Меню
Назад » »

Федор Михайлович Достоевский. Записки из мертвого дома (82)

 Кроме этих троих русских, других в мое время перебывало у нас восемь
человек. С некоторыми из них я сходился довольно коротко и даже с
удовольствием, но не со всеми. Лучшие из них были какие-то болезненные,
исключительные и нетерпимые в высшей степени. С двумя из них я впоследствии
просто перестал говорить. Образованных из них было только трое: Б-ский,
М-кий и старик Ж-кий, бывший прежде где-то профессором математики, - старик
добрый, хороший, большой чудак и, несмотря на образование, кажется, крайне
ограниченный человек. Совсем другие были М-кий и Б-кий. С М-ким я хорошо
сошелся с первого раза; никогда с ним не ссорился, уважал его, но полюбить
его, привязаться к нему я никогда не мог. Это был глубоко недоверчивый и
озлобленный человек, но умевший удивительно хорошо владеть собой. Вот это-то
слишком большое уменье и не нравилось в нем: как-то чувствовалось, что он
никогда и ни перед кем не развернет всей души своей. Впрочем, может быть, я
и ошибаюсь. Это была натура сильная и в высшей степени благородная.
Чрезвычайная, даже несколько иезуитская ловкость и осторожность его в
обхождении с людьми выказывала его затаенный, глубокий скептицизм. А между
тем это была душа, страдающая именно этой двойственностью: скептицизма и
глубокого, ничем непоколебимого верования в некоторые свои особые убеждения
и надежды. Несмотря, однако же, на всю житейскую ловкость свою, он был в
непримиримой вражде с Б-м и с другом его Т-ским. Б-кий был больной,
несколько наклонный к чахотке человек, раздражительный и нервный, но в
сущности предобрый и даже великодушный. Раздражительность его доходила
иногда до чрезвычайной нетерпимости и капризов. Я не вынес этого характера и
впоследствии разошелся с Б-м, но зато никогда не переставал любить его; а с
М-ким и не ссорился, но никогда его не любил. Разойдясь с Б-м, так
случилось, что я тотчас же должен был разойтись и с Т-ским, тем самым
молодым человеком, о котором я упоминал в предыдущей главе, рассказывая о
нашей претензии. Это было мне очень жаль. Т-ский был хоть и необразованный
человек, но добрый, мужественный, славный молодой человек, одним словом. Все
дело было в том, что он до того любил и уважал Б-го, до того благоговел
перед ним, что тех, которые чуть-чуть расходились с Б-м, считал тотчас же
почти своими врагами. Он и с М-м, кажется, разошелся впоследствии за Б-го,
хотя долго крепился. Впрочем, все они были больные нравственно, желчные,
раздражительные, недоверчивые. Это понятно: им было очень тяжело, гораздо
тяжелее, чем нам. Были они далеко от своей родины. Некоторые из них были
присланы на долгие сроки, на десять, на двенадцать лет, а главное, они с
глубоким предубеждением смотрели на всех окружающих, видели в каторжных одно
только зверство и не могли, даже не хотели, разглядеть в них ни одной доброй
черты, ничего человеческого, и что тоже очень было понятно: на эту
несчастную точку зрения они были поставлены силою обстоятельств, судьбой.
Ясное дело, что тоска душила их в остроге. С черкесами, с татарами, с Исаем
Фомичом они были ласковы и приветливы, но с отвращением избегали всех
остальных каторжных. Только один стародубский старовер заслужил их полное
уважение. Замечательно, впрочем, что никто из каторжных в продолжение всего
времени, как я был в остроге, не упрекнул их ни в происхождении, ни в вере
их, ни в образе мыслей, что встречается в нашем простонародье относительно
иностранцев, преимущественно немцев, хотя, впрочем, и очень редко. Впрочем,
над немцами только раз смеются; немец представляет собою что-то глубоко
комическое для русского простонародья. С нашими же каторжные обращались даже
уважительно, гораздо более, чем с нами, русскими, и нисколько не трогали их.
Но те, кажется, никогда этого не хотели заметить и взять в соображение. Я
заговорил о Т-ском. Это он, когда их переводили из места первой их ссылки в
нашу крепость, нес Б-го на руках в продолжение чуть не всей дороги, когда
тот, слабый здоровьем и сложением, уставал почти с полэтапа. Они присланы
были прежде в У-горс. Там, рассказывали они, было им хорошо, то есть гораздо
лучше, чем в нашей крепости. Но у них завелась какая-то, совершенно,
впрочем, невинная, переписка с другими ссыльными из другого города, и за это
троих нашли нужным перевести в нашу крепость, ближе на глаза к нашему
высшему начальству. Третий товарищ их был Ж-кий. До их прибытия М-кий был в
остроге один. То-то он должен был тосковать в первый год своей ссылки!
 Этот Ж-кий был тот самый вечно молившийся богу старик, о котором я уже
упоминал. Все наши политические преступники были народ молодой, некоторые
даже очень; один Ж-кий был лет уже с лишком пятидесяти. Это был человек,
конечно, честный, но несколько странный. Товарищи его, Б-кий и Т-кий, его
очень не любили, даже не говорили с ним, отзываясь о нем, что он упрям и
вздорен. Не знаю, насколько они были в этом случае правы. В остроге, как и
во всяком таком месте, где люди сбираются в кучу не волею, насильно, мне
кажется, скорее можно поссориться и даже возненавидеть друг друга, чем на
воле. Много обстоятельств тому способствует. Впрочем, Ж-кий был
действительно человек довольно тупой и, может быть, неприятный. Все
остальные его товарищи были тоже с ним не в ладу. Я с ним хоть и никогда не
ссорился, но особенно не сходился. Свой предмет, математику, он, кажется,
знал. Помню, он все мне силился растолковать на своем полурусском языке
какую-то особенную, им самим выдуманную астрономическую систему. Мне
говорили, что он это когда-то напечатал, но над ним в ученом мире только
посмеялись. Мне кажется, он был несколько поврежден рассудком. По целым дням
он молился на коленях богу, чем снискал общее уважение каторги и пользовался
им до самой смерти своей. Он умер в нашем госпитале после тяжелой болезни,
на моих глазах. Впрочем, уважение каторжных он приобрел с самого первого
шагу в острог после своей истории с нашим майором. В дороге от У-горска до
нашей крепости их не брили, и они обросли бородами, так что когда их прямо
привели к плац-майору, то он пришел в бешеное негодование на такое нарушение
субординации, в чем, впрочем, они вовсе не были виноваты.
 - В каком они виде! - заревел он. - Это бродяги, разбойники!
 Ж-кий, тогда еще плохо понимавший по-русски и подумавший, что их
спрашивают: кто они такие? бродяги или разбойники? - отвечал:
 - Мы не бродяги, политические преступники.
 - Ка-а-к! Ты грубить? грубить! - заревел майор. - В кордегардию! сто
розог, сей же час, сию же минуту!
 Старика наказали. Он лег под розги беспрекословно, закусил себе зубами
руку и вытерпел наказание без малейшего крика или стона, не шевелясь. Б-кий
и Т-кий тем временем уже вошли в острог, где М-кий уже поджидал их у ворот и
прямо бросился к ним на шею, хотя до сих пор никогда их не видывал.
Взволнованные от майорского приема, они рассказывали ему все о Ж-ком. Помню,
как М-кий мне рассказывал об этом: "Я был вне себя, - говорил он, - я не
понимал, что со мною делается, и дрожал, как в ознобе. Я ждал Ж-го у ворот.
Он должен был прийти прямо из кордегардии, где его наказывали. Вдруг
отворилась калитка: Ж-кий, не глядя ни на кого, с бледным лицом и с
дрожавшими бледными губами, прошел между собравшихся на дворе каторжных, уже
узнавших, что наказывают дворянина, вошел в казарму, прямо к своему месту,
и, ни слова не говоря, стал на колени и начал молиться богу. Каторжные были
поражены и даже растроганы. "Как увидал я этого старика, - говорил М-кий, -
седого, оставившего у себя на родине жену, детей, как увидал я его на
коленях, позорно наказанного и молящегося, - я бросился за казармы и целых
два часа был как без памяти; я был в исступлении..." Каторжные стали очень
уважать Ж-го с этих пор и обходились с ним всегда почтительно. Им особенно
понравилось, что он не кричал под розгами.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar