Повесть
I suoi pensieri in lui dormir non ponno.
Тasso. "Gerusalemme Liberata",
canto X. {*}
{* Его тревоги в нем уснуть не могут. Тассоо. "Освобожденный
Иерусалим", песнь X.}
Дорогой Мур, посвящаю вам это произведение, последнее, которым я
обременю терпение публики и вашу снисходительность, замолкая на несколько
лет. Поверьте, что я с восторгом пользуюсь случаем украсить мои страницы
именем, столь прославленным как твердостью политических принципов его
носителя, так и общепризнанными многообразными талантами его. Поскольку
Ирландия числит вас в рядах испытаннейших своих патриотов и чтит вас,
бесспорно, первым из своих бардов, а Британия повторяет и подтверждает эту
оценку, - позвольте тому, кто считает потерянными годы, предшествовавшие
знакомству с вами, присоединить скромное, но искреннее свидетельство дружбы
к голосу нескольких народов. Это по крайней мере докажет вам, что я не забыл
радости общения с вами и не отказался от надежды возобновить его, когда ваш
досуг и ваше желание побудят вас вознаградить друзей за слишком долгую
разлуку с вами. Ваши друзья говорят, - и я уверен в этом, - что вы заняты
созданием поэмы, действие которой происходит на Востоке; никто не мог бы
сделать это лучше вас. Там вы должны найти несчастия вашей родины, пламенное
и пышное воображение ее сынов, красоту и чувствительность ее дочерей; когда
Коллинз дал своим ирландским эклогам название "восточных", он сам не знал,
насколько верно было, хотя бы отчасти, его сопоставление. Ваша фантазия
создает более горячее солнце, менее мглистое небо; но вы обладаете
непосредственностью, нежностью и своеобразием, оправдывающими ваши
притязания на восточное происхождение, которое вы один доказываете
убедительнее, чем все археологи вашей страны.
Нельзя ли прибавить мне несколько слов о предмете, о котором, как
принято всеми думать, говорят обычно пространно и скучно, - о себе? Я много
писал вполне достаточно печатал, чтобы оправдать и более долгое молчание,
чем то, которое предстоит мне; во всяком случае я намерен в течение
нескольких ближайших лет не испытывать терпения "богов, людей, столбцов
журнальных". Для настоящего произведения я избрал не самый трудный, но, быть
может, самый свойственный нашему языку стихотворный размер - наше прекрасное
старое, ныне находящееся в пренебрежении, героическое двустишие. Спенсерова
строфа, возможно слишком медлительна и торжественна для повествования, хотя,
должен признаться, она наиболее приятна моему слуху. Скотт - единственный в
нашем поколении, кто смог полностью восторжествовать над роковой легкостью
восьмисложного стиха, и это далеко не маловажная победа его плодовитого и
мощного дарования. В области белого стиха Мильтон, Томсон и наши драматурги
сверкают, как маяки над пучиной, но и убеждают нас в существовании
бесплодных и опасных скал; на которых они воздвигнуты. Героическое двустишие
конечно, не очень популярная строфа, но так как я никогда не избирал тех или
других размеров, чтобы угодить вкусам читателя, то и теперь вправе
отказаться от любого из них без всяких излишних объяснений и еще раз сделать
опыт со стихом, которым я до сих пор не написал ничего, кроме произведений,
о напечатании которых я не перестаю и не перестану сожалеть.
Что касается самой этой повести и моих повестей вообще, - я был бы рад,
если б мог изобразить моих героев более совершенными и привлекательными,
потому что критика высказывалась преимущественно об их характерах и делала
меня ответственным за их деяния и свойства, как будто последние были моими
личными. Что ж - пусть: если я впал в мрачное тщеславие и стал "изображать
себя", то изображение, по-видимому, верно, поскольку непривлекательно; если
же нет - пускай знающие меня судят о сродстве; а не знающих я не считаю
нужным разубеждать. У меня нет особенного желания, чтобы кто-либо, за
исключением моих знакомых, считал автора лучше созданий его фантазии. Но все
же, должен признаться, меня слегка удивило и даже позабавило весьма странное
отношение ко мне критики, поскольку я вижу, что многие поэты (бесспорно,
более достойные, чем я) пользуются прекрасной репутацией и никем не
заподозрены в близости к ошибкам их героев, которые часто ничуть не более
нравственны, чем мой Гяур, или же... но нет: я должен признать, что
Чайльд-Гарольд - в высшей степени отталкивающая личность; что же касается
его прототипа, пусть, кто хочет, забавляется подыскиванием для него любого
лица. Если бы тем не менее был смысл произвести хорошее впечатление, то
огромную услугу оказал бы мне тот человек, который приводит в восхищение как
своих читателей, так и своих друзей, тот поэт, кто признан всеми кружками и
является кумиром своего, - если бы он позволил мне здесь и всюду подписаться
его вернейшим,
признательным
и покорным слугою, -
Байроном.
2 января 1814
...nessun maggior dolore,
Che ricordarsi dei tempo felice
Nella miseria...
Dante. Inferno, v. 121. {*}
{* ......нет большей скорби,
Чем вспоминать о времени счастливом
Среди несчастий...
Данте. Ад.}
"Наш вольный дух вьет вольный свой полет
Над радостною ширью синих вод:
Везде, где ветры пенный вал ведут, -
Владенья наши, дом наш и приют.
Вот наше царство, нет ему границ;
Наш флаг - наш скипетр - всех склоняет ниц.
Досуг и труд, сменяясь в буйстве дней,
Нас одаряют радостью своей.
О, кто поймет? Не раб ли жалких нег,
Кто весь дрожит, волны завидя бег?
Не паразит ли, чей развратный дух
Покоем сыт и к зову счастья глух?
Кто, кроме смелых, чья душа поет
И сердце пляшет над простором вод,
Поймет восторг и пьяный пульс бродяг,
Что без дорог несут в морях свой флаг?
То чувство ищет схватки и борьбы:
Нам - упоенье, где дрожат рабы;
Нам любо там, где трус, полуживой,
Теряет ум, и чудной полнотой
Тогда живут в нас тело и душа,
Надеждою и мужеством дыша.
Что смерть? покой, хоть глубже сон и мрак,
Она ль страшна, коль рядом гибнет враг?
Готовы к ней, _жизнь жизни_ мы берем,
А смерть одна - в болезни ль, под мечом;
Пусть ползают привыкшие страдать,
Из года в год цепляясь за кровать;
Полумертва, пусть никнет голова;
Наш смертный одр - зеленая трава;
За вздохом вздох пусть гаснет жизнь у них;
У нас - удар, и нету мук земных;
Пусть гордость мертвых - роскошь урн и плит,
Пусть клеветник надгробья золотит,
А нас почтит слезою дружный стан,
Наш саван - волны, гроб наш - океан;
А на попойке память воздана
Нам будет кружкой красного вина;
Друзья, победой кончив абордаж,
Деля добычу, вспомнят облик наш
И скажут, с тенью хмурою у глаз:
"Как бы убитый ликовал сейчас!"
Так на Пиратском острове, средь скал,
Когда костер бивачный полыхал,
Гремела речь о доле удальца,
Ложась как песня в грубые сердца!
Рассыпавшись по золоту песка,
Кто пел, кто пил, кто кровь счищал с клинка.
Достав из общей груды свой кинжал,
И, видя кровь, никто не задрожал.
Те руль строгали, те чинили бот;
Иной бродил задумчиво у вод;
Иные птицам ставили силок
Иль мокрый невод стлали на припек;
Кто с алчным взором на море глядел,
Где, показалось, парус забелел;
Те - о былых вели победах речь
Или гадали в жажде новых встреч;
Но что гадать? Все - дело вожака,
Все им укажет властная рука.
Но кто вожак? прославленный пират, -
О нем везде со страхом говорят.
Он чужд им, он повелевать привык;
Речь коротка, но грозен взор и лик;
И на пирах его не слышен смех,
Но все ему прощают за успех;
Вином он кубок не наполнит свой
И не разделит чаши круговой;
Его еда - кто всех грубей, и тот
Ее с негодованьем оттолкнет:
Лишь черный хлеб, да горстка овощей,
Да изредка - дар солнечных лучей -
Плоды, вот весь его убогий стол,
Что и монах бы за беду почел.
Но, от услад животных далека,
Суровостью душа его крепка:
"Правь к берегу". - Готово. - "Сделай так". -
Есть. - "Все за мной". - И разом сломлен враг.
Вот быстрота и слов его и дел;
Покорны все, а кто спросить посмел -
Два слова и презренья полный взгляд
Отважного надолго усмирят.
"Корабль! Корабль!" Надежды светлый знак.
В трубу глядят - откуда он? Чей флаг?
Нет, не добыча! Все ж ему привет:
То наш корабль; гляди: на мачту вздет
Кровавый флаг. Дуй крепче, аквилон,
И до заката бросит якорь он.
Обогнут мыс; он входит в наш залив,
Надменный штевень в пену волн вонзив.
Как гордо взмыли крылья парусов,
Вовек не знавших бегства от врагов;
Он по волнам несется как живой
И все стихии звать готов на бой.
Кто б не презрел свист пуль и штормов бег,
Чтоб капитаном встать на людный дек?
Бежит по борту якорный канат,
И паруса уже вдоль рей лежат;
Легко качается корабль. Народ
Глядит, как опустили быстрый бот,
Сошли в него; всяк на весло налег,
Гребут, и киль врезается в песок;
Приветный крик, и вот на берегу
Рукопожатья в дружеском кругу,
Расспросы, смех и шутки без конца-
И скорый пир уже манит сердца!
Толпа растет: весть облетела всех:
Но в оживленный говор, грубый смех
Тревогой нежной женский голос вдруг
Врывается: "Где муж? любимый? друг?
Кто жив, кто мертв? Успех у нас всегда,
Но с милыми мы встретимся когда?
Мы знаем - в бурях, средь опасных дел
Все были храбры, - кто же уцелел?
Пусть поспешат, чтоб успокоить нас
И поцелуем скорбь изгнать из глаз!"
"Где атаман? Мы с рапортом к нему, -
И встрече нашей, видно по всему,
Недолгой быть, как вы ни рады нам.
Веди, Жуан, к начальнику, а там,
Покончив, мы попойку заведем
И вам расскажем все и обо всем".
Ползут пираты по уступам скал,
На мыс, где стан дозорной башни встал;
Там заросли, там дикие цветы,
Там свежий ключ, спадая с высоты
Серебряной струею на гранит,
Встречает жизнь и путников поит.
Они ползут... Кто близ пещеры той
Стоит, один, глядя в простор пустой,
Склонясь на меч, задумчив и далек?
Как посох пастуха, всегда клинок
В его руке... "То Конрад! Как всегда -
Один. Жуан, скажи, что мы сюда
Пришли. Он видел бриг. Скажи, что есть
У нас безотлагательная весть.
Самим нам страшно, - знаешь, как он лют,
Когда внезапно мысль его спугнут".
Жуан вошел и доложил. Вожак
Все выслушал и властный сделал знак
Приблизиться. Идут. На их привет
Ни слова и сухой кивок в ответ.
"Вам, атаман, письмо: наводчик тот,
Грек, о добыче весть нам подает
Иль об угрозе. Все же мы должны
Еще..." - "Молчать", - прервал он. Смущены,
Попятившись, они стоят; потом
Догадками меняются тайком
И робко ловят атаманский взгляд,
Где прочитать решение хотят.
Но атаман лицо отводит вбок-
Укрыть игру волнений и тревог.
Прочел письмо. "Бумаги дай, Жуан.
Гонзальво где?" -
"На бриге, атаман". -
"Пускай не сходит; вот - снесешь приказ.
Все по местам! Готовьтесь в путь сейчас.
Сам в эту ночь веду я в битву вас". -
"Сегодня?" -
"Да. Пусть солнце лишь зайдет:
С закатом ветер крепче дуть начнет.
Плащ и кольчугу! Через час - вперед.
Рог не забудь. Пусть вычистят мою
Пистоль, чтобы не выдала в бою:
Там ржавчина скопилась на курке;
Пусть кортик абордажный по руке
Приладят мне: эфес там слишком мал,
Сильней, чем враг, меня он утомлял;
Пусть пушечным сигналом в должный срок
Оповестят, что сборов час истек".
Безропотно они спешат, опять
Морскую ширь готовы рассекать.
Покорны все: сам Конрад их ведет.
И кто судить его приказ дерзнет?
Загадочен и вечно одинок,
Казалось, улыбаться он не мог;
При имени его у храбреца
Бледнели краски смуглого лица;
Он знал _искусство власти_, что толпой
Всегда владеет, робкой и слепой.
Постиг он приказаний волшебство,
И, с завистью, все слушают его.
Что верностью спаяло их, - реши!
Величье Мысли, магия Души!
Затем успех, которым он умел
Всех ослепить, и обаянье дел
Отчаянных, что слабым он сердцам
Тайком внушал, стяжая славу сам.
Всегда так было, будет так всегда:
Лишь одному плод общего труда!
Закон природы! Но пускай илот
Простит тому, кому достался плод:
О, знай он гнет блистательных цепей,
Он с долей примирился бы своей!
Несхож с героем древности, кто мог
Быть зол, как демон, но красив, как бог, -
Нас Конрад бы собой не поразил,
Хоть огненный в ресницах взор таил.
Не Геркулес, но на диво сложен,
Не выделялся крупным ростом он;
Но глаз того, кто лица изучил,
Его в толпе мгновенно б отличил:
Глядящего он удивлял, - но что
Таилось в нем, сказать не мог никто.
Он загорел, но тем бледней чело,
Что в черноту густых кудрей ушло;
Порой, непроизвольно дрогнув, рот
Изобличал таимых дум полет,
Но ровный голос и бесстрастный вид
Скрывают все, что он в себе хранит.
Кто б мог без страха на него смотреть?
Его лицо морщин покрыла сеть,
Как будто он таил в душе своей
Горение неведомых страстей.
Да, это так! Единой вспышкой глаз
Он любопытство пресекал тотчас:
Едва ли кто, коль глянет он в упор,
Мог вынести его пытливый взор.
Заметив, что за ним следят, стремясь
Понять лица и тайн душевных связь,
Он так на любопытного глядел,
Что тот бледнел и глаз поднять не смел.
И что бы выведать в нем удалось?
Он взором сам умел пронзать насквозь
С усмешкой дьявольскою на устах,
Чья ярость скрытая рождает страх;
Когда ж в нем гнев вздымался невзначай,
Вздыхало Милосердие: "_Прощай!_"