Меню
Назад » »

Федор Михайлович Достоевский. Записки из мертвого дома (67)

 - Обидно было, - начал он снова, - опять же эту привычку взял; иной
день с утра до вечера бью: встала неладно, пошла нехорошо. Не побью, так
скучно. Сидит она, бывало, молчит, в окно смотрит, плачет... Все, бывало,
плачет, жаль ее этто станет, а бью. Мать меня, бывало, за нее костит-костит:
"Подлец ты, говорит, варначье твое мясо!" - "Убью, кричу, и не смей мне
теперь никто говорить; потому меня обманом женили". Сначала старик
Анкундим-то вступался, сам приходил: "Ты, говорит, еще не бог знает, какой
член; я на тебя и управу найду!" А потом отступился. А Марья-то Степановна
так смирилась совсем. Однажды пришла - слезно молит: "С докукой к тебе, Иван
Семеныч, статья небольшая, а просьба велика. Вели свет видеть, батюшка, -
кланяется, - смирись, прости ты ее! Нашу дочку злые люди оговорили: сам
знаешь, честную брал..." В ноги кланяется, плачет. А я-то куражусь: "Я вас и
слышать теперь не хочу! Что хочу теперь, то над всеми вами и делаю, потому я
теперь в себе не властен; а Филька Морозов, говорю, мне приятель и первый
друг..."
 - Значит, опять вместе закурили?
 - Куды! И приступу к нему нет. Совсем как есть опился. Все свое порешил
и в наемщики у мещанина нанялся; за старшого сына пошел. А уж по нашему
месту, коли наемщик, так уж до самого того дня, как свезут его, все перед
ним в доме лежать должно, а он над всем полный господин. Деньги при сдаче
получает сполна, а до того в хозяйском доме живет, по полугоду живут, и что
только они тут настроят над хозяевами-то, так только святых вон понеси! Я,
дескать, за твоего сына в солдаты иду, значит, ваш благодетель, так вы все
мне уважать должны, не то откажусь. Так Филька-то у мещанина-то дым
коромыслом пустил, с дочерью спит, хозяина за бороду кажинный день после
обеда таскает - все в свое удовольствие делает. Кажинный день ему баня, и
чтоб вином пар поддавали, а в баню его чтоб бабы на своих руках носили.
Домой с гулянки воротится, станет на улице: "Не хочу в ворота, разбирай
заплот!" - так ему в другом месте, мимо ворот, заплот разбирать должны, он и
пройдет. Наконец кончил, повезли сдавать, отрезвили. Народу-то, народу-то по
всей-то улице валит: Фильку Морозова сдавать везут! Он на все стороны
кланяется. А Акулька на ту пору с огорода шла; как Филька-то увидал ее, у
самых наших ворот: "Стой!" - кричит, выскочил из телеги да прямо ей земной
поклон: "Душа ты моя, говорит, ягода, любил я тебя два года, а теперь меня с
музыкой в солдаты везут. Прости, говорит, честного отца честная дочь, потому
я подлец перед тобой, - во всем виноват!" И другой раз в землю ей
поклонился. Акулька-то стала, словно испужалась сначала, а потом поклонилась
ему в пояс да и говорит: "Прости и ты меня, добрый молодец, а я зла на тебя
никакого не знаю". Я за ней в избу: "Что ты ему, собачье мясо, сказала?" А
она, вот веришь мне или нет, посмотрела на меня: "Да я его, говорит, больше
света теперь люблю!"
 - Ишь ты!..
 - Я в тот день целый день ей ни слова не говорил... Только к вечеру:
"Акулька! я тебя теперь убью, говорю". Ночь-то этто не спится, вышел в сени
кваску испить, а тут и заря заниматься стала. Я в избу вошел. "Акулька,
говорю, собирайся на заимку ехать". А я еще и допрежь того собирался, и
матушка знала, что поедем. "Вот это, говорит, дело: пора страдная, а
работник, слышно, там третий день животом лежит". Я телегу запрег, молчу. Из
нашего-то города как выехать, тут сейчас тебе бор пойдет на пятнадцать
верст, а за бором-то наша заимка. Версты три бором проехали, я лошадь
остановил: "Вставай, говорю, Акулина; твой конец пришел". Она смотрит на
меня, испужалась, встала передо мной, молчит. "Надоела ты мне, говорю;
молись богу!" Да как схвачу ее за волосы; косы-то были такие толстые,
длинные, на руку их замотал, да сзади ее с обеих сторон коленками придавил,
вынул нож, голову-то ей загнул назад да как тилисну по горлу ножом... Она
как закричит, кровь-то как брызнет, я нож бросил, обхватил ее руками-то
спереди, лег на землю, обнял ее и кричу над ней, ревма-реву; и она кричит, и
я кричу; вся трепещет, бьется из рук-то, а кровь-то на меня, кровь-то - и на
лицо-то и на руки так и хлещет, так и хлещет. Бросил я ее, страх на меня
напал, и лошадь бросил, а сам бежать, бежать, домой к себе по задам забежал,
да в баню: баня у нас такая старая, неслужащая стояла; под полок забился и
сижу там. До ночи там просидел.
 - А Акулька-то?
 - А она-то, знать, после меня встала и тоже домой пошла. Так ее за сто
шагов уж от того места потом нашли.
 - Недорезал, значит.
 - Да... - Шишков на минуту остановился.
 - Этта жила такая есть, - заметил Черевин, - коли ее, эту самую жилу, с
первого раза не перерезать, то все будет биться человек, и сколько бы крови
ни вытекло, не помрет.
 - Да она ж померла. Мертвую повечеру-то нашли. Дали знать, меня стали
искать и разыскали уж к ночи, в бане... Вот уж четвертый год, почитай, здесь
живу, - прибавил он помолчав.
 - Гм... Оно, конечно, коли не бить - не будет добра, - хладнокровно и
методически заметил Черевин, опять вынимая рожок. Он начал нюхать, долго и с
расстановкой. - Опять-таки тоже, парень, - продолжал он, - выходишь ты сам
по себе оченно глуп. Я тоже этак свою жену с полюбовником раз застал. Так я
ее зазвал в сарай; повод сложил надвое. "Кому, говорю, присягаешь? Кому
присягаешь?" Да уж драл ее, драл, поводом-то, драл-драл, часа полтора ее
драл, так она мне: "Ноги, кричит, твои буду мыть да воду эту пить". Овдотьей
звали ее.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar