Меню
Назад » »

Федор Михайлович Достоевский. Записки из мертвого дома (55)

 Между тем смеркалось, зажгли ночник. У некоторых из арестантов
оказались даже свои собственные подсвечники, впрочем очень не у многих.
Наконец, уже после вечернего посещения доктора, вошел караульный
унтер-офицер, сосчитал всех больных, и палату заперли, внеся в нее
предварительно ночной ушат... Я с удивлением узнал, что этот ушат остается
здесь всю ночь, тогда как настоящее ретирадное место было тут же в коридоре,
всего только два шага от дверей. Но уж таков был заведенный порядок. Днем
арестанта еще выпускали из палаты, впрочем не более как на одну минуту;
ночью же ни под каким видом. Арестантские палаты не походили на
обыкновенные, и больной арестант даже и в болезни нес свое наказание. Кем
первоначально заведен был этот порядок - не знаю; знаю только, что
настоящего порядка в этом не было никакого и что никогда вся бесполезная
сушь формалистики не выказывалась крупнее, как, например, в этом случае.
Порядок этот шел, разумеется, не от докторов. Повторяю: арестанты не
нахвалились своими лекарями, считали их за отцов, уважали их. Всякий видел
от них себе ласку, слышал доброе слово; а арестант, отверженный всеми, ценил
это, потому что видел неподдельность и искренность этого доброго слова и
этой ласки. Она могла и не быть; с лекарей бы никто не спросил, если б они
обращались иначе, то есть грубее и бесчеловечнее: следственно, они были
добры из настоящего человеколюбия. И, уж разумеется, они понимали, что
больному, кто бы он ни был, арестант ли, нет ли, нужен такой же, например,
свежий воздух, как и всякому другому больному, даже самого высшего чина.
Больные в других палатах, выздоравливающие, например, могли свободно ходить
по коридорам, задавать себе большой моцион, дышать свежим воздухом, не
настолько отравленным, как воздух палатный, спертый и всегда необходимо
наполненный удушливыми испарениями. И страшно и гадко представить себе
теперь, до какой же степени должен был отравляться этот и без того уже
отравленный воздух по ночам у нас, когда вносили этот ушат, при теплой
температуре палаты и при известных болезнях, при которых невозможно обойтись
без выхода. Если я сказал, что арестант и в болезни нес свое наказание, то,
разумеется, не предполагал и не предполагаю, что такой порядок устроен был
именно только для одного наказания. Разумеется, это была бы бессмысленная с
моей стороны клевета. Больных уже нечего наказывать. А если так, то само
собою разумеется, что, вероятно, какая-нибудь строгая, суровая необходимость
принуждала начальство к такой вредной по своим последствиям мере. Какая же?
Но вот тем-то и досадно, что ничем другим нельзя хоть сколько-нибудь
объяснить необходимость этой меры и, сверх того, многих других мер, до того
непонятных, что не только объяснить, но даже предугадать объяснение их
невозможно. Чем объяснить такую бесполезную жестокость? Тем, видите ли, что
арестант придет в больницу, нарочно притворившись больным, обманет докторов,
выйдет ночью в сортир и, пользуясь темнотою, убежит? Серьезно доказывать всю
нескладность такого рассуждения почти невозможно. Куда убежит? Как убежит? В
чем убежит? Днем выпускают по одному; так же могло бы быть и ночью. У двери
стоит часовой с заряженным ружьем. Ретирадное место буквально в двух шагах
от часового, но, несмотря на то, туда сопровождает больного подчасок и не
спускает с него глаз все время. Там только одно окно, по-зимнему с двумя
рамами и с железной решеткой. Под окном же на дворе, у самых окон
арестантских палат, тоже ходит всю ночь часовой. Чтоб выйти в окно, нужно
выбить раму и решетку. Кто же это позволит? Но положим, он убьет
предварительно подчаска, так что тот и не пикнет и никто того не услышит.
Но, допустив даже эту нелепость, нужно ведь все-таки ломать окно и решетку.
Заметьте, что тут же подле часового спят палатные сторожа, а в десяти шагах,
у другой арестантской палаты, стоит другой часовой с ружьем, возле него
другой подчасок и другие сторожа. И куда бежать зимой в чулках, в туфлях, в
больничном халате и в колпаке? А если так, если так мало опасности (то есть
по-настоящему совершенно нет никакой), - для чего такое серьезное отягощение
больных, может быть в последние дни и часы их жизни, больных, которым свежий
воздух еще нужней, чем здоровым? Для чего? Я никогда не мог понять этого...
 Но если уж спрошено раз: "Для чего?", и так как уж пришлось к слову, то
не могу не вспомнить теперь и еще об одном недоумении, столько лет торчавшем
передо мной в виде самого загадочного факта, на который я тоже никаким
образом не мог подыскать ответа. Не могу не сказать об этом хотя несколько
слов, прежде чем приступлю к продолжению моего описания. Я говорю о
кандалах, от которых не избавляет никакая болезнь решенного каторжника. Даже
чахоточные умирали на моих глазах в кандалах. И между тем все к этому
привыкли, все считали это чем-то совершившимся, неотразимым. Вряд ли даже и
задумывался кто-нибудь об этом, когда даже и из докторов никому и в ум не
пришло, во все эти несколько лет, хоть один раз походатайствовать у
начальства о расковке труднобольного арестанта, особенно в чахотке. Положим,
кандалы сами по себе не бог знает какая тягость. Весу они бывают от восьми
до двенадцати фунтов. Носить десять фунтов здоровому человеку
неотягчительно. Говорили мне, впрочем, что от кандалов после нескольких лет
начинают будто бы ноги сохнуть. Не знаю, правда ли это, хотя, впрочем, тут
есть некоторая вероятность. Тягость, хоть и малая, хоть и в десять фунтов,
прицепленная к ноге навсегда, все-таки ненормально увеличивает вес члена и
чрез долгое время может оказать некоторое вредное действие... Но положим,
что для здорового все ничего. Так ли для больного? Положим, что и
обыкновенному больному ничего. Но таково ли, повторяю, для труднобольных,
таково ли, повторяю, для чахоточных, у которых и без того уже сохнут руки и
ноги, так что всякая соломинка становится тяжела? И, право, если б
медицинское начальство выхлопотало облегчение хотя бы только одним
чахоточным, то уж и это одно было бы истинным и великим благодеянием.
Положим, скажет кто-нибудь, что арестант злодей и недостоин благодеяний; но
ведь неужели же усугублять наказание тому, кого уже и так коснулся перст
божий? Да и поверить нельзя, чтоб это делалось для одного наказания.
Чахоточный и по суду избавляется от наказания телесного. Следственно, тут
опять-таки заключается какая-нибудь таинственная, важная мера, в видах
спасительной предосторожности. Но какая? - понять нельзя. Ведь нельзя же в
самом деле бояться, что чахоточный убежит. Кому это придет в голову,
особенно имея в виду известную степень развития болезни? Прикинуться же
чахоточным, обмануть докторов, чтоб убежать, - невозможно. Не такая болезнь;
ее с первого взгляда видно. Да и кстати сказать: неужели заковывают человека
в ножные кандалы для того только, чтоб он не бежал или чтоб это помешало ему
бежать? Совсем нет. Кандалы - одно шельмование, стыд и тягость, физическая и
нравственная. Так по крайней мере предполагается. Бежать же они никогда
никому помешать не могут. Самый неумелый, самый неловкий арестант сумеет их
без большого труда очень скоро подпилить или сбить заклепку камнем. Ножные
кандалы решительно ни от чего не предостерегают; а если так, если
назначаются они решеному каторжному только для одного наказания, то опять
спрашивают: неужели ж наказывать умирающего?
Предыдущий материал
Следующий материал
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar