На масленицу 1913 года в Старгороде произошло событие, возмутившее передовые слои местного общества. В четверг вечером, в кафешантане "Сальве", в роскошно отделанных залах шла грандиозная программа. "Всемирно известная труппа жонглеров "10 арабов"! Величайший феномен ХХ века Стэнс -- Загадочно! Непостижимо! Чудовищно! Стэнс -- человек-загадка. Поразительные испанские акробаты Инас! Брезина -- дива из парижского театра Фоли-Бержер! Сестры Драфир и другие номера". Сестры Драфир, их было трое, метались по крохотной сцене, задник которой изображал Версальский вид, и с волжским акцентом пели: Пред вами мы, как птички, Ловко порхаем здесь, Толпа нам рукоплещет, Бомонд в восторге весь. Исполнив этот куплет, сестры вздрогнули, взялись за руки и под усилившийся аккомпанемент рояля грянули что есть силы рефрен: Мы порхаем, Мы слез не знаем, Нас знает каждый всяк -- И умный, и дурак. Отчаянный пляс и обворожительные улыбки трио Драфир не произвели никакого действия на передовые круги старгородского общества. Круги эти, представленные в кафешантане гласным городской думы Чарушниковым с двоюродной сестрой, первогильдийным купцом Ангеловым, сидевшим навеселе с двумя двоюродными сестрами в палевых одеждах, архитектором управы, городовым врачом, тремя помещиками и многими, менее именитыми людьми с двоюродными сестрами и без них, проводили трио Драфир похоронными хлопками и снова предались радостям "семейного парадного ужина с шампанским Мумм (зеленая лента) по 2 рубля с персоны". На столиках в особенных стопочках из "белого металла бр. Фраже" торчали привлекательные голубые меню, содержание которых, наводившее на купца Ангелова тяжелую пьяную скуку, было обольстительно и необыкновенно для молодого человека, лет семнадцати, сидевшего у самой сцены с недорогой, очень зрелых лет двоюродной сестрой. Молодой человек еще раз перечел меню: "Судачки Попьет. Жаркое цыпленок. Малосольный огурец. Суфле-глясе Жанна Д'Арк. Шампанское Мумм (зеленая лента). Дамам -- живые цветы", -- сбалансировал в уме одному ему известные суммы и робко заказал ужин на две персоны. А уже через полчаса плакавшего молодого человека, в котором купец Ангелов громогласно опознал переодетого гимназиста, сына бакалейщика Дмитрия Маркеловича, выводил старый лакей Петр, с негодованием бормотавший: "А ежели денег нет, то зачем фрукты требовать. Они в карточке не обозначены. Им цена особая". Двоюродная сестра, кокетливо закутавшись в кошачий палантин с черными лапками, шла позади, выбрасывая зад то направо, то налево и иронически подергивая плечами. Купец Ангелов радостно кричал вслед опозоренному гимназисту: "Двоечник! Второгодник! Папе скажу! Будет тебе бенефис!" Скука, навеянная выступлением сестер Драфир, исчезла бесследно. На сцену медленно вышла знаменитая мадемуазель Брезина с бритыми подмышками и небесным личиком. Дива была облачена в страусовый туалет. Она не пела, не рассказывала, ни даже не танцевала. Она расхаживала по сцене, умильно глядя на публику, пронзительно вскрикивая и одновременно с этим сбивая носком божественной ножки проволочные пенсне без стекол с носа партнера -- бесцветного усатого господина. Ангелов и городской архитектор, бритый старичок, были вне себя. -- Отдай все -- и мало! -- кричал Ангелов страшным голосом. -- Бис! Бис! Бис! -- надсаживался архитектор. Гласный городской думы Чарушников, пронзенный в самое сердце феей из Фоли-Бержер, поднялся из-за столика и, примерившись, тяжело дыша, бросил на сцену кружок серпантину. Развившись только до половины, кружок попал в подбородок прелестной дивы. Фея еще больше заулыбалась. Неподдельное веселье захватило зал. Требовали шампанского. Городской архитектор плакал. Помещики усиленно приглашали городового врача к себе на охоту. Оркестр заиграл туш... В момент наивысшей радости раздались громкие голоса. Оркестр смолк, и архитектор -- первый, обернувшийся ко входу, сначала закашлялся, а потом зааплодировал. В залу вошел известный мот и бонвиван, уездный предводитель дворянства Ипполит Матвеевич Воробьянинов, ведя под руки двух совершенно голых дам. Позади шел околоточный надзиратель в шинели и белых перчатках, держа под мышкой разноцветные бебехи, составлявшие, по-видимому, наряды разоблачившихся спутниц Ипполита Матвеевича. -- Не губите, ваше высокоблагородие! -- дрожащим голосом говорил околоточный. -- По долгу службы... Голые дамы с любопытством смотрели на окружающих невинными глазами. В зале началось смятенье. Не пал духом один лишь Ангелов. -- Голубчик! Ипполит Матвеевич! -- дико умилился он. -- Орел! Дай я тебя поцелую. Оркестр -- туш!!! -- По долгу службы, -- неожиданно твердо вымолвил околоточный, -- не дозволяют правила! -- Што-с? -- спросил Ипполит Матвеевич тенором. -- Кто вы такой? -- Околоточный надзиратель шестого околотка, Садовой части, Юкин. -- Господин Юкин, -- язвительно сказал Ипполит Матвеевич, -- сходите к полицмейстеру и доложите ему, что вы мне надоедали. А теперь по долгу службы составьте протокол. И Ипполит Матвеевич горделиво проследовал со своими спутницами в отдельный кабинет, куда немедленно ринулись встревоженный метрдотель, сам хозяин "Сальве" и совершенно одичавший купец Ангелов. Событие это, взволновавшее передовые круги старгородского общества, окончилось так же, как оканчивались все подобные события: 25 рублей штрафу и статейка в местной либеральной газете "Общественная мысль" под осторожным заглавием "Приключения предводителя". Статейка была написана возвышенным слогом и начиналась так: "В нашем богоспасаемом городе что ни событие, то: -- Сенсация! И, как нарочно, в каждой сенсации замешаны именно: -- Влиятельные лица..." Статья, в которой упоминались инициалы Ипполита Матвеевича, заканчивалась неизбежным: "Бывали хуже времена, но не было подлей" -- и была подписана популярным в городе фельетонистом Принцем Датским. В тот же день чиновник для особых поручений при градоначальнике позвонил в редакцию и, с устрашающей любезностью, просил господина "Принца Датского" прибыть в канцелярию градоначальника к 4 часам дня для объяснений. Принц Датский сразу затосковал и уже не смог дописать очередного фельетона о подозрительной затяжке переговоров по сдаче городского театра под спектакли московского опереточного театра. В назначенное время венценосный журналист сидел в приемной градоначальника и, смущаясь, думал о том, как он, заикающийся настолько, что его не смогли излечить даже курсы профессора Файнштейна, будет объясняться с градоначальником, человеком вспыльчивым и ничего не понимающим в газетной технике. Градоначальник говорил, презрительно растягивая слова и с особенным удовольствием всматриваясь в синеватое лицо Принца Датского, который тщетно силился выговорить необыкновенно трудные для него слова: "Ваше высокопревосходительство". Беседа кончилась тем, что градоначальник поднялся из-за стола и сказал: -- Для вашего спокойствия рекомендую о таких вещах больше не заикаться. Принц Датский, успевший одолеть к этому времени слова: "Ваше высокопревосходительство" -- зашипел особенно сильно, позволил себе улыбнуться и, почти выворачиваясь наизнанку от усилия, вытряхнул из себя ответ: -- Т-т-то-те-т-так я же в-в-в-ообще з'-аикаюсь! Остроумие Принца было оценено довольно дорого. Газета заплатила 100 р. штрафу и о следующих похождениях Ипполита Матвеевича уже ничего не писала. Неожиданные поступки были свойственны Ипполиту Матвеевичу с детства. Ипполит Матвеевич Воробьянинов родился в 1875 году в Старгородском уезде в поместье своего отца Матвея Александровича, страстного любителя голубей. Покуда сын рос, болел детскими болезнями и вырабатывал первые взгляды на жизнь, Матвей Александрович гонял длинным бамбуковым шестом голубей, а по вечерам, запахнувшись в халат, писал сочинение о разновидностях и привычках любимых птиц. Все крыши усадебных построек были устланы хрупким голубиным пометом. Любимый голубь Матвея Александровича Фредерик со своей супругой Манькой обитали в отдельной благоустроенной голубятне. На девятом году жизни мальчика Ипполита определили в приготовительный