Меню
Назад » »

Евгений Евтушенко (17)

ВАЛЬС НА ПАЛУБЕ

Спят на борту грузовики,
спят
 краны.
На палубе танцуют вальс
бахилы,
 кеды.
Все на Камчатку едут здесь —
в край
 крайний.
Никто не спросит: «Вы куда?» —
лишь:
 «Кем вы?»
Вот пожилой мерзлотовед.
Вот
 парни —
торговый флот — танцуют лихо:
есть
 опыт!
На их рубашках Сингапур,
пляж,
 пальмы,
а въелись в кожу рук металл,
соль,
 копоть.
От музыки и от воды
плеск,
 звоны.
Танцуют музыка и ночь
друг
 с другом.
И тихо кружится корабль,
мы,
 звезды,
и кружится весь океан
круг
 за кругом.
Туманен вальс, туманна ночь,
путь
 дымчат.
С зубным врачом танцует
кок
 Вася.
И Надя с Мартой из буфета
чуть
 дышат —
и очень хочется, как всем,
им
 вальса.
Я тоже, тоже человек,
и мне
 надо,
что надо всем. Быть одному
мне
 мало.
Но не сердитесь на меня
вы,
 Надя,
и не сердитесь на меня
вы,
 Марта.
Да, я стою, но я танцую!
Я
 в роли
довольно странной, правда, я
в ней
 часто.
И на плече моем руки
нет
 вроде,
и на плече моем рука
есть
 чья-то.
Ты далеко, но разве это
так
 важно?
Девчата смотрят — улыбнусь
им
 бегло.
Стою — и все-таки иду
под плеск
 вальса.
С тобой иду! И каждый вальс
твой,
 Белла!
С тобой я мало танцевал,
и лишь
 выпив,
и получалось-то у нас —
так
 слабо.
Но лишь тебя на этот вальс
я
 выбрал.
Как горько танцевать с тобой!
Как
 сладко!
Курилы за бортом плывут,..
В их складках
снег
 вечный.
А там, в Москве,— зеленый парк,
пруд,
 лодка.
С тобой катается мой друг,
друг
 верный.
Он грустно и красиво врет,
врет
 ловко.
Он заикается умело.
Он
 молит.
Он так богато врет тебе
и так
 бедно!
И ты не знаешь, что вдали,
там,
 в море,
с тобой танцую я сейчас
вальс,
 Белла.
1957

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. 
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.


В ЦЕКРВИ КОШУЭТЫ

Не умещаясь в жестких догмах,
передо мной вознесена
в неблагонравных, неудобных,
святых и ангелах стена.
Но понимаю,
 пряча робость,
я,
 неразбуженный дикарь,
не часть огромной церкви — роспись,
а церковь — росписи деталь.
Рука Ладо Гудиашвили
изобразила на стене
людей, которые грешили,
а не витали в вышине.
Он не хулитель, не насмешник,
Он сам такой же теркой терт.
Он то ли бог,
 и то ли грешник,
и то ли ангел,
 то ли черт!
И мы,
 художники,
 поэты,
творцы подспудных перемен,
как эту церковь Кошуэты,
размалевали столько стен!
Мы, лицедеи-богомазы,
дурили головы господ.
Мы ухитрялись брать заказы,
а делать все наоборот.
И как собой ни рисковали,
как ни страдали от врагов,
богов людьми мы рисовали
И в людях
 видели
 богов!
1958

Примечания
Роспись церкви Кошуэты начата была Ладо 

Гудиашвили по заказу духовенства; осталась незаконченной 

из-за протеста заказчиков, возмущенных его манерой 

изображения святых. Примеч. автора..

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. 
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.


МАША

Вдоль моря быстро девочка проходит,
бледнея, розовея и дичась.
В ней все восходит... Что с ней происходит?
В ней возникает женщина сейчас.

Она у моря тапочки снимает,
вступает, словно в музыку, в него,
и все она на свете понимает,
хотя не понимает ничего.

Рассудок трезвый, безрассудства масса,
взгляд из-под чуткой челки через всех
и снова вниз... Все это вместе Маша —
серьезный большеглазый человек.

И у меня пересыхает нёбо,
когда, забыв про чей-то взрослый суд,
мальчишеские тоненькие ноги
ее ко мне беспомощно несут.

Я надеваю трубчатую маску.
Плывет и Маша где-то надо мной.
Я сквозь стекло ищу глазами Машу
среди цветов и крабов, как хмельной.

И вижу я в зеленой толще светлой
над бурою подводною грядой —
колышутся, как беленькие стебли,
мальчишеские ноги под водой.

И я плыву, плыву в подводных чащах,
плыву я, воду ластами кроя,
и я несчастлив от того, что счастлив,
и снова счастлив, что несчастлив я.

Что мне сказать? Пусть не боится мама —
тебе не причиню я, Маша, зла.
Мне от тебя немного надо, Маша,
и очень много — чтобы ты была.

В раздумиях о вечности и смерти,
охваченный надеждой и тоской,
гляжу сквозь твое тоненькое сердце,
как сквозь прозрачный камушек морской.
1958

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. 
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.


Я ХОТЕЛ БЫ...

Я хотел бы
 родиться
 во всех странах,
быть беспаспортным,
 к панике бедного МИДа,
всеми рыбами быть
 во всех океанах
и собаками всеми
 на улицах мира.
Не хочу я склоняться
 ни перед какими богами,
не хочу я играть
 в православного хиппи,
но я хотел бы нырнуть
 глубоко-глубоко на Байкале,
ну а вынырнуть,
 фыркая,
 на Миссисипи.
Я хотел бы
 в моей ненаглядной проклятой
 вселенной
быть репейником сирым —
 не то что холеным левкоем.
Божьей тварью любой,
 хоть последней паршивой гиеной,
но тираном — ни в коем
 и кошкой тирана — ни в коем.
И хотел бы я быть
 человеком в любой ипостаси:
хоть под пыткой в тюрьме гватемальской,
хоть бездомным в трущобах Гонконга,
хоть скелетом живым в Бангладеше,
 хоть нищим юродивым в Лхасе,
хоть в Кейптауне негром,
 но не в ипостаси подонка.
Я хотел бы лежать
 под ножами всех в мире хирургов,
быть горбатым, слепым,
 испытать все болезни, все раны,
 уродства,
быть обрубком войны,
 подбирателем грязных окурков —
лишь бы внутрь не пролез
 подловатый микроб превосходства.
Не в элите хотел бы я быть,
 но, конечно, не в стаде трусливых,
не в овчарках при стаде,
 не в пастырях,
 стаду угодных,
и хотел бы я счастья,
 но лишь не за счет несчастливых,
и хотел бы свободы,
 но лишь не за счет несвободных.
Я хотел бы любить
 всех на свете женщин,
и хотел бы я женщиной быть —
 хоть однажды...
Мать-природа,
 мужчина тобой приуменьшен.
Почему материнства
 мужчине не дашь ты?
Если б торкнулось в нем,
 там, под сердцем,
 дитя беспричинно,
то, наверно, жесток
 так бы не был мужчина.
Всенасущным хотел бы я быть —
 ну, хоть чашкою риса
 в руках у вьетнамки наплаканной,
хоть головкою лука
 в тюремной бурде на Гаити,
хоть дешевым вином
 в траттории рабочей неапольской
и хоть крошечным тюбиком сыра
 на лунной орбите:
пусть бы съели меня,
 пусть бы выпили —
лишь бы польза была
 в моей гибели.
Я хотел бы всевременным быть,
 всю историю так огорошив,
чтоб она обалдела,
 как я с ней нахальствую:
распилить пугачевскую клетку
 в Россию проникшим Гаврошем,
привезти Нефертити
 на пущинской тройке в Михайловское.
Я хотел бы раз в сто
 увеличить пространство мгновенья:
чтобы в тот же момент
 я на Лене пил спирт с рыбаками,
целовался в Бейруте,
 плясал под тамтамы в Гвинее,
бастовал на «Рено»,
 мяч гонял с пацанами на Копакабане.
Всеязыким хотел бы я быть,
 словно тайные воды под почвой.
Всепрофессийным сразу.
 И я бы добился,
чтоб один Евтушенко был просто поэт,
 а второй был подпольщик,
третий — в Беркли студент,
 а четвертый — чеканщик тбилисский.
Ну а пятый —
 учитель среди эскимосских детей
 на Аляске,
а шестой —
 молодой президент,
 где-то, скажем, хоть в Сьерра-Леоне,
а седьмой —
 еще только бы тряс
 погремушкой в коляске,
а десятый...
 а сотый...
 миллионный...
Быть собою мне мало —
 быть всеми мне дайте!
Каждой твари —
 и то, как ведется, по паре,
ну а бог,
 поскупись на копирку,
 меня в самиздате напечатал
 в единственном экземпляре.
но я богу все карты смешаю.
 Я бога запутаю!
Буду тысячелик
 до последнего самого дня,
чтоб гудела земля от меня,
 чтоб рехнулись компьютеры
на всемирной переписи меня.
Я хотел бы на всех баррикадах твоих,
 человечество,
 драться,
к Пиренеям прижаться,
 Сахарой насквозь пропылиться
и принять в себя веру
 людского великого братства,
а лицом своим сделать —
 всего человечества лица.
Но когда я умру —
 нашумевшим сибирским Вийоном,—
положите меня
 не в английскую,
 не в итальянскую землю —
в нашу русскую землю
 на тихом холме,
 на зеленом,
где впервые
 себя
 я почувствовал всеми.
1972

Евгений Евтушенко. Медленная любовь. 
Домашняя библиотека поэзии. 
Москва: Эксмо-пресс, Яуза, 1998.


БЕЛЫЕ НОЧИ В АРХАНГЕЛЬСКЕ

Белые ночи — сплошное «быть может»...
Светится что-то и странно тревожит —
может быть, солнце, а может, луна.
Может быть, с грустью, а может, с весельем,
может, Архангельском, может, Марселем
бродят новехонькие штурмана.

С ними в обнику официантки,
а под бровями, как лодки-ледянки,
ходят, покачиваясь, глаза.
Разве подскажут шалонника гулы,
надо ли им отстранять свои губы?
Может быть, надо, а может, нельзя.

Чайки над мачтами с криками вьются —
может быть, плачут, а может, смеются.
И у причала, прощаясь, моряк
женщину в губы целует протяжно:
«Как твое имя?» — «Это не важно...»
Может, и так, а быть может, не так.

Вот он восходит по трапу на шхуну:
«Я привезу тебе нерпичью шкуру!»
Ну, а забыл, что не знает — куда.
Женщина молча стоять остается.
Кто его знает - быть может, вернется,
может быть, нет, ну а может быть, да.

Чудится мне у причала невольно:
чайки — не чайки, волны — не волны,
он и она — не он и она:
все это — белых ночей переливы,
все это — только наплывы, наплывы,
может, бессоницы, может быть, сна.

Шхуна гудит напряженно, прощально.
Он уже больше не смотрит печально.
Вот он, отдельный, далекий, плывет,
смачно спуская соленые шутки
в может быть море, на может быть шхуне,
может быть, тот, а быть может, не тот.

И безымянно стоит у причала —
может, конец, а быть может, начало —
женщина в легоньком сером пальто,
медленно тая комочком тумана,—
может быть, Вера, а может, Тамара,
может быть, Зоя, а может, никто...
1964

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. 
Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.

Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar