- 1089 Просмотров
- Обсудить
Спят на борту грузовики, спят краны. На палубе танцуют вальс бахилы, кеды. Все на Камчатку едут здесь — в край крайний. Никто не спросит: «Вы куда?» — лишь: «Кем вы?» Вот пожилой мерзлотовед. Вот парни — торговый флот — танцуют лихо: есть опыт! На их рубашках Сингапур, пляж, пальмы, а въелись в кожу рук металл, соль, копоть. От музыки и от воды плеск, звоны. Танцуют музыка и ночь друг с другом. И тихо кружится корабль, мы, звезды, и кружится весь океан круг за кругом. Туманен вальс, туманна ночь, путь дымчат. С зубным врачом танцует кок Вася. И Надя с Мартой из буфета чуть дышат — и очень хочется, как всем, им вальса. Я тоже, тоже человек, и мне надо, что надо всем. Быть одному мне мало. Но не сердитесь на меня вы, Надя, и не сердитесь на меня вы, Марта. Да, я стою, но я танцую! Я в роли довольно странной, правда, я в ней часто. И на плече моем руки нет вроде, и на плече моем рука есть чья-то. Ты далеко, но разве это так важно? Девчата смотрят — улыбнусь им бегло. Стою — и все-таки иду под плеск вальса. С тобой иду! И каждый вальс твой, Белла! С тобой я мало танцевал, и лишь выпив, и получалось-то у нас — так слабо. Но лишь тебя на этот вальс я выбрал. Как горько танцевать с тобой! Как сладко! Курилы за бортом плывут,.. В их складках снег вечный. А там, в Москве,— зеленый парк, пруд, лодка. С тобой катается мой друг, друг верный. Он грустно и красиво врет, врет ловко. Он заикается умело. Он молит. Он так богато врет тебе и так бедно! И ты не знаешь, что вдали, там, в море, с тобой танцую я сейчас вальс, Белла.
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
Не умещаясь в жестких догмах, передо мной вознесена в неблагонравных, неудобных, святых и ангелах стена. Но понимаю, пряча робость, я, неразбуженный дикарь, не часть огромной церкви — роспись, а церковь — росписи деталь. Рука Ладо Гудиашвили изобразила на стене людей, которые грешили, а не витали в вышине. Он не хулитель, не насмешник, Он сам такой же теркой терт. Он то ли бог, и то ли грешник, и то ли ангел, то ли черт! И мы, художники, поэты, творцы подспудных перемен, как эту церковь Кошуэты, размалевали столько стен! Мы, лицедеи-богомазы, дурили головы господ. Мы ухитрялись брать заказы, а делать все наоборот. И как собой ни рисковали, как ни страдали от врагов, богов людьми мы рисовали И в людях видели богов!
Примечания
Роспись церкви Кошуэты начата была Ладо
Гудиашвили по заказу духовенства; осталась незаконченной
из-за протеста заказчиков, возмущенных его манерой
изображения святых. Примеч. автора..
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
Вдоль моря быстро девочка проходит, бледнея, розовея и дичась. В ней все восходит... Что с ней происходит? В ней возникает женщина сейчас. Она у моря тапочки снимает, вступает, словно в музыку, в него, и все она на свете понимает, хотя не понимает ничего. Рассудок трезвый, безрассудства масса, взгляд из-под чуткой челки через всех и снова вниз... Все это вместе Маша — серьезный большеглазый человек. И у меня пересыхает нёбо, когда, забыв про чей-то взрослый суд, мальчишеские тоненькие ноги ее ко мне беспомощно несут. Я надеваю трубчатую маску. Плывет и Маша где-то надо мной. Я сквозь стекло ищу глазами Машу среди цветов и крабов, как хмельной. И вижу я в зеленой толще светлой над бурою подводною грядой — колышутся, как беленькие стебли, мальчишеские ноги под водой. И я плыву, плыву в подводных чащах, плыву я, воду ластами кроя, и я несчастлив от того, что счастлив, и снова счастлив, что несчастлив я. Что мне сказать? Пусть не боится мама — тебе не причиню я, Маша, зла. Мне от тебя немного надо, Маша, и очень много — чтобы ты была. В раздумиях о вечности и смерти, охваченный надеждой и тоской, гляжу сквозь твое тоненькое сердце, как сквозь прозрачный камушек морской.
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
Я хотел бы родиться во всех странах, быть беспаспортным, к панике бедного МИДа, всеми рыбами быть во всех океанах и собаками всеми на улицах мира. Не хочу я склоняться ни перед какими богами, не хочу я играть в православного хиппи, но я хотел бы нырнуть глубоко-глубоко на Байкале, ну а вынырнуть, фыркая, на Миссисипи. Я хотел бы в моей ненаглядной проклятой вселенной быть репейником сирым — не то что холеным левкоем. Божьей тварью любой, хоть последней паршивой гиеной, но тираном — ни в коем и кошкой тирана — ни в коем. И хотел бы я быть человеком в любой ипостаси: хоть под пыткой в тюрьме гватемальской, хоть бездомным в трущобах Гонконга, хоть скелетом живым в Бангладеше, хоть нищим юродивым в Лхасе, хоть в Кейптауне негром, но не в ипостаси подонка. Я хотел бы лежать под ножами всех в мире хирургов, быть горбатым, слепым, испытать все болезни, все раны, уродства, быть обрубком войны, подбирателем грязных окурков — лишь бы внутрь не пролез подловатый микроб превосходства. Не в элите хотел бы я быть, но, конечно, не в стаде трусливых, не в овчарках при стаде, не в пастырях, стаду угодных, и хотел бы я счастья, но лишь не за счет несчастливых, и хотел бы свободы, но лишь не за счет несвободных. Я хотел бы любить всех на свете женщин, и хотел бы я женщиной быть — хоть однажды... Мать-природа, мужчина тобой приуменьшен. Почему материнства мужчине не дашь ты? Если б торкнулось в нем, там, под сердцем, дитя беспричинно, то, наверно, жесток так бы не был мужчина. Всенасущным хотел бы я быть — ну, хоть чашкою риса в руках у вьетнамки наплаканной, хоть головкою лука в тюремной бурде на Гаити, хоть дешевым вином в траттории рабочей неапольской и хоть крошечным тюбиком сыра на лунной орбите: пусть бы съели меня, пусть бы выпили — лишь бы польза была в моей гибели. Я хотел бы всевременным быть, всю историю так огорошив, чтоб она обалдела, как я с ней нахальствую: распилить пугачевскую клетку в Россию проникшим Гаврошем, привезти Нефертити на пущинской тройке в Михайловское. Я хотел бы раз в сто увеличить пространство мгновенья: чтобы в тот же момент я на Лене пил спирт с рыбаками, целовался в Бейруте, плясал под тамтамы в Гвинее, бастовал на «Рено», мяч гонял с пацанами на Копакабане. Всеязыким хотел бы я быть, словно тайные воды под почвой. Всепрофессийным сразу. И я бы добился, чтоб один Евтушенко был просто поэт, а второй был подпольщик, третий — в Беркли студент, а четвертый — чеканщик тбилисский. Ну а пятый — учитель среди эскимосских детей на Аляске, а шестой — молодой президент, где-то, скажем, хоть в Сьерра-Леоне, а седьмой — еще только бы тряс погремушкой в коляске, а десятый... а сотый... миллионный... Быть собою мне мало — быть всеми мне дайте! Каждой твари — и то, как ведется, по паре, ну а бог, поскупись на копирку, меня в самиздате напечатал в единственном экземпляре. но я богу все карты смешаю. Я бога запутаю! Буду тысячелик до последнего самого дня, чтоб гудела земля от меня, чтоб рехнулись компьютеры на всемирной переписи меня. Я хотел бы на всех баррикадах твоих, человечество, драться, к Пиренеям прижаться, Сахарой насквозь пропылиться и принять в себя веру людского великого братства, а лицом своим сделать — всего человечества лица. Но когда я умру — нашумевшим сибирским Вийоном,— положите меня не в английскую, не в итальянскую землю — в нашу русскую землю на тихом холме, на зеленом, где впервые себя я почувствовал всеми.
Евгений Евтушенко. Медленная любовь.
Домашняя библиотека поэзии.
Москва: Эксмо-пресс, Яуза, 1998.
Белые ночи — сплошное «быть может»... Светится что-то и странно тревожит — может быть, солнце, а может, луна. Может быть, с грустью, а может, с весельем, может, Архангельском, может, Марселем бродят новехонькие штурмана. С ними в обнику официантки, а под бровями, как лодки-ледянки, ходят, покачиваясь, глаза. Разве подскажут шалонника гулы, надо ли им отстранять свои губы? Может быть, надо, а может, нельзя. Чайки над мачтами с криками вьются — может быть, плачут, а может, смеются. И у причала, прощаясь, моряк женщину в губы целует протяжно: «Как твое имя?» — «Это не важно...» Может, и так, а быть может, не так. Вот он восходит по трапу на шхуну: «Я привезу тебе нерпичью шкуру!» Ну, а забыл, что не знает — куда. Женщина молча стоять остается. Кто его знает - быть может, вернется, может быть, нет, ну а может быть, да. Чудится мне у причала невольно: чайки — не чайки, волны — не волны, он и она — не он и она: все это — белых ночей переливы, все это — только наплывы, наплывы, может, бессоницы, может быть, сна. Шхуна гудит напряженно, прощально. Он уже больше не смотрит печально. Вот он, отдельный, далекий, плывет, смачно спуская соленые шутки в может быть море, на может быть шхуне, может быть, тот, а быть может, не тот. И безымянно стоит у причала — может, конец, а быть может, начало — женщина в легоньком сером пальто, медленно тая комочком тумана,— может быть, Вера, а может, Тамара, может быть, Зоя, а может, никто...
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.