» (UsandThem: ConceptsofEastandWestintheEastEuropeanTransition). Я не утверждаю, что мы имеем дело только с одним типом публичной риторики. Но плюрализм мнений имеет место внутри рамок, которые более-менее приняты как элитой, так и широкой публикой. Эти рамки были вписаны в горизонт ожиданий и стали неотъемлемой частью моделей интерпретации, которым только с трудом удается объяснить изменения, происходящие на европейской карте как в геополитическом смысле, так и в отношении когнитивной картографии. Это когнитивное картографирование по-прежнему пользуется истертыми и устойчивыми стереотипами и клише. А что устойчивее стереотипа Восточной Европы как «Другой Европы», места потрепанных чудаков, коррумпированных психопатов или потенциально опасных попрошаек, пренебрегающих правилами хорошего тона и законопослушного поведения?

В самом деле, не представляется излишне радикальным утверждение, что, прежде чем обрести какое-либо положительное единое содержание в политической, культурной или социальной сферах, Европа как ментальное пространство уже была артикулирована отрицательно через общественно признанную и институционально воплощенную необходимость удержать общего врага по ту сторону железного занавеса. Гомогенизация Западной Европы могла состояться только через отрицание: не через определение того, чем она является, а на основании установления границы и определения того, чем она не является. Материальность границы между «свободным миром» и «империей красной звезды» усилила и легитимировала устрашающую асимметрию Европы своими стенами, колючими проволоками, минными полями и стреляющими без разбора пограничниками. В таком контексте ментальные структуры европейской идентичности продолжали определяться «чужим» элементом, поврежденным и вредоносным. Более того, поддержанию границ заставили служить даже позитивное содержание, сконструированное за последние пятьдесят лет в Западной Европе. Философских идей, образов культурного творчества и механизмов производства смысла было недостаточно, когда Западной Европе после Второй мировой войны надо было снова встать на ноги и обрести значительную степень консолидации. Представление о «европеизме» должно было быть основано на безличной логике самодвижущихся принципов, способных с первого взгляда создать разграничительную линию на самом ощутимом, прямом и потому наиболее доступном уровне. Евангелие накопления капитала, то есть процедуры ведения торговли и бизнеса, сформулированные в документах Плана Маршалла и Организации европейского экономического сотрудничества (ОЕЭС) через несколько лет после конца Второй мировой войны, сыграли большую унифицирующую роль в Западной Европе. Они были признаны базами основополагающих, обязательных и функционально значимых ценностей. Основанные в большей степени на развитой традиции промышленного капитализма, чем на достижениях социал-демократии, эти ценности внедрились в ежедневные привычки народов. Таким образом они определили общий стандарт, по которому все попытки переместить социальные, моральные, эстетические и идеологические границы представляются девиантными или субверсивными - словом, ненормальными.

Западная Европа как носитель этих норм и стандартов начала переводить их в набор институций и процедур, которые должны были обеспечить как их жизнь, так и жизнь людей, их уважающих и поддерживающих. Европейский союз, хоть он отнюдь и не является единственной транснациональной организацией на старом континенте, несомненно, заслуживает того, чтобы его рассматривали как наиболее выдающийся проект, в котором запечатлено стремление к обеспечению европейской общности. Именно через ЕС западноевропейские страны участвуют в гигантской работе по созданию по видимости нейтральных и бюрократических методов, при помощи которых стандартное поведение и нормы концептуального и образного присвоения опыта все больше переносятся в возрастающий корпус формальных положений и процедурных правил.