класс Старгородской дворянской гимназии, где он узнал, что, кроме красивых и приятных вещей -- пенала, скрипящего и пахучего кожаного ранца, переводных картинок и упоительного катания на лаковых перилах гимназической лестницы, есть еще единицы, двойки, двойки с плюсом и тройки с двумя минусами. О том, что он лучше других мальчиков, Ипполит узнал уже во время вступительного экзамена по арифметике. На вопрос о том, сколько получится яблок, если из левого кармана вынуть три яблока, а из правого -- девять, сложить их вместе, а потом разделить на три, Ипполит ничего не ответил, потому что решить этой задачи не смог. Экзаменатор собрался было записать Воробьянинову Ипполиту двойку, но батюшка, сидевший за столом вместе с прочими экзаменаторами, завздыхал и сообщил: "Это Матвея Александровича сын, очень бойкий мальчик". Экзаменатор записал Воробьянинову Ипполиту три, и бойкий мальчик был принят. В Старгороде были две гимназии: дворянская и городская. Воспитанники дворянской гимназии питали традиционную вражду к питомцам городской гимназии. Они называли их "карандашами" и гордились своими фуражками с красным околышем, за что, в свою очередь, получили позорное прозвище "баклажан". Не один "карандаш" принял мученический венец из "фонарей" и "бланшей" от руки кровожадных "баклажан". Озлобленные "карандаши" устраивали на "баклажан"-одиночек облавы и с гиканьем обстреливали дворянчиков из дальнобойных рогаток. "Баклажан"-одиночка, тряся ранцем, спасался в переулок и долго еще сидел в подъезде какого-нибудь дома, бледный и потерявший одну калошу. Взятая в плен калоша забрасывалась победителями на крышу по возможности высокого дома. Были еще в Старгороде кадеты, которых гимназисты называли "сапогами", но жили они в двух верстах от города, в своем корпусе, и вели, по мнению "мартыханов", жизнь загадочную и даже легендарную. Ипполит завидовал кадетам, их голубым погончикам с наляпанным по трафарету желтым александровским вензелем, их бляхам с накладными орлами; но, лишенный, по воле отца, возможности получить воспитание воина, сидел в гимназии, получал тройки с двумя минусами и пускался на самые неслыханные предприятия. В третьем классе Ипполит остался на второй год. Как-то, перед самыми экзаменами, во время большой перемены три гимназиста забрались в актовый зал и долго лазили там, с восторгом осматривая стол, покрытый сверкающим зеленым сукном, тяжелые малиновые портьеры с бамбошками и кадки с пальмами. Гимназист Савицкий, известный в гимназических кругах сорвиголова, радостно плюнул в вазон с фикусом. Ипполит и третий гимназист Пыхтеев-Какуев чуть не умерли от смеха. -- А фикус ты можешь поднять? -- с почтением спросил Ипполит. -- Ого! -- ответил "силач" Савицкий. -- А ну, подыми! Савицкий сейчас же начал трудиться над фикусом. -- Не подымешь! -- шептали Ипполит с Пыхтеевым-Какуевым. Савицкий с красной мордочкой и взмокшими нахохленными волосами продолжал копошиться у фикуса. Вдруг произошло самое ужасное: Савицкий оторвался от фикуса и спиною налетел на колонну красного дерева с золотыми ложбинками, на которой стоял мраморной бюст Александра I, Благословенного. Бюст зашатался, слепые глаза царя укоризненно посмотрели на притихших мигом гимназистов, и Благословенный, постояв секунду под углом в сорок пять градусов, как самоубийца в реку, кинулся головой вниз. Падение императора, хотя и заглушенное лежавшим на полу кавказским ковром, имело роковые последствия. От лица царя отделился сверкающий как рафинад кусок, в котором гимназисты с ужасом узнали нос. Холодея от ужаса, товарищи подняли бюст и поставили его на прежнее место. Первым убежал Пыхтеев-Какуев. -- Что ж теперь будет, Воробьянинов? -- спросил Савицкий. -- Это не я разбил, -- быстро ответил Ипполит. Он покинул актовый зал вторым. Оставшись один, Савицкий, не надеясь ни на что, пытался водворить нос на прежнее место. Нос не приставал. Тогда Савицкий пошел в уборную и утопил нос в дыре. Во время греческого в третий класс вошел директор Сизик. Сизик сделал знак греку оставаться на месте и произнес ту же самую речь, которую он только что произносил по очереди в пяти старших классах. У директора не было зубов. -- Гошпода, -- заявил он, -- кто ражбил бюшт гошударя в актовом жале? Класс молчал. -- Пожор! -- рявкнул директор, обрызгивая слюною "зубрил", сидящих на передних партах. "Зубрилы" преданно смотрели в глаза Сизика. Взгляд их выражал горькое сожаление о том, что они не знают имени преступника. -- Пожор! -- повторил директор. -- Имейте в виду, гошпода, што ешли в чечении чаша виновный не шожнаеча, вешь клаш будет оштавлен на второй год. Те же, которые шидят второй год, будут ишключены. Третий класс не знал, что Сизик говорил о том же самом во всех классах, и поэтому его слова вызвали ужас. Конец урока прошел в полном смятении. Грека никто не слушал. Ипполит смотрел на Савицкого. -- Сизик врет, -- говорил Савицкий грустно, -- пугает. Нельзя всех оставить на второй год. Пыхтеев-Какуев плакал, положив голову на парту. -- А мы-то за что? -- кричали "зубрилы", преданно глядя на грека. -- Ну, дети, дети, дети! -- взывал грек. Но паника только увеличивалась. Плакал уже не один Пыхтеев-Какуев. Доведенные до отчаяния "зубрилы" рыдали. Звонок, возвестивший конец урока, прозвучал среди взрывов всеобщего отчаяния. "Зубрила" Мурзик прочел молитву после учения "Благодарим тя, создателю", икая от горя. После урока Савицкий, не добившись никакого толку от заплаканного Пыхтеева-Какуева, пошел искать Ипполита, но Ипполита нигде не было. На другой день Савицкий был исключен из гимназии. Пыхтеев-Какуев получил тройку "из поведения с предупреждением и вызовом родителей". Родитель, мелкопоместный владетель, приехал на бегунках, запряженных неподкованной лошадкой, и, после разговора с директором, утащил сына в шинельную, где и отодрал его самым зверским образом в присутствии массы любопытных из старших классов. Рев маленького Пыхтеева-Какуева был слышен даже за городской чертой. Ипполит продолжал учиться. Гимназические его годы сопровождали обычные события и вещи. В гимназию он приезжал в фаэтоне с фонарями и толстым кучером, который величал его по имени и отчеству. Липки и резинки водились у него самые лучшие и дорогие. Играл он в перышки всегда счастливо, потому что перья покупали ему целыми коробками и с таким резервом он мог играть до бесконечности, беря противников "на выдержку". Завтракать он ездил домой. Это вызывало зависть, и он этим гордился. В пятом классе он уже говорил, слегка растягивая слова, что не помешало ему снова сесть на второй год. В шестом классе была выкурена первая папироса. Зима прошла в гимназических балах, где Ипполит, показывая белую шелковую подкладку мундира, вертелся в мазурке и пил в гардеробной ром. В седьмом классе его мучили квадратные уравнения, "чертова лестница" (объем пирамиды), параллелограмм скоростей и "Метаморфозы" Овидия. А в восьмом классе он узнал "Логику", "Христианские нравоучения" и легкую венерическую болезнь. Отец его сильно одряхлел. Длинный бамбуковый шест уже дрожал в его руках, а сочинение о свойствах голубиной породы уже перевалило за середину. Матвей Александрович умер, так его и не закончив, и Ипполит Матвеевич, кроме шестнадцати голубиных стай, совершенно иссохшего и ставшего похожим на попугая Фредерика, получил двадцать тысяч годового дохода и огромное, плохо поставленное хозяйство. Начало самостоятельной жизни молодой Воробьянинов ознаменовал блестяще организованным кутежом с пьяной стрельбой по голубям и облавой на деревенских девок. Образование свое он считал законченным. Он не пошел ни в университет, ни на государственную службу. От военной его избавила общая слабость здоровья, поразительная в таком цветущем на вид человеке. Он так и остался неслужащим дворянином, золотой рыбкой себе на уме, неверным женихом и волокитой по натуре. Он переустроил родительский особняк в Старгороде на свой лад, завел камердинера с баками, трех лакеев, повара-француза, шедевром которого было филе из налима "Вам-Блям", и большой штат кухонной прислуги.