Меню
Назад » »

Федор Михайлович Достоевский. Записки из мертвого дома (51)

 Начинают тихо, едва слышно, но мотив растет и растет, темп учащается,
раздаются молодецкие прищелкиванья по декам балалайки... Это камаринская во
всем своем размахе, и, право, было бы хорошо, если б Глинка хоть случайно
услыхал ее у нас в остроге. Начинается пантомина под музыку. Камаринская не
умолкает во все продолжение пантомины. Представлена внутренность избы. На
сцене мельник и жена его. Мельник в одном углу чинит сбрую, в другом углу
жена прядет лен. Жену играет Сироткин, мельника Нецветаев.
 Замечу, что наши декорации очень бедны. И в этой, и в предыдущей пьесе,
и в других вы более дополняете собственным воображением, чем видите глазами.
Вместо задней стены протянут какой-то ковер или попона; сбоку какие-то
дрянные ширмы. Левая же сторона ничем не заставлена, так что видны нары. Но
зрители невзыскательны и соглашаются дополнять воображением
действительность, тем более что арестанты к тому очень способны: "Сказано
сад, так и почитай за сад; комната так комната, изба так изба - все равно, и
церемониться много нечего". Сироткин в костюме молодой бабенки очень мил.
Между зрителями раздается вполголоса несколько комплиментов. Мельник кончает
работу, берет шапку, берет кнут, подходит к жене и объясняет ей знаками, что
ему надо идти, но что если без него жена кого примет, то... и он показывает
на кнут. Жена слушает и кивает головой. Этот кнут, вероятно, ей очень
знаком: бабенка от мужа погуливает. Муж уходит. Только что он за дверь, жена
грозит ему вслед кулаком. Но вот стучат; дверь отворяется, и опять является
сосед, тоже мельник, мужик в кафтане и с бородой. В руках у него подарок,
красный платок. Бабенка смеется; но только что сосед хочет обнять ее, как в
двери опять стук. Куда деваться? Она наскоро прячет его под стол, а сама
опять за веретено. Является другой обожатель: это писарь, в военной форме.
До сих пор пантомима шла безукоризненно, жест был безошибочно правилен.
Можно было даже удивляться, смотря на этих импровизированных актеров, и
невольно подумать: сколько сил и таланту погибает у нас на Руси иногда почти
даром, в неволе и в тяжкой доле! Но арестант, игравший писаря, вероятно,
когда-то был на провинциальном или домашнем театре, и ему вообразилось, что
наши актеры, все до единого, не понимают дела и не так хотят, как следует
ходить на сцене. И вот он выступает, как, говорят, выступали в старину на
театрах классические герои: ступит длинный шаг и, еще не придвинув другой
ноги, вдруг остановится, откинет назад весь корпус, голову, гордо поглядит
кругом и - ступит другой шаг. Если такая ходьба была смешна в классических
героях, то в военном писаре, в комической сцене, еще смешнее. Но публика
наша думала, что, вероятно, так там и надо, и длинные шаги долговязого
писаря приняла как совершившийся факт, без особенной критики. Едва только
писарь успел выйти на середину сцены, как послышался еще стук: хозяйка опять
переполошилась. Куда девать писаря? в сундук, благо отперт. Писарь лезет в
сундук, и бабенка его накрывает крышкой. На этот раз является гость
особенный, тоже влюбленный, но особого свойства. Это брамин и даже в
костюме. Неудержимый хохот раздается между зрителями. Брамина играет
арестант Кошкин, и играет прекрасно. У него фигура браминская. Жестами
объясняет он всю степень любви своей. Он приподымает руки к небу, потом
прикладывает их к груди, к сердцу; но только что он успел разнежиться, -
раздается сильный удар в дверь. По удару слышно, что это хозяин. Испуганная
жена вне себя, брамин мечется как угорелый и умоляет, чтоб его спрятали.
Наскоро она становит его за шкаф, а сама, забыв отпереть, бросается к своей
пряже и прядет, прядет, не слыша стука в дверь своего мужа, с перепуга сучит
нитку, которой у нее нет в руках, и вертит веретено, забыв поднять его с
пола. Сироткин очень хорошо и удачно изобразил этот испуг. Но хозяин
выбивает дверь ногою и с кнутом в руке подходит к жене. Он все заметил и
подкараулил и прямо показывает ей пальцами, что у ней спрятаны трое. Затем
ищет спрятанных. Первого находит соседа и провожает его тузанами из комнаты.
Струсивший писарь хотел было бежать, приподнял головой крышку и тем сам себя
выдал. Хозяин подстегивает его кнутиком, и на этот раз влюбленный писарь
прискакивает вовсе не по-классически. Остается брамин; хозяин долго ищет
его, наконец находит в углу за шкафом, вежливо откланивается ему и за бороду
вытягивает на середину сцены. Брамин пробует защищаться, кричит: "Окаянный,
окаянный!" (единственные слова, сказанные в пантомиме), но муж не слушает и
расправляется по-свойски. Жена, видя, что дело доходит теперь до нее,
бросает пряжу, веретено и бежит из комнаты; донцо' валится на землю,
арестанты хохочут. Алей, не глядя на меня, теребит меня за руку и кричит
мне: "Смотри! брамин, брамин!" - а сам устоять не может от смеху. Занавесь
падает. Начинается другая сцена...
 Но нечего описывать всех сцен. Их было еще две или три. Все они смешны
и неподдельно веселы. Если сочинили их не сами арестанты, то по крайней мере
в каждую из них положили своего. Почти каждый актер импровизировал от себя,
так что в следующие вечера один и тот же актер одну и ту же роль играл
несколько иначе. Последняя пантомима, фантастического свойства, заключилась
балетом. Хоронился мертвец. Брамин с многочисленной прислугой делает над
гробом разные заклинания, но ничего не помогает. Наконец раздается "Солнце
на закате", мертвец оживает, и все в радости начинают плясать. Брамин пляшет
вместе с мертвецом, и пляшет совершенно особенным образом, по-брамински. Тем
и кончается театр, до следующего вечера. Наши все расходятся веселые,
довольные, хвалят актеров, благодарят унтер-офицера. Ссор не слышно. Все
как-то непривычно довольны, даже как будто счастливы, и засыпают не
по-всегдашнему, а почти с спокойным духом, - а с чего бы, кажется? А между
тем это не мечта моего воображения. Это правда, истина. Только немного
позволили этим бедным людям пожить по-своему, повеселиться по-людски,
прожить хоть час не по-острожному - и человек нравственно меняется, хотя бы
то было на несколько только минут... Но вот уже глубокая ночь. Я вздрагиваю
и просыпаюсь случайно: старик все еще молится на печке и промолится там до
самой зари; Алей тихо спит подле меня. Я припоминаю, что, и засыпая, он еще
смеялся, толкуя вместе с братьями о театре, и невольно засматриваюсь на его
спокойное детское лицо. Мало-помалу я припоминаю все: последний день,
праздники, весь этот месяц... в испуге приподымаю голову и оглядываю спящих
моих товарищей при дрожащем тусклом свете шестериковой казенной свечи. Я
смотрю на их бедные лица, на их бедные постели, на всю эту непроходимую голь
и нищету, - всматриваюсь - и точно мне хочется увериться, что все это не
продолжение безобразного сна, а действительная правда. Но это правда: вот
слышится чей-то стон; кто-то тяжело откинул руку и брякнул цепями. Другой
вздрогнул во сне и начал говорить, а дедушка на печи молится за всех
"православных христиан", и слышно его мирное, тихое, протяжное: "Господи
Иисусе Христе, помилуй нас!.."
 "Не навсегда же я здесь, а только ведь на несколько лет!" - думаю я и
склоняю опять голову на подушку.

 Конец первой части

Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar