Меню
Назад » »

Федор Михайлович Достоевский. Записки из мертвого дома (20)

 Я сказал уже, что в казарме почти все уселись за какие-нибудь занятия:
кроме игроков, было не более пяти человек совершенно праздных; они тотчас же
легли спать. Мое место на нарах приходилось у самой двери. С другой стороны
нар, голова с головой со мною, помещался Аким Акимыч. Часов до десяти или
одиннадцати он работал, клеил какой-то разноцветный китайский фонарик,
заказанный ему в городе, за довольно хорошую плату. Фонарики он делал
мастерски, работал методически, не отрываясь; когда же кончил работу, то
аккуратно прибрался, разостлал свой тюфячок, помолился богу и благонравно
улегся на свою постель. Благонравие и порядок он простирал, по-видимому, до
самого мелочного педантизма; очевидно, он должен был считать себя
чрезвычайно умным человеком, как и вообще все тупые и ограниченные люди. Не
понравился он мне с первого же дня, хотя, помню, в этот первый день я много
о нем раздумывал и всего более дивился, что такая личность, вместо того чтоб
успевать в жизни, очутилась в остроге. Впоследствии мне не раз придется
говорить об Акиме Акимыче.
 Но опишу вкратце состав всей нашей казармы. В ней приходилось мне жить
много лет, и это все были мои будущие сожители и товарищи. Понятно, что я
вглядывался в них с жадным любопытством. Слева от моего места на нарах
помещалась кучка кавказских горцев, присланных большею частию за грабежи и
на разные сроки. Их было: два лезгина, один чеченец и трое дагестанских
татар. Чеченец был мрачное и угрюмое существо; почти ни с кем не говорил и
постоянно смотрел вокруг себя с ненавистью, исподлобья и с отравленной,
злобно-насмешливой улыбкой. Один из лезгинов был уже старик, с длинным,
тонким, горбатым носом, отъявленный разбойник с виду. Зато другой, Нурра,
произвел на меня с первого же дня самое отрадное, самое милое впечатление.
Это был человек еще нестарый, росту невысокого, сложенный, как Геркулес,
совершенный блондин с светло-голубыми глазами, курносый, с лицом чухонки и с
кривыми ногами от постоянной прежней езды верхом. Все тело его было
изрублено, изранено штыками и пулями. На Кавказе он был мирной, но постоянно
уезжал потихоньку к немирным горцам и оттуда вместе с ними делал набеги на
русских. В каторге его все любили. Он был всегда весел, приветлив ко всем,
работал безропотно, спокоен и ясен, хотя часто с негодованием смотрел на
гадость и грязь арестантской жизни и возмущался до ярости всяким воровством,
мошенничеством, пьянством и вообще всем, что было нечестно; но ссор не
затевал и только отворачивался с негодованием. Сам он во все продолжение
своей каторги не украл ничего, не сделал ни одного дурного поступка. Был он
чрезвычайно богомолен. Молитвы исполнял он свято; в посты перед
магометанскими праздниками постился как фанатик и целый ночи выстаивал на
молитве. Его все любили и в честность его верили. "Нурра - лев", - говорили
арестанты; так за ним и осталось название льва. Он совершенно был уверен,
что по окончании определенного срока в каторге его воротят домой на Кавказ,
и жил только этой надеждой. Мне кажется, он бы умер, если бы ее лишился. В
первый же мой день в остроге я резко заметил его. Нельзя было не заметить
его доброго, симпатизирующего лица среди злых, угрюмых и насмешливых лиц
остальных каторжных. В первые полчаса, как я пришел в каторгу, он, проходя
мимо меня, потрепал по плечу, добродушно смеясь мне в глаза. Я не мог
сначала понять, что это означало. Говорил же он по-русски очень плохо.
Вскоре после того он опять подошел ко мне и опять, улыбаясь, дружески ударил
меня по плечу. Потом опять и опять, и так продолжалось три дня. Это означало
с его стороны, как догадался я и узнал потом, что ему жаль меня, что он
чувствует, как мне тяжело знакомиться с острогом, хочет показать мне свою
дружбу, ободрить меня и уверить в своем покровительстве. Добрый и наивный
Нурра!
 Дагестанских татар было трое, и все они были родные братья. Два из них
уже были пожилые, но третий, Алей, был не более двадцати двух лет, а на вид
еще моложе. Его место на нарах было рядом со мною. Его прекрасное, открытое,
умное и в то же время добродушно-наивное лицо с первого взгляда привлекло к
нему мое сердце, и я так рад был, что судьба послала мне его, а не другого
кого-нибудь в соседи. Вся душа его выражалась на его красивом, можно даже
сказать - прекрасном лице. Улыбка его была так доверчива, так детски
простодушна; большие черные глаза были так мягки, так ласковы, что я всегда
чувствовал особое удовольствие, даже облегчение в тоске и в грусти, глядя на
него. Я говорю не преувеличивая. На родине старший брат его (старших братьев
у него было пять; два других попали в какой-то завод) однажды велел ему
взять шашку и садиться на коня, чтобы ехать вместе в какую-то экспедицию.
Уважение к старшим в семействах горцев так велико, что мальчик не только не
посмел, но даже и не подумал спросить, куда они отправляются? Те же не сочли
и за нужное сообщить уме это. Все они ехали на разбой, подстеречь на дороге
богатого армянского купца и ограбить его. Так и случилось: они перерезали
конвой, зарезали армянина и разграбили его товар. Но дело открылось: их
взяли всех шестерых, судили, уличили, наказали и сослали в Сибирь, в
каторжные работы. Всю милость, которую сделал суд для Алея, был уменьшенный
срок наказания: он сослан был на четыре года. Братья очень любили его, и
скорее какою-то отеческою, чем братскою любовью. Он был им утешением в их
ссылке, и они, обыкновенно мрачные и угрюмые, всегда улыбались, на него
глядя, и когда заговаривали с ним (а говорили они с ним очень мало, как
будто все еще считая его за мальчика, с которым нечего говорить о
серьезном), то суровые лица их разглаживались, и я угадывал, что они с ним
говорят о чем-нибудь шутливом, почти детском, по крайней мере они всегда
переглядывались и добродушно усмехались, когда, бывало, выслушают его ответ.
Сам же он почти не смел с ними заговаривать: до того заходила его
почтительность. Трудно представить себе, как этот мальчик во все время своей
каторги мог сохранить в себе такую мягкость сердца, образовать в себе такую
строгую честность, такую задушевность, симпатичность, не загрубеть, не
развратиться. Это, впрочем, была сильная и стойкая натура, несмотря на всю
видимую свою мягкость. Я хорошо узнал его впоследствии. Он был целомудрен,
как чистая девочка, и чей-нибудь скверный, цинический, грязный или
несправедливый, насильный поступок в остроге зажигал огонь негодования в его
прекрасных глазах, которые делались оттого еще прекраснее. Но он избегал
ссор и брани, хотя был вообще не из таких, которые бы дали себя обидеть
безнаказанно, и умел за себя постоять. Но ссор он ни с кем не имел: его все
любили и все ласкали. Сначала со мной он был только вежлив. Мало-помалу я
начал с ним разговаривать; в несколько месяцев он выучился прекрасно
говорить по-русски, чего братья его не добились во все время своей каторги.
Он мне показался чрезвычайно умным мальчиком, чрезвычайно скромным и
деликатным и даже много уже рассуждавшим. Вообще скажу заранее: я считаю
Алея далеко не обыкновенным существом и вспоминаю о встрече с ним как об
одной из лучших встреч в моей жизни. Есть натуры до того прекрасные от
природы, до того награжденные богом, что даже одна мысль о том, что они
могут когда-нибудь измениться к худшему, вам кажется невозможною. За них вы
всегда спокойны. Я и теперь спокоен за Алея. Где-то он теперь?..
 Раз, уже довольно долго после моего прибытия в острог, я лежал на нарах
и думал о чем-то очень тяжелом. Алей, всегда работящий и трудолюбивый, в
этот раз ничем не был занят, хотя еще было рано спать. Но у них в это время
был свой мусульманский праздник, и они не работали. Он лежал, заложив руки
за голову, и тоже о чем-то думал. Вдруг он спросил меня:
 - Что, тебе очень теперь тяжело?
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar