- 1006 Просмотров
- Обсудить
29. ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТСАМ
16 декабря 1818 - 4 января 1819 г. Хэмпстед
Дорогие мои брат и сестра,
Еще до получения моего письма вас подготовит к худшему письмо Хэслама,
если оно придет вовремя: утешаю себя тем, что, читая мои строки, вы уже
придете в себя после первого потрясения. Последние дни наш бедный Том провел
в отчаянном состоянии, но последние его минуты были не столь мучительны, а
последний вздох - легким и безболезненным. Не хочу, подобно пасторам,
вдаваться в пространные рассуждения о смерти, хотя простые мысли самых
обыкновенных людей об этом полны истины - так же, как и их пословицы. Я не
питаю и тени сомнения относительно бессмертия души - и у Тома также не было
ни малейших сомнений в этом. Все мои друзья отнеслись ко мне необычайно
заботливо - Браун не отпускал от себя. Вряд ли еще кому так старались
смягчить горесть потери, как мне. Во время болезни несчастного Тома я был не
в силах писать, а сейчас не могу принудить себя начать заново. На этой
неделе я посетил почти всех знакомых - постараюсь рассказать как можно
подробнее. С Дилком и Брауном я тесно сдружился - с Брауном даже собираюсь
жить вместе - точнее, вместе вести хозяйство; он займет переднюю гостиную, а
я расположусь в дальней и таким образом укроюсь от шума детей Бентли - там
мои занятия пойдут на лад. Сейчас - после такого перерыва - о будущих книгах
не имею ни малейшего представления; стихи не пишутся, словно перо скрючила
подагра. Как сейчас ваши дела? От всего происшедшего у меня голова идет
кругом. Вы далеко отсюда - с Беркбеком, а я вот здесь - рядом со мной Браун.
Иногда расстояние кажется мне непреодолимым, а иногда - вот как сейчас,
например, - общение наших душ не знает препятствий. Такое общение будет
одним из величественнейших даров бессмертия. Пространство исчезнет и,
следовательно, единственным средством общения между душами явится их
способность понимать друг друга, причем понимать в совершенстве, тогда как в
нашем бренном мире взаимное понимание более или менее ограничено: от степени
добра зависит пылкость любви и сила дружбы. Я настолько отвык от писания,
что, боюсь, вы не поймете, что я хочу сказать, поэтому приведу пример.
Предположим, Браун, Хэслам или кто-то другой из числа самых близких мне
людей - кроме вас - оказался бы в Америке: они отдалились бы от меня
настолько, насколько менее ощутимым для меня стало бы их присутствие. То,
что в данный момент я не чувствую себя так далеко от вас, объясняется тем,
что я прекрасно помню все ваши манеры, жесты, повадки: я знаю, о чем вы
думаете и что чувствуете; знаю, как выразится ваша радость и ваша скорбь;
знаю, как вы ходите, встаете и присаживаетесь на стул, как смеетесь и как
шутите - каждое ваше движение мне известно, поэтому я ощущаю вас словно бы
рядом с собой. И вы наверняка вспоминаете меня столь же явственно: для вас
это будет еще легче, если мы условимся читать отрывок из Шекспира каждое
воскресенье в десять часов вечера - тогда мы окажемся так же близко друг к
другу, как слепые, запертые в одной комнате. <...> Нашему земному зрению
доступны обычаи и манеры только одной страны и одного века - затем мы
исчезаем из мира. Но сейчас обычаи и установления давно минувших времен -
будь это древний Вавилон или Бактрия {1} - для меня не менее, а даже более
реальны, нежели те, которые я наблюдаю теперь. Последнее время я думал вот о
чем - чем больше мы знаем, тем очевидней становится нам несовершенство мира.
Наблюдение не новое, однако я твердо решил ничего не принимать на веру и
проверять истинность даже самых распространенных пословиц. Бесспорно одно:
скажем, миссис Тай {2} и Битти {3} некогда приводили меня в восторг, а
теперь я вижу их насквозь и не нахожу ничего, кроме откровенной слабости.
Между тем они многих и ныне приводят в восторг. А что если какое-нибудь
высшее существо взирает подобным образом на Шекспира - неужели это возможно?
Нет, конечно же, нет! Так же, за немногими исключениями, несовершенны и
женщины (прости меня, Джордж, {4} о тебе я здесь не говорю). Различия между
портнихой, синим чулком и самой очаровательной сентименталкой совершенно
ничтожны: все они одинаково нестерпимы. Но довольно об этом. Быту может, я
просто-напросто святотатствую - но, честное слово, способности мыслить у
меня так мало, что ни о чем нет твердого мнения, кромке как о собственных
вкусах и наклонностях. - Я могу уверовать в истинность того или иного
явления, только если ясно вижу, что оно прекрасно, но даже в этой
способности к восприятию я чувствую себя крайне неопытным - со временем
надеюсь усовершенствоваться. Год назад я совсем не понимал картонов Рафаэля,
{5} а теперь понемногу начинаю в них разбираться. А как я этому научился?
Благодаря тому, что видел работы, выполненные в совершенно противоположном
духе. Я имею в виду картину Гвидо, {6} на которой все святые - вместо
героической безыскусности и непритворного величия, свойственных Рафаэлю, -
являют во внешности и в позах всю лицемерно-ханжескую, напыщенную слащавость
отца Николаса у Макензи. {7} Последний раз я просматривал у Хейдона собрание
гравюр, снятых с фресок одной миланской церкви {8} - не помню, какой именно:
там были образцы первого и второго периодов в истории итальянского
искусства. Пожалуй, даже Шекспир не доставлял мне большего наслаждения. Они
полны романтики и самого проникновенного чувства. Великолепие драпировок
превосходит все когда-либо мною виденное, не исключая самого Рафаэля.
Правда, все фигуры до странности гротескны - и все же составляют прекрасное
целое: на мой взгляд, они прекраснее, нежели произведения более совершенные,
так как оставляют больше места Воображению. <...>
Отпусти Мечту в полет...*
{* Перевод Григория Кружкова см. на с. 111.}
Я не думал, что стихотворение такое длинное: у меня есть еще одно -
покороче, но так как удобнее поместить его на оборотной стороне листа, то
сначала я выпишу кое-какие замечания Хэзлитта о "Калебе Уильямсе" - о "Сент
Леоне", хотел я сказать: Хэзлитт превосходно разбирает все романы Годвина,
но я процитирую только один отрывок как образец его обычного
отрывисто-резкого стиля и пламенной лаконичности. Вот что Хэзлитт говорит о
"Сент Леоне": {9} "Он не что иное, как конечность, оторванная от тела
Общества. Обладая вечной юностью и красотой, он не знает любви; окруженный
богатством, мучимый и терзаемый им, он не в силах творить добро.
Человеческие лица мелькают перед ним, как в калейдоскопе, но ни с кем из
людей он не связан привычными узами сочувствия или сострадания. Он неминуемо
возвращается к самому себе и к своим собственным думам. В его груди царит
одиночество. В целом свете у него нет никого - ни жены, ни ребенка, ни
друга, ни врага. _Его одиночество - это одиночество души, одиночество не
среди лесов, рощ и гор_ - это пустыня посреди общества, это запустение и
забытье сердца. Он одинок сам по себе. Его существование чисто рассудочно -
и потому непереносимо для того, кто испытывал восторг любви или горесть
несчастья". Раз уж я взялся за это, то заодно перепишу для вас и тот
отрывок, где Хэзлитт характеризует Годвина как романиста: "Кто бы ни был на
самом деле автором "Уэверли", {10} совершенно очевидно то, что не он - автор
"Калеба Уильямса". Невозможно представить себе двух более разных писателей,
однако каждый из них достиг предельной ясности и высокой степени
совершенства на избранном им пути. Если один почти исключительно поглощен
наблюдением внешней стороны явлений и традиционной обрисовки характеров, то
другой всецело сосредоточен на внутренней работе мысли и созерцании
различных проявлений человеческой психологии. Возьмем "Калеба Уильямса": в
нем мало знания жизни, мало разнообразия, нет склонности к живописанию,
отсутствует чувство юмора, однако нельзя ни на миг усомниться в
оригинальности всего произведения и в силе авторского замысла. Впечатление,
производимое этой книгой на читателя, соразмерно могуществу авторского
гения. Конечный эффект и в "Калебе Уильямсе". и в "Сент Леоне" достигается
не с помощью фактов и дат, не типографским шрифтом и не журнальной
мудростью, не копированием и не начитанностью, но посредством напряженного и
терпеливого изучения человеческого сердца - посредством воображения,
облекающего в конкретно зримые формы определенные жизненные положения и
способного поднять воображаемое до вершин реального". По-моему, все это
совершенно верно. - Теперь же перепишу для вас второе стихотворение - оно о
двойном бессмертии Поэтов:
Барды Радости и Страсти!..*
{* Перевод Григория Кружкова см. на с. 114.}
Оба стихотворения - образцы некоей разновидности рондо, к которой я,
кажется пристрастился. Здесь перед вами одна основная мысль - и развивается
она с большей легкостью и свободой, нежели это позволяет сонет, доставляя
тем самым большее удовольствие. Я намерен выждать несколько лет, прежде чем
начать публиковать разные небольшие стихотворения, однако впоследствии
надеюсь составить из них сборник, достойный внимания: он порадует тех, кто
не в силах выдержать бремя длинной поэмы. В моем письме-дневнике я собираюсь
переписывать для вас стихи по мере их рождения на свет - вот на этой самой
странице, я вижу, как раз остается место для стишка, который я написал на
одну мелодию, когда слушал музыку:
Зачах с тоски мой голубок, {11}
Но в чем же, в чем я дал оплошку?
Не сам ли шелковый шнурок
Я привязал ему на ножку?
5 Ах, клювик мой нежный, увы! - зачем
Ты умер, покинув меня насовсем?
В лесу беззащитен ты был, одинок,
А я тебя холил, жалел и берег,
Поил из губ и горошек лущил;
10 Неужто на дереве лучше ты жил?
(Перевод Григория Кружкова)
<...>
30. БЕНДЖАМИНУ РОБЕРТУ ХЕЙДОНУ
8 марта 1819 г. Хэмпстед
Дорогой Хейдон,
Ты, должно быть, в недоумении - где я и чем занят. Я почти все время
провожу в Хэмпстеде и ничем не занят: пребываю в настроении qui bono, {qui
bono - точнее, cui bono - в чью пользу? - (латин.).} {1} давно сойдя с
дороги, ведущей к эпической поэме. Не думай, что я о тебе забыл. Нет, чуть
ли не через день я посещал Эбби и юристов. Сообщи мне, как твои дела и как
ты настроен.
Ты великолепно выступил во вчерашнем "Экзаминере". {2} Среди каких
ничтожных людей мы живем! На днях я зашел в скобяную лавку - с теми же
самыми чувствами: в наше время что люди, что жестяные чайники - все едино. В
35 лет они уже не учатся в школе, но говорят как двадцатилетние. Беседа в
наши дни не служит средством познания: в ней стремятся только к тому, чтобы
блеснуть остроумием.
В этом отношении два совершенно различных человека - Вордсворт и Хент -
очень похожи друг на друга. Один мой приятель заметил на днях, что если бы
сейчас лорд Бэкон произнес два слова на званом вечере, разговор тотчас бы
прекратился. Я убежден в этом - и потому принял решение: никогда не писать
просто ради сочинения стихов, но только от избытка знания и опыта,
приобретенных, быть может, за долгие годы раздумий - в противном случае я
останусь нем. Я буду упиваться собственным воображением, так как испытал
удовлетворение от одних лишь грандиозных замыслов, не утруждая себя
стихоплетством. Я не загублю свою любовь к сумраку написанием Оды Тьме!
Что касается средств к существованию, то ради этого писать я не стану:
я не собираюсь отираться в самой что ни на есть вульгарной толпе - в толпе
литераторов. Подобные решения я принимаю, трезво взглянув на себя и испытав
свои силы при подъеме умственных тяжестей. Мне двадцать три года, я мало
знаю и обладаю посредственным умом. Прилив энтузиазма подстрекнул меня к
созданию нескольких недурных отрывков, но это мало что значит.
Я не мог навестить тебя - выходил в город только по делам, это отняло
много времени. Отвечай мне без задержки.
Всегда твой
Джон Китс.
31. ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТСАМ
(14 февраля - 3 мая 1819 г. Хэмпстед)
<...> - Вудхаус повел меня в свою кофейную и
заказал бутылку бордосского. Отныне я поклонник бордосского: стоит мне
только заполучить бордосское, я должен немедля его выпить. Это единственное
чувственное наслаждение, к которому я пристрастился. Разве, плохо было бы
послать вам несколько виноградных лоз - нельзя ли это сделать? Я постараюсь
узнать. Ах, если бы вам удалось изготовить вино, похожее на бордосское,
чтобы пить его летними вечерами в беседке, увитой зеленью! Воистину оно
прекрасно: {1} оно наполняет рот свежестью и протекает в горло прохладной
безмятежной струей; оно не ссорится с печенкой - нет, это подлинный
миротворец - оно тихо покоится в желудке, как покоилось некогда в гроздьях;
оно благоуханно как сотовый мед. Эфирные частицы его состава взмывают ввысь
и проникают в мозг, но не врываются в обиталища мысли подобно дебоширу в
сомнительном заведении, который в поисках своей дамы мечется от двери к
двери и молотит кулаками куда попало. Нет, бордосское ступает неслышными
стопами - как Аладин по волшебному замку. Прочие вина, более крепкие и
спиртуозные, превращают человека в Силена; бордосское делает его Гермесом, а
женщину наделяет душой и бессмертием Ариадны, для которой Вакх, я уверен,
всегда держал наготове целый подвал бордосского, однако ни разу не мог
уговорить ее осушить больше двух чаш. Я сказал, что бордосское - мое
единственное чувственное пристрастие, однако забыл упомянуть дичь: я не в
силах устоять перед грудкой куропатки, перед филе зайца, перед спинкой
тетерева, перед крылышком фазана или вальдшнепа passim. {passim - здесь:
всюду далее (латин.).} - Кстати, та леди, которую я встретил в Гастингсе (я
писал вам о ней - кажется, в прошлом письме) в последнее время щедро одаряла
меня дичью, что позволило мне и самому преподносить подарки: на днях она
вручила мне фазана, которого я отнес миссис Дилк - завтра вместе с Райсом,
Рейнолдсом и нашими вентворцами мы им и отобедаем. Следующего я приберегу
для миссис Уайли. - На этих небольших листках бумаги писать гораздо
приятней, чем на тех огромных и тонких листках, которые теперь, наделось,
вами уже получены: хотя нет, вряд ли письмо могло дойти так скоро. - В
письмах к вам я еще ни словом не обмолвился о своих делах. Если говорить
коротко, то причин для отчаяния нет. Поэма моя не имела ни малейшего успеха.
В этом году или в начале будущего я думаю еще раз попытать счастья у
публики. Если рассуждать эгоистически, то я стал бы хранить молчание из
гордости и презрения к общественному мнению, но ради вас и Фанни соберусь с
духом и сделаю еще одну попытку. Не сомневаюсь, что при настойчивости через
несколько лет добьюсь успеха, однако нужно набраться терпения: журналы
расслабили читательские умы и приохотили их к праздности - немногие теперь
способны мыслить самостоятельно. Кроме того, эти журналы становятся все
более и более могущественными, особенно "Куортерли". Их власть сходна с
воздействием предрассудков: чем больше и чем дольше толпа поддается их
влиянию, тем сильнее они разрастаются и укореняются, отвоевывая себе все
больший простор. Я питал надежду, что когда люди увидят, наконец, - а им уже
пора увидеть - всю глубину беззастенчивого надувательства со стороны этой
журнальной напасти, они с презрением от нее отвернутся, но не тут-то было:
читатели - что зрители, толпящиеся в Вестминстере вокруг арены, где
происходят петушиные бои - им нравится глазеть на драку и решительно все
равно, какой петух победит, а какой окажется побежденным. <...>
О Бейли у меня есть что порассказать. Сначала, прежде чем говорить о
своем отношении к этой истории, постараюсь, насколько возможно, припомнить
все обстоятельства дела и пояснее их изложить. Бейли, как вам известно,
изрядно терзался из-за некой маленькой деревенской кокетки; когда я был у
него в Оксфорде, то думал, что он вот-вот распрощается с жизнью, и уж никак
не подозревал того, о чем узнал позже - а именно: как раз в то самое время
он страстно домогался руки Марианны Рейнолдс. Представьте же мое изумление,
когда после этого я узнал, что он не переставал обхаживать и некую мисс
Мартин. Так обстояли дела, когда после посвящения в священники он получил
приход где-то возле Карлайла. Там проживает семейство Глейг {2} - и вот,
представьте, податливое его сердце не устояло перед чарами мисс Глейг, а
посему он взял, да и прекратил всякие сношения с лондонскими знакомыми
обоего пола. Подробностей я сейчас толком не помню, однако наверняка знаю
следующее: он показал мисс Глейг свою переписку с Марианной, вернул той все
ее письма и потребовал назад свои, а также написал миссис Рейнолдс в весьма
резком тоне. Что касается интрижки с мисс Мартин, больше мне ничего не
известно. Ясно, что Бейли вел себя отвратительно. Важно разобраться: виной
тому отсутствие деликатности и врожденная беспринципность или же невежество
и непривычка к вежливости. Что побудило его к этому - слабость характера?!
Да, безусловно. Необходимость жениться? Вероятно, и это тоже. И потом
Марианна всегда так носилась с ним, хотя ее мать и сестра немало дразнили ее
за это. Впрочем, она с начала и до конца вела себя безупречно: Бейли ей
нравился, - но она видела в нем только брата, никак не мужа; тем более, что
ухаживал он за ней, держа подмышкой Библию и Джереми Тейлора - ни в какую
рощу, помимо тейлоровской, они не заглядывали. {3} Упорство Марианны служит
ему до некоторой степени оправданием, однако тому, что он так быстро
переметнулся к мисс Глейг, никакого извинения быть не может - подобное
поведение пристало разве что сельскому пахарю, желающему поскорее
обзавестись семьей. Против Бейли сильнее всего настраивает меня мнение Раиса
обо всем случившемся, - а Раис не действует сгоряча: он питал к Бейли самые
горячие дружеские чувства - но, тщательно взвесив все "за" и "против",
наотрез отказался поддерживать с ним всякие отношения. Рейнолдсы ожидают от
меня, что я не слишком буду распространяться о происшедшем; для них это
послужит хорошим уроком - поделом и матери и дочкам: о чем, бывало, ни
заговоришь, как кто-нибудь из них тотчас вставлял a propos {а propos -
кстати, к случаю (франц.).} словцо о Бейли - что за благородный человек! что
за превосходный человек! - он у них с языка не сходил. Быть может, они
поймут, что тот, кто поносит женщин и пренебрегает ими, - он-то и есть
величайший женолюб; тот, кто говорит, что мог бы сжечь человека заживо,
никогда не приложит к этому руки, если дойдет до дела. Только очень плоские
люди понимают все буквально: Жизнь каждого мало-мальски стоящего человека
представляет собой непрерывную аллегорию. Лишь очень немногим взорам
доступна тайна подобной жизни - жизни фигуральной, иносказательной, как
Священное Писание. Остальным она понятна не больше, чем Библия
по-древнееврейски. Лорд Байрон подает себя как некую фигуру, но он не
фигурален. Шекспир вел аллегорическую жизнь. Его произведения служат
комментариями к ней. <...>
Сейчас при мне открытое письмо Хэзлитта Гиффорду: {4} может быть, вам
доставит удовольствие отрывок-другой, особенно остро приправленный.
Начинается оно так: "Сэр, вы имеете скверную привычку возводить клевету на
всякого; кто вам не по душе. Цель моего письма состоит в том, чтобы излечить
вас от нее. Вы говорите о других все, что вам заблагорассудится - настало
время сказать вам, что вы собой представляете. Позвольте мне только
позаимствовать у вас развязность вашего стиля: за верность портрета
ответственность лежит на мне. Персона вы не бог весть какая значительная,
однако неплохое орудие в чужих руках - и потому достойны того, чтобы не
остаться в тени. Ваши тайные узы с высокопоставленными лицами оказывают
постоянное влияние на ваши мнения, каковые только этим и примечательны. Вы -
критик на службе у правительства; личность, немногим обличающаяся от
правительственного шпиона: вы - невидимое звено, связующее литературу с
полицией". И дальше: "Ваши работодатели, мистер Гиффорд, не платят своим
наемникам за услуги незначительные: за внимание, пожалованное шаткой и
зловредной софистике; за осмеяние того, что меньше всего способно вызывать
восхищение; за осторожный подбор нескольких образчиков дурного вкуса и
корявого стиля, почерпнутых там, где нет ничего более примечательного. Нет,
им нужна ваша неукротимая наглость, ваша корыстная злоба, ваша непроходимая
тупость, ваше откровенное бесстыдство, ваша самодовольная назойливость, ваше
лицемерное рвение, ваша благочестивая фальшь - все это требуется им для
выражения собственных предрассудков и притязаний, дабы заражать и отравлять
общественное мнение; дабы пресекать малейшие проявления независимости; дабы
ядом - более тлетворным, нежели яд скорпиона, - парализовать юношеские
надежды; дабы пробираясь ползком и оставляя за собой следы гнусной слизи,
опутывать лживыми измышлениями всякое произведение, которое не взращено в
парнике коррупции и которое "нежные лепестки раскрыло" не для того, чтобы
"отдать свою красоту солнцу" - то бишь некоему светилу со скамьи министров.
Вот в чем заключаются ваши обязанности, "вот чего ожидают от вас и в чем вы
не дадите промаха", но пожертвуете последними крохами честности и жалкими
остатками разума ради исполнения любой грязной работы, вам порученной. Вас
держат, "как обезьяна орех за щекой: первым берет в рот, чтобы последним его
проглотить". Вы заняли пост подхалима от литературы перед знатью и
исполняете должность придворного дегустатора. Вы питаете врожденное
отвращение ко всему, что расходится с вашими вкусами, и по долгу службы - ко
всему, что оскорбляет вкус над вами стоящих. Ваше тщеславие сводничает вашей
выгоде и ваша злоба подчиняется только вашей жажде власти. Если бы вы хоть
единожды - невольно или же преднамеренно - пренебрегли вашими завидными
обязательствами; если бы вы хоть раз запоздали с созывом чрезвычайной
комиссии по расследованию состояния дел в литературе - не миновать вам
отставки. Никогда больше не потреплет вас милостиво по плечу рука
влиятельной особы, никогда больше не снискать вам благосклонной улыбки
сиятельного ничтожества. <...>". Способ изложения целого - врожденная
могучая сила, с какой мысль зарождается, кипит и обретает законченное
выражение - глубокое понимание характера современного общества - все это
дышит подлинной гениальностью. У Хэзлитта есть свой внутренний демон, как он
сам говорит о лорде Байроне. {5} <...>
Очень немногие обретали полное бескорыстие душевных побуждений, очень
немногими двигало единственно желание принести благо своим собратьям: по
большей части величие благодетелей человечества оказывалось запятнанным
корыстностью помыслов; нередко их соблазнял мелодраматический эффект. По тем
чувствам, которые я испытываю по отношению к несчастью Хэслама, мне
становится ясно, насколько сам я далек от скромного образца бескорыстия. И
все же необходимо развивать это чувство до самой высшей степени проявления:
вряд ли когда-нибудь оно способно причинить обществу вред - впрочем, такое
может случиться, если довести его до крайности. Ведь в мире дикой природы
ястреб не всегда завтракает малиновкой, а малиновка - червяком: и льву
приходится голодать точно так же, как ласточке. Большинство людей
прокладывает себе путь в жизни так же бессознательно, так же не спуская глаз
с преследуемой ими цели, с той же животной одержимостью, как и ястреб.
Ястреб ищет себе пару - человек тоже: поглядите, как оба пускаются на поиск
и как оба добиваются успеха - способы совсем одинаковы. Оба нуждаются в
гнезде - и оба устраивают его себе одинаковым способом, одинаковым способом
добывая себе пропитание. Благородное создание человек для развлечения
покуривает свою трубочку; ястреб качается на крыльях под облаками - вот и
вся разница в их досужем времяпрепровождении. В том-то и заключается
наслаждение жизнью для ума, склонного к размышлениям. Я прохожу по полям и
ненароком подмечаю суслика или полевую мышь, выглядывающую из-за стебелька:
у этого существа есть своя цель - и глаза его горят от предвкушения. Я
прохожу по городским улицам и замечаю торопливо шагающего человека - куда он
спешит? У этого существа есть своя цель - и глаза его горят от предвкушения.
Но, по словам Вордсворта, "на всех людей - одно большое сердце": {6} в
человеческой природе таится некий электрический заряд, призванный очищать,
поэтому человеческие существа вновь и вновь подают примеры героизма.
Достойно сожаления, что мы удивляемся этому - словно отыскав жемчужное зерно
в навозной куче. Я не сомневаюсь, что сердца тысяч людей, о которых никто
никогда не слышал, обладали совершеннейшим бескорыстием. Мне вспоминается
только два имени - Сократ и Иисус: {7} история их жизни служит тому
доказательством. То, что я услышал недавно от Тейлора о Сократе, вполне
применимо и к Иисусу: Сократ был настолько велик, что, хотя сам не оставил
потомкам ни единого написанного слова, другие передали нам его слова, его
мысли, его величие. Остается только сокрушаться, что жизнь Иисуса описывали
и приукрашали на свой лад люди, которые преследовали интересы
лицемерно-благочестивой религиозности. И все же, несмотря ни на что, мне
видится сквозь этот заслон подлинное величие этой жизни. И вот, хотя сам я
точно так же следую инстинкту, как и любое человеческое существо - правда, я
еще молод - пишу наобум, впиваюсь до боли в глазах в непроглядную тьму,
силясь различить в ней хоть малейшие проблески света, не ведая смысла чужих
мнений и выводов - неужели это не снимает с меня греховности? Разве не может
быть так, что неким высшим существам доставляет развлечение искусный поворот
мысли, удавшийся - пускай и безотчетно - моему разуму, как забавляет меня
самого проворство суслика или испуганный прыжок оленя? Уличная драка не
может не внушать отвращения, однако энергия, проявленная ее участниками,
взывает к чувству прекрасного: в потасовке простолюдин показывает свою
ловкость. Для высшего существа наши рассуждения могут выглядеть чем-то
подобным: пусть даже ошибочные, тем не менее они прекрасны сами по себе.
Именно в этом заключается сущность поэзии; если же это так, то философия
прекрасней поэзии - по той же причине; почему истина прекраснее парящего в
небесах орла. Поверьте мне на слово: не приходит ли вам в голову, что я
стремлюсь познать самого себя? Поверьте же моим словам, и вы не станете
отрицать, что я отнюдь не применяю к себе строки Мильтона:
О, сколь ты, философия, прекрасна,
Хоть кажешься глупцам сухой и черствой!
Ты сладостна, как лира Аполлона...
Нет - но и не относя их к себе - я все равно благодарен, потому что моя душа
способна наслаждаться этими строками. Реальным становится только то, что
пережито в действительности: даже пословица - не пословица до тех пор,
пока жизнь не докажет вам ее справедливости. Меня всегда тревожит мысль, что
ваше беспокойство за меня может внушить вам опасения относительно слишком
бурных проявлений моего темперамента, постоянно мной подавляемого. Ввиду
этого я не собирался посылать вам приводимый ниже сонет, однако просмотрите
предыдущие две страницы - и спросите себя: неужели во мне нет той силы,
которая способна противостоять всем ударам судьбы? Это послужит лучшим
комментарием к прилагаемому сонету: вам станет ясно, что если он и был
написан в муке, то только в муке невежества, с единственной жаждой - жаждой
Знания, доведенного до предела. Поначалу шаги даются с трудом: нужно
переступить через человеческие страсти; они отошли в сторону - и я написал
сонет в ясном состоянии духа; быть может, он приоткроет кусочек моего
сердца:
Чему смеялся я сейчас во сне?..*
{* Перевод Самуила Маршака см. на с. 187.}
Я отправился в постель и уснул глубоким спокойным сном. Здравым я лег и
здравым восстал ото сна. <...>
...Похоже, что собирается дождь: сегодня я не пойду в город - отложу до
завтра. Утром Браун занялся писанием спенсеровых строф по адресу миссис и
мисс Брон - и по моему тоже. Возьмусь-ка и я за него смеха ради - в стиле
Спенсера:
Сей юноша, задумчивый на вид, {9}
С воздушным станом, с пышной шевелюрой -
Как одуванчик, прежде чем в зенит
Венец его развеют белокурый
В игре с Зефиром резвые Амуры.
На подбородке легонький пушок
Едва пробился - и печатью хмурой
Физиономию всесильный рок
Отметить не успел: румян он, как восток.
10 Не брал он в рот ни хереса, ни джина,
Не смешивал ни разу в чаше грог;
Вкусней приправ была ему мякина;
И, презирая всей душой порок,
С гуляками якшаться он не мог,
От дев хмельных бежал он легче лани
К воды потокам: {10} мирный ручеек
Поил его - и, воздевая длани,
Левкои поедал он в предрассветной рани.
19 Несведущий, он в простоте святой
Не разумел привольного жаргона
Столичных переулков, немотой
Сражен перед красоткой набеленной,
Осипшею, но очень благосклонной;
Не появлялся он в глухих углах,
Где дочери кудрявые Сиона {11}
Надменно выступают, на ногах
Гремя цепочками и попирая прах.
Данная рекомендация обеспечила бы ему место среди домочадцев
многотерпеливой Гризельды. {12} <...>
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.