В эти положения вкладывается вера в то, что они не только гарантируют определенный способ ведения бизнеса, а также политических, экономических и социальных дел, внутри и между странами-членами, но и придают поддерживаемым им ценностям трансцендентный смысл. В этом отношении триумф капитализма и демократии после «бархатной революции» 1989 года рассматривался как подтверждение универсального статуса, якобы свойственного этим нормам и ценностям. Однако спустя десять лет после «бархатной революции» и насильственного распада Югославии стало ясно, что нерефлектирующая «координация» «европейских» символических, моральных, политических и социальных ценностей с «европейским» капитализмом более не может поддерживаться линией наименьшего сопротивления. Ящик Пандоры, который был открыт после падения Берлинской стены, уже не может быть закрыт. Пока в восточной части континента возникает фанатичный национализм и на основе старых - хоть и не обязательно узнаваемых - этнических традиций рождаются многие новые страны, Западная Европа продолжает закрывать глаза на возврат подавлявшейся истории, поскольку настаивает на том, что период «весны наций» остался далеко позади. Похоже, что мучительная история XIXвека, с объединением немецких земель, спешным сшиванием итальянских провинций («У нас есть Италия, теперь нам нужны итальянцы», - как известно, восклицал Массимо дАдзельо) и брутальной этнической гомогенизацией французского государства, сегодня совершенно забыта. Если бы эти националистические движения прошлого были более явно интегрированы в символический горизонт Европы, не так легко создавалось бы впечатление, что национализм больших стран легитимен, в то время как при его появлении в маленьких и новых государствах надо сразу звонить в колокола. Националистическая история Западной Европы неизбежно должна была быть подавлена для того, чтобы мог начаться процесс интеграции. Бывшие националистические государства, таким образом, стали энтузиастами Европы под прикрытием экономического благополучия и политически сильного консенсуса по поводу неминуемого продвижения «общего рынка». Стремясь способствовать именно этому прогрессу, Уинстон Черчилль в своей знаменитой речи 1946 года в Цюрихском университете возложил реконструкцию европейской семьи, членами которой стали эти нации, на грядущее партнерство между Францией и Германией.

Франция и Германия, которые сегодня представляют ведущую движущую силу европейской интеграции и инвестиций в сильную Европу (хоть и по разным причинам), более или менее похоронили свою националистическую вражду, прямо посмотрев в лицо собственному тоталитарному прошлому (Виши, Третий рейх). Сегодня их проекты будущего ЕС различаются, поскольку они основаны на особенностях собственной истории (республиканская традиция сильного государства во Франции и традиция конституционных сдержек, призванных сделать невозможным второй Холокост), что, однако, не мешает нам обнаружить в их существенных усилиях по объединению Европы общий знаменатель: они сконцентрированы на национализме толстого бумажника. Я не хотел бы, чтобы меня неправильно поняли. Спешу сказать, что, безо всякого сомнения, историческое примирение Франции и Германии представляет собой важное достижение политической рассудительности, достойной глубокого уважения; но было бы неправильным не признать первенство экономической логики как основы примирения двух традиционных противников. Именно экономическая интеграция Западной Европы была воистину важнейшим элементом основополагающей идеи Жана Моне. Политическая мотивация, гарантирующая прочный мир между традиционно враждующими друг с другом странами, возможна, лишь если потенциальная война не только концептуально непонятна, но и «материально непрактична». Европейское сообщество угля и стали, мать современного ЕС, основанное в 1951 году в Париже «первыми шестью» (Бельгией, Францией, Германией, Италией, Люксембургом и Нидерландами), стало первой истинно «зубастой» супранациональной организацией в послевоенной Европе. Господствующий нарратив, на котором была основана легитимность послевоенной Европы, был сформирован так, чтобы предотвратить новые катастрофические взрывы имперского шовинизма и этнической мании величия, раны от которых заживали очень долго. В рамках этого проекта, процесса и прогресса в сторону унификации, экономические средства должны были использоваться для достижения политической цели. Политическая цель - отказ от использования силы для разрешения диспутов между членами Союза.

Создание европейского «сообщества мира», таким образом, основывается на прагматическом соображении, которое требует телеологического оправдания. Телос мира как высшая ценность дает неопровержимый язык необходимости, который вложен в основы европейского единения. Благодаря эффективному сопротивлению внешней глобализации, такое объединение неизбежно, если оно должно обеспечить либерализацию внутриевропейского рынка, установить привычки институционального сотрудничества и способствовать уменьшению взаимного культурного и социального подозрения. Экономическая интеграция обеспечит ощущение взаимозависимости, предотвращая возможность возникновения необходимых предпосылок для психологии страха и таким образом элиминируя растительную почву для повторения катастрофы, в результате которой пятьдесят лет назад были разрушены Варшава и Берлин, Будапешт и Ленинград. Факторы, препятствующие глобальной торговле и постоянному потоку капитала, должны быть упразднены, международные конфликты должны закончиться: это мантра, которую не обязательно слышишь каждый день, но которая явно подразумевается любым дискурсом, выражающим интенцию «европеизма». На самом деле чем меньше ее слышишь, тем лучше она работает.

 

Мирские мечты ЕС

 

Поэтому технократически-экспертный язык ЕС не предлагает полноценного, пусть и утопического, видения, способного показать направление и смысл, превосходящие обыденное существование. Он проистекает из убеждения, что все подобные видения коррумпированы и поэтому сперва надо обеспечить условия для свободной торговли, а остальное приложится. В этом случае (и только в этом) Европа успешно амальгамировала непримиримые различия. Вспомните афоризм Паскаля о том, что главное для возникновения веры - это внешняя форма, то есть форма молитвы, которую надо повторять изо дня в день, и тогда религиозное чувство возникнет автоматически. Эта максима mutatismutandis в экспертном языке ЕС связана с сегодняшним извращенным картезианством: «Я занимаюсь шоппингом, поэтому существую». В эпоху, когда одна революционная идея за другой повергается в прах, причиняя при этом безмерные страдания, многие эксперты продолжают повторять мантру о «невидимой руке» рынка. В момент, когда мир сталкивается с огромным неравенством богатства и возможностей, окружающая среда непреклонно деградирует и множатся торговые точки для удовлетворения консюмеристских желаний, которые почти вытеснили чувство ответственной гражданственности, многочисленные самозваные политические реалисты продолжают тешиться эксклюзивной иллюзией Западной Европы и ЕС как единственно значимого места.

Вместо того чтобы радикально переосмыслить измененную культурную, моральную, политическую и экономическую территорию после шумного распада коммунистического Старого режима, машина ЕС, увы, продолжает громыхать по рельсам, выложенным задолго до того, как можно было представить себе реальность по ту сторону разделенной Европы. Технологически развитая, экономически динамичная и быстро интегрирующаяся внутри своей собственной половины континента, ЕС жалким образом не сумела осознать исторический шанс. «Мы подыгрывали на скрипочке, пока Сараево горело», - остроумно жалуется в своей книге «История современности» (HistoryofthePresent) Тимоти Гартон Эш (TimothyGartonAsh). «Мы» - это, конечно, Западная Европа. Что это за упущенный шанс? В первую очередь это был шанс для ЕС освободиться от наследия холодной войны. Вместо этого она продолжила поляризацию другими средствами: вместо того чтобы видеть врага, ЕС теперь рассматривала страны, избавившиеся от смирительной рубашки коммунизма, как бедных родственников с необъяснимо великими амбициями и детским желанием подражать. В той мере, в какой борцы холодной войны сражались на поле конкурирующих идеологических претензий и мировоззренческих систем, то есть на слабо прикрытом языке метафизики, ЕС остался добровольным узником собственных старых предрассудков. В этом отношении он не мог не видеть себя как места обитания специфической цивилизации, являющейся окончательным горизонтом универсальных стремлений: цивилизации специфических ценностей и последней гарантии будущего этих ценностей.

Для политических элит посткоммунистических стран, столпившихся в приемной этого противоречивого клуба, само понимание ЕС как сообщества, представляющего собой высшие стандарты, нормы и ценности во всех областях жизни, несомненно, имеет большую мобилизующую силу. Однако здесь речь идет не о выборочном рациональном обсуждении, но о всеобъемлющем представлении о ЕС как об обещании счастья и снятия всех конфликтов - своего рода Аркадии, из которой обитающие на востоке народы были изгнаны, когда начался коммунизм, и в которую они после 1989 года должны были просто вернуться как в свою «естественную» среду. Не случайно поэтому «возвращение в Европу» представляло собой один из очень немногих ясно различимых призывов в Центральной и Восточной Европе девяностых. В этот слоган искренне верили разные общественные круги, его поддерживали не только посткоммунистические элиты (вне зависимости от их левого или правого происхождения), которые, правда, быстро поняли, что на одних символах далеко не уедешь. В странах, где коммунизм учил только абсолютным дихотомиям, «Европа» попросту означала воплощение красоты, правды и справедливости. «Европа» в публичном дискурсе Восточной и Центральной Европы с легкостью была возведена на пьедестал неоспоримой метафизической идеи.

Таким образом, Европа - это привилегия. Однако ни одна привилегия не может выжить без своей практической универсализации. С этой специфической точки зрения неудивительно - хотя для меня и неприемлемо, - что современные дискуссии о том, о какой именно привилегии идет речь, игнорируют традиционно незамечаемую часть Европы. Весь посткоммунистический мир в этих дебатах присутствует только своим отсутствием.

Иными словами, посткоммунистический мир в этих дискуссиях активно не участвует, то есть он отрезан от возможности оказывать существенное влияние на результат переговоров о возникающей европейской политической, культурной и экономической идентичности в XXIвеке. Вне зависимости от внутренних различий в отношении достигнутых сегодняшними странами-кандидатами форм демократического порядка и рыночной эффективности, режима прав человека и установления институтов правового государства, сегодня можно с уверенностью сказать, что их наименьшим общим знаменателем является согласие на редукцию сложного процесса интеграции - на сведение его к инструментально-прагматическому измерению. Принятие огромного корпуса «acquiscommunautaire» и его интеграция в индивидуальное национальное законодательство в посткоммунистических странах воспринимается, как правило, как формальная и техническая обязанность и в меньшей степени как центральный политический механизм переустройства фундаментальных взаимоотношений не только между государством и гражданским обществом, но и между государством и существующими культурными, этническими и историческими идентификациями.

В свете этого мы должны рассмотреть возможности создания общего чертежа для инклюзивной европейской идентичности, которая могла бы получить широкую общественную привлекательность. И в этом вопросе западноевропейские предубеждения и чрезмерная надежда на интегрирующий эффект одной только «экономики» скорее подрывают, чем способствуют, конструкции жизнеспособного и разделяемого большинством, базового нарратива. Более того, гегемония экономической природы ЕС продолжается в точности в той мере, в которой всесторонние и рационально организованные попытки ЕС сформулировать «общие ментальные рамки» заканчиваются неудачей. Совместные проекты, такие, как, например, «культурные столицы Европы», которые создают взаимопонимание между европейскими странами, стипендии по программам «Erasmus» и «Tempus», созданные с тем, чтобы поощрять распространение научных исследований, международные семинары по правам человека - все эти и многие другие практически применимые и приветствуемые формы европейского сотрудничества зависнут в вакууме партикуляристских устремлений, если они не будут закреплены в общем большом нарративе. Что я имею в виду? Я говорю о прочном творческом остове общей идентификации, о материале для «общих мечтаний», способных дать всем гражданам Европы тот минимум экзистенциального смысла и эмоциональной густоты, благодаря которым мы распознаем принадлежность и приверженность чему-то такому, что превосходит нас как индивидов с частными идентичностями.

Сомнения нет, такая конструкция утопична. Она зависит от поиска равновесия между этнической или культурной традицией, с одной стороны, и от лояльности к супранациональному, объединяющему культурному габитусу, с другой. Но я не могу заставить себя поверить в то, что «взаимность культурных трансакций» - так Карл Дойч описывал интеграцию, дающую каждому члену равный доступ и слово в общих делах, - может быть установлена без взаимного принятия общей сферы, внутри которой и состоится эта взаимность.

Вместе с тем мой собственный опыт и размышления над генезисом национальных идентификаций как сильнейшей современной формы коллективной лояльности говорят о том, что «европеизм» не сможет стать эффективной унифицирующей идеей, если он не коснется наследия всех европейских наций. Как таковой, «европеизм» должен соответствовать нескольким требовательным стандартам, таким, как межпоколенческая непрерывность, сохраняемая культурным объединением различных этнических традиций и усиленная общей памятью и ожиданиями общего будущего, как говорит Доминик Моизи (DominiqueMoïsi) в своем эссе «Мечтая о Европе» (DreamingaboutEurope). Иными словами, «европеизм» должен предложить символический порядок, в рамках которого центростремительная сила могла бы смягчить - но ни в коем случае не отменить - центробежные силы первичных идентификаций, которые ощущаешь, будучи поляком, немцем, каталонцем, хорватом, шотландцем или итальянцем. Эмоциональный заряд этих кирпичиков, из которых должен сложиться нарождающийся «европеизм», конечно, неоспорим. Разновидности тоталитарного злоупотребления мобилизующей силой коллективных эмоциональных уз в Западной Европе XIX века и Восточной и Центральной Европе века XX- не повод сбрасывать их со счетов. Доминирующие политические течения в европейском «веке крайностей» дают множество свидетельств для утверждения, что первичные национальные идентификации, основанные на общем самовосприятии этнического, культурного и языкового наследия, одержали победу в соревновании за народную лояльность, низводя до статуса опций идентификации, основанные на социальном классе или высоких идеалах абстрактного космополитизма.

Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar