- 994 Просмотра
- Обсудить
Поэты русские, друг друга мы браним — Парнас российский дрязгами засеян. но все мы чем-то связаны одним: любой из нас хоть чуточку Есенин. И я — Есенин, но совсем иной. В колхозе от рожденья конь мой розовый. Я, как Россия, более суров, и, как Россия, менее березовый. Есенин, милый, изменилась Русь! но сетовать, по-моему, напрасно, и говорить, что к лучшему,— боюсь, ну а сказать, что к худшему,— опасно... Какие стройки, спутники в стране! Но потеряли мы в пути неровном и двадцать миллионов на войне, и миллионы — на войне с народом. Забыть об этом, память отрубив? Но где топор, что память враз отрубит? Никто, как русскиe, так не спасал других, никто, как русскиe, так сам себя не губит. Но наш корабль плывет. Когда мелка вода, мы посуху вперед Россию тащим. Что сволочей хватает, не беда. Нет гениев — вот это очень тяжко. И жалко то, что нет еще тебя И твоего соперника — горлана. Я вам двоим, конечно, не судья, но все-таки ушли вы слишком рано. Когда румяный комсомольский вождь На нас, поэтов, кулаком грохочет и хочет наши души мять, как воск, и вылепить свое подобье хочет, его слова, Есенин, не страшны, но тяжко быть от этого веселым, и мне не хочется, поверь, задрав штаны, бежать вослед за этим комсомолом. Порою горько мне, и больно это все, и силы нет сопротивляться вздору, и втягивает смерть под колесо, Как шарф втянул когда-то Айседору. Но — надо жить. Ни водка, ни петля, ни женщины — все это не спасенье. Спасенье ты, российская земля, спасенье — твоя искренность, Есенин. И русская поэзия идет вперед сквозь подозренья и нападки и хваткою есенинской кладет Европу, как Поддубный, на лопатки.
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Людовико Коррао В городишке тихом Таормина стройно шла процессия с мадонной. Дым от свеч всходил и таял мирно, невесомый, словно тайна мига. Впереди шли девочки — все в белом, и держали свечи крепко-крепко. Шли они с восторгом оробелым, полные собой и миром целым. И глядели девочки на свечи, и в неверном пламени дрожащем видели загадочные встречи, слышали заманчивые речи. Девочкам надеяться пристало. Время обмануться не настало, но как будто их судьба, за ними позади шли женщины устало. Позади шли женщины — все в черном, и держали свечи тоже крепко. Шли тяжелым шагом удрученным, полные обманом уличенным. И глядели женщины на свечи и в неверном пламени дрожащем видели детей худые плечи, слышали мужей тупые речи. Шли все вместе, улицы минуя, матерью мадонну именуя, и несли мадонну на носилках, будто бы стоячую больную. И мадонна, видимо, болела равно и за девочек и женщин, но мадонна, видимо, велела, чтобы был такой порядок вечен. Я смотрел, идя с мадонной рядом, ни светло, ни горестно на свечи, а каким-то двуединым взглядом, полным и надеждою, и ядом. Так вот и живу — необрученным и уже навеки обреченным где-то между девочками в белом и седыми женщинами в черном.
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Меняю славу на бесславье, ну, а в президиуме стул на место теплое в канаве, где хорошенько бы заснул. Уж я бы выложил всю душу, всю мою смертную тоску вам, лопухи, в седые уши, пока бы ерзал на боку. И я проснулся бы, небритый, средь вас, букашки-мураши, ах, до чего ж незнаменитый — ну хоть «Цыганочку» пляши. Вдали бы кто-то рвался к власти, держался кто-нибудь за власть, и мне-то что до той напасти,— мне из канавы не упасть. И там в обнимку с псом лишайным в такой приятельской пыли я все лежал бы и лежал бы на высшем уровне — земли. И рядом плыли бы негрешно босые девичьи ступни, возы роняли бы небрежно травинки бледные свои. ...Швырнет курильщик со скамейки в канаву смятый коробок, и мне углами губ с наклейки печально улыбнется Блок.
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Качался старый дом, в хорал слагая скрипы, и нас, как отпевал, отскрипывал хорал. Он чуял, дом-скрипун, что медленно и скрытно в нем умирала ты, и я в нем умирал. «Постойте умирать!»— звучало в ржанье с луга, в протяжном вое псов и сосенной волшбе, но умирали мы навеки друг для друга, а это все равно что умирать вообще. А как хотелось жить! По соснам дятел чокал, и бегал еж ручной в усадебных грибах, и ночь плыла, как пес, косматый, мокрый, черный, кувшинкою речной держа звезду в зубах. Дышала мгла в окно малиною сырою, а за моей спиной — все видела спина!— с платоновскою Фро, как с найденной сестрою, измученная мной, любимая спала. Я думал о тупом несовершенстве браков, о подлости всех нас – предателей, врунов: ведь я тебя любил, как сорок тысяч братьев, и я тебя губил, как столько же врагов. Да, стала ты другой. Твой злой прищур нещаден, насмешки над людьми горьки и солоны. Но кто же, как не мы, любимых превращает в таких, каких любить уже не в силах мы? Какая же цена ораторскому жару, когда, расшвырян вдрызг по сценам и клише, хотел я счастье дать всему земному шару, а дать его не смог — одной живой душе?! Да, умирали мы, но что-то мне мешало уверовать в твое, в мое небытие. Любовь еще была. Любовь еще дышала на зеркальце в руках у слабых уст ее. Качался старый дом, скрипел среди крапивы и выдержку свою нам предлагал взаймы. В нем умирали мы, но были еще живы. Еще любили мы, и, значит, были мы. Когда-нибудь потом (не дай мне бог, не дай мне!), когда я разлюблю, когда и впрямь умру, то будет плоть моя, ехидничая втайне, «Ты жив!» мне по ночам нашептывать в жару. Но в суете страстей, печально поздний умник, внезапно я пойму, что голос плоти лжив, и так себе скажу: «Я разлюбил. Я умер. Когда-то я любил. Когда-то я был жив».
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Д. Г. Был я столько раз так больно ранен, добираясь до дому ползком, но не только злобой протаранен — можно ранить даже лепестком. Ранил я и сам — совсем невольно нежностью небрежной на ходу, а кому-то после было больно, словно босиком ходить по льду. Почему иду я по руинам самых моих близких, дорогих, я, так больно и легко ранимый и так просто ранящий других?
Евгений Евтушенко. Медленная любовь.
Домашняя библиотека поэзии.
Москва: Эксмо-пресс, Яуза, 1998.
Ничто не сходит с рук: ни самый малый крюк с дарованной дороги, ни бремя пустяков, ни дружба тех волков, которые двуноги. Ничто не сходит с рук: ни ложный жест, ни звук ведь фальшь опасна эхом, ни жадность до деньги, ни хитрые шаги, чреватые успехом. Ничто не сходит с рук: ни позабытый друг, с которым неудобно, ни кроха-муравей, подошвою твоей раздавленный беззлобно. Таков проклятый круг: ничто не сходит с рук, а если даже сходит, ничто не задарма, и человек с ума сам незаметно сходит...
Евгений Евтушенко. Медленная любовь.
Домашняя библиотека поэзии.
Москва: Эксмо-пресс, Яуза, 1998.
Сквер величаво листья осыпал. Светало. Было холодно и трезво. У двери с черной вывескою треста, нахохлившись, на стуле сторож спал. Шла, распушивши белые усы, пузатая машина поливная. Я вышел, смутно мир воспринимая, и, воротник устало поднимая, рукою вспомнил, что забыл часы. Я был расслаблен, зол и одинок. Пришлось вернуться все-таки. Я помню, как женщина в халатике японском открыла дверь на первный мой звонок. Чуть удивилась, но не растерялась: «А, ты вернулся?» В ней во всей была насмешливая умная усталость, которая не грела и не жгла. «Решил остаться? Измененье правил? Начало новой светлой полосы?» «Я на минуту. Я часы оставил». «Ах да, часы, конечно же, часы...» На стуле у тахты коробка грима, тетрадка с новой ролью, томик Грина, румяный целлулоидный голыш. «Вот и часы. Дай я сама надену...» И голосом, скрывающим надежду, а вместе с тем и боль: «Ты позвонишь?» ...Я шел устало дремлющей Неглинной. Все было сонно: дворников зевки, арбузы в деревянной клетке длинной, на шкафчиках чистильщиков — замки. Все выглядело странно и туманно — и сквер с оградой низкою, витой, и тряпками обмотанные краны тележек с газированной водой. Свободные таксисты, зубоскаля, кружком стояли. Кто-то, в доску пьян, стучался в ресторан «Узбекистан», куда его, конечно, не пускали... Бродили кошки чуткие у стен. Я шел и шел... Вдруг чей-то резкий окрик: «Нет закурить?» — и смутный бледный облик: и странный и знакомый вместе с тем. Пошли мы рядом. Было по пути. Курить — я видел — не умел он вовсе. Лет двадцать пять, а может, двадцать восемь, но все-таки не больше тридцати. И понимал я с грустью нелюдимой, которой был я с ним соединен, что тоже он идет не от любимой и этим тоже мучается он. И тех же самых мыслей столкновенья, и ту же боль и трепет становленья, как в собственном жестоком дневнике, я видел в этом странном двойнике. И у меня на лбу такие складки, жестокие, за все со мной сочлись, и у меня в душе в неравной схватке немолодость и молодость сошлись. Все резче эта схватка проступает. За пядью отвоевывая пядь, немолодость угрюмо наступает и молодость не хочет отступать.
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.