Когда стемнеет, высший свет Вероны прогуливается по площади Ла-Бра или
восседает там на маленьких стульчиках перед кофейнями, наслаждаясь шербетом,
вечерней прохладой и музыкой. Там хорошо посидеть; мечтательное сердце
убаюкивается сладостными звуками и само звучит им в лад. Порою, когда
загремят трубы, оно внезапно очнется от упоительной дремоты и вторит всему
оркестру. Солнечная бодрость пронизывает душу,
_________________________________________
1 Игра слов: ляпис -- по-латьига "камень"; лапидарный язык -- язык
камня.
210
пышным цветом распускаются чувства и воспоминания, раскрывая глубокие
черные глаза, и поверх всего, точно облака, проплывают мысли, гордые,
медлительные, вечные.
Я бродил далеко за полночь по улицам Вероны, постепенно пустевшим и
удивительно гулким. При свете полумесяца обрисовывались здания с их
статуями, и мраморные лики, бледные и скорбные, порой бросали на меня
взгляд. Я торопливо прошел мимо гробниц Скалигеров: мне показалось, что
Кангранде, со свойственною ему по отношению к поэтам любезностью, хочет
сойти с коня и сопровождать меня. "Оставайся, сиди,-- крикнул я ему,-- мне
не нужно тебя, мое сердце -- лучший чичероне, и оно повсюду рассказывает мне
об историях, случившихся в домах, рассказывает точно, во всех подробностях,
вплоть до имен и годов!"
Когда я подошел к римской Триумфальной арке, оттуда выскользнул черный
монах, и вдалеке раздалось ворчливое немецкое: "Кто идет ?" -- "Свои", --
пропищал чей-то самодовольный дискант.
Но какой женщине принадлежал голос, так зловеще и сладостно проникший
мне в душу, когда я поднимался по Scala Mazzanti? Словно песня рвалась из
груди умирающего соловья, полная предсмертной нежности и как бы молящая о
помощи; каменные дома своим эхом повторили ее. На этом месте Антонио делла
Скала убил своего брата Бартоломее, когда тот шел к возлюбленной. Сердце
говорило мне, что она все еще сидит в своей комнате, ждет возлюбленного и
поет, лишь бы заглушить страшное предчувствие. Но вскоре песня и голос
показались мне такими знакомыми; я уже и прежде слышал эти бархатные,
страстные, истекающие кровью звуки; они охватили меня, словно нежные, полные
мольбы воспоминания. "Глупое сердце, -- сказал я сам себе, -- разве ты не
знаешь песню о больном мавританском короле, которую так часто пела покойная
Мария? А самый голос -- разве ты забыл голос покойной Марии?"
Протяжные звуки преследовали меня по всем улицам вплоть до гостиницы
"Due Torre"1, вплоть до моей спальни, вплоть до сновидений, -- и
я опять увидел мою
__________________
1 "Две башни" (ит.).
211
бесценную усопшую, увидел ее прекрасной и недвижной; сторожившая гроб
старуха опять удалилась, искоса бросив загадочный взгляд; ночная фиалка
благоухала; я опять поцеловал милые уста, и дорогая покойница медленно
поднялась, чтобы возвратить мне поцелуй.
Ты знаешь край? Цветут лимоны в нем.
Ты знаешь эту песню? Вся Италия изображена в ней, но изображена в
томящих тонах страсти. В "Итальянском путешествии" Гете воспел ее несколько
подробнее, а Гете пишет всегда, имея оригинал перед глазами, и можно вполне
положиться на верность контуров и красок. Потому-то я и нахожу уместным
сослаться здесь, раз и навсегда, на "Итальянское путешествие" Гете -- тем
более, что до Вероны он ехал тем же путем, через Тироль. Я уже прежде
говорил об этой книге, еще не будучи знаком с ее предметом, и нахожу, что
мои суждения, основанные на предчувствии, вполне подтверждаются. В книге
этой мы повсюду видим реальное понимание вещей и спокойствие самой природы.
Гете держит перед нею зеркало, или -- лучше сказать -- он сам зеркало
природы. Природа пожелала узнать, как она выглядит, и создала Гете. Он умеет
отражать даже мысли ее, ее намерения, и пылкому гетеанцу нельзя поставить в
упрек -- особенно в жаркие летние дни -- то обстоятельство, что он, изумясь
тождеству отражений и оригиналов, приписывает зеркалу творческую силу,
способность создавать такие же оригиналы. Некий господин Эккерман написал
как-то книгу о Гете, где совершенно серьезно уверяет, что, если бы господь
бог при сотворении мира сказал Гете: "Дорогой Гете, я, слава богу, покончил
теперь со всем, кроме птиц и деревьев, и ты сделал бы мне большое одолжение,
если бы согласился создать за меня эту мелочь", -- то Гете, не хуже самого
господа бога, сотворил бы этих птиц и эти деревья, в духе полного
соответствия со всем мирозданием, а именно -- птиц создал бы пернатыми, а
деревья зелеными.
212
В словах этих есть правда, и я даже держусь того мнения, что Гете в
некоторых случаях лучше бы справился с делом, чем сам господь бог, и что,
например, он более правильно создал бы господина Эккермана -- сделал бы его
пернатым и зеленым. Право, природа совершила ошибку, не украсив голову
господина Эккермана зелеными перьями, и Гете пытался исправить этот
недостаток, выписав ему из Иены докторскую шляпу, которую собственноручно
надел ему на голову.
После "Итальянского путешествия" можно рекомендовать "Италию" г-жи
Морган и "Коринну" г-жи Сталь. Недостаток в таланте, который мог бы сделать
этих дам совсем незаметными рядом с Гете, они возмещают мужественным
настроением, которого Гете недостает. Ведь г-жа Морган говорила совсем
по-мужски, своими речами она вселяла скорпионов в сердца наглых наемников, и
смелы и сладостны были трели этого порхающего соловья свободы. Точно так же
г-жа Сталь -- и это известно всякому -- была любезной маркитанткой в стане
либералов и смело обходила ряды борцов со своим бочонком энтузиазма,
подкрепляя усталых, и сражалась вместе с ними лучше, чем лучшие из них.
Что касается вообще описаний итальянских путешествий, то В. Мюллер уже
довольно давно дал в "Гермесе" их обозрение. Число им -- легион. Среди более
ранних немецких писателей выделяются в этой области по уму и своеобразию:
Мориц, Архенгольц, Бартельс, славный Зойме, Арндт, Мейер, Бенковитц и
Рефуэс. Новейшие мне менее известны, и лишь немногие из них доставили мне
удовольствие и принесли пользу. В числе таких сочинений я назову "Рим,
римляне и римлянки" безвременно скончавшегося В. Мюллера,-- ах! он был
немецким поэтом! --затем "Путешествие" Кефалидеса, несколько сухое; далее
"Цизальпинские страницы" Лесмана, несколько водянистые, и, наконец,
"Путешествие по Италии, начиная с 1822 года, Фридриха Тирша, Людв. Шорна,
Эдуарда Гергардта и Лео фон Кленце". Пока вышла в свет только первая часть
этой книги, содержащая преимущественно записи моего благородного дорогого
Тирша, гуманный дух которого сквозит в каждой строке.
213
Ты знаешь край? Цветут лимоны в нем
И апельсин в листве горит огнем.
Там с неба веет кроткий ветерок,
Тих скорбный мирт и гордый лавр высок.
Ты знаешь край?
Туда с тобой Хотела б я теперь, любимый мой!
Но не езди туда в начале августа, когда днем тебя жарит солнце, ночью
поедают блохи. Также не советую тебе, любезный читатель, отправляться из
Вероны в Милан в почтовой карете.
Я ехал в обществе шести бандитов в тяжеловесной "кароцце", которая была
так заботливо прикрыта со всех сторон от слишком густой пыли, что я почти не
заметил красот местности. Только два раза по пути до Брешии мой сосед
приподнял кожаную занавеску, чтобы сплюнуть. В первый раз я не увидел
ничего, кроме нескольких вспотевших елок, которые, казалось, сильно страдали
в своих зеленых зимних одеяниях от томящей солнечной жары; в другой раз я
увидел кусочек дивно прозрачного голубого озера, в котором отражались солнце
и тощий гренадер. Этот последний, австрийский Нарцисс, с детской радостью
дивился тому, как отражение в точности повторяло его движения, когда он брал
ружье на караул, на плечо или на прицел.
О самой Брешии я мало могу сказать, так как воспользовался своим
пребыванием в этом городе лишь для хорошего "пранцо". Нельзя поставить в
упрек бедному путешественнику, что он стремится утолить голод физический
раньше духовного. Но все же у меня хватило добросовестности -- прежде чем
снова сесть в карету, порасспросить о Брешии у "камерьере"1 я
узнал, между прочим, что в городе сорок тысяч жителей, одна ратуша, двадцать
одна кофейня, двадцать католических церквей, один сумасшедший дом, одна
синагога, один зверинец, одна тюрьма, одна больница, один столь же хороший
театр и одна виселица для воров, крадущих на сумму меньше ста тысяч талеров.
Около полуночи я прибыл в Милан и остановился у господина Рейхмана,
немца, устроившего свою гости-
_________________
1 Лакея (ит.).
214
ницу на чисто немецкий лад. Это лучшая гостиница в Италии, заявили мне
знакомые, которых я там встретил и которые весьма дурно отзывались об
итальянских содержателях гостиниц и о блохах. Я только и слышал от них что
возмутительные истории об итальянских мошенничествах; особенно же расточал
проклятия сэр Вильям, уверяя, что, если Европа -- мозг мира, то Италия --
воровской орган этого мозга. Бедному баронету пришлось заплатить за скудный
завтрак в "Локанда Кроче Бианка" в Падуе не более не менее как двенадцать
франков, а в Виченце с него потребовал на водку человек, поднявший перчатку,
которую он обронил, садясь в карету. Кузен его Том утверждал, что все
итальянцы мошенники, с тою лишь разницею, что они не воруют. Если бы он был
привлекательнее на вид, то мог бы также заметить, что все итальянки --
мошенницы. Третьим в этом союзе оказался некий мистер Лайвер, которого я
покинул в Брайтоне молодым теленком и нашел теперь в Милане сущим boeuf a la
mode1. Он был одет как истый денди, и я никогда не видел
человека, который превзошел бы его способностью изображать своею фигурой
одни лишь острые углы. Когда он засовывал большие пальцы в проймы жилета, то
кисти и остальные пальцы образовывали углы; даже пасть его разинута была в
виде четырехугольника. К этому надо прибавить угловатую голову, узкую сзади,
заостренную кверху, с низким лбом и очень длинным подбородком. Среди
английских знакомых, которых я опять увидел в Милане, была и толстая тетка
мистера Лайвера; подобно жировой лавине спустилась она с высот Альп в
обществе двух белых как снег, холодных как снег снежных гусенят -- мисс
Полли и мисс Молли.
Не обвиняй меня в англомании, любезный читатель, если я в этой книге
часто говорю об англичанах; они слишком многочисленны сейчас в Италии, чтобы
можно было не замечать их; они целыми полчищами кочуют по этой стране,
располагаются во всех гостиницах, бегают повсюду, осматривая все, и трудно
представить себе в Италии лимонное дерево без обнюхивающей его англичанки
или же картинную галерею без толпы англичан,
____________________________
1 Мясное блюдо -- рагу из говядины со шпиком и морковью; буквально: бык
по моде (фр.).
215
которые с путеводителями в руках носятся поверяя, все ли указанные в
книге достопримечательности налицо. Когда видишь, как этот светловолосый и
краснощекий народ, расфранченный и преисполненный любопытства, перебирается
через Альпы и тянется по всей Италии в блестящих каретах, с пестрыми
лакеями, ржущими скаковыми лошадьми, камеристками, закутанными в зеленые
вуали, и прочими дорогими принадлежностями, кажется, будто присутствуешь при
некоем элегантном переселении народов. Да и в самом деле, сын Альбиона, хоть
он и носит чистое белье и платит за все наличными, все же представляется
цивилизованным варваром в сравнении с итальянцем, который являет скорее
переходящую в варварство цивилизацию. Первый обнаруживает в характере
сдержанность грубости, второй -- распущенную утонченность. А бледные
итальянские лица, с этими страдальческими белками глаз, с болезненно нежными
губами -- как они глубоко аристократичны по сравнению с деревянными
британскими физиономиями и их плебейски румяным здоровьем! Ведь итальянский
народ внутренне болен, а больные, право, аристократичнее здоровых; ведь
только больной человек становится человеком, у его тела есть история
страданий, оно одухотворено. Мне думается даже, что путем страдания и
животные могли бы стать людьми; я видел однажды умирающую собаку: она в
своих предсмертных муках смотрела на меня почти как человек.
Выражение страдания заметнее всего на лицах итальянцев, когда говоришь
с ними о несчастии их родины, а к этому в Милане представляется много
поводов. В груди итальянцев -- это самая болезненная рана, и они
вздрагивают, если даже осторожно прикоснуться к ней. В таких случаях они
как-то по особенному поводят плечом -- движение, наполняющее нас чувством
необычайного сострадания. Один из моих англичан считал итальянцев
равнодушными к политике на том основании, что они, казалось, безразлично
слушали, как мы, иностранцы, толкуем о католической эмансипации и о турецкой
войне; он был настолько несправедлив, что насмешливо высказал это в
разговоре с одним бледным итальянцем, у которого была черная как смоль
борода. Накануне вечером мы присутствовали на представлении новой оперы в
"La Scala" и наблюдали картину неистовства,
216
обычную в этих случаях. "Вы, итальянцы, -- обратился британец к
бледному человеку, -- умерли, кажется, для всего, кроме музыки, и только она
еще может воодушевлять вас".--"Вы несправедливы, -- ответил бледный человек
и повел плечом. -- Ах! -- прибавил он со вздохом, -- Италия элегически
грезит среди своих развалин; если время от времени она вдруг пробуждается
при звуках какой-нибудь песни и бурно срывается с места, то воодушевление
это вызвано не самою песней, а скорее воспоминаниями и чувствами,
разбуженными песней. Италия всегда хранит их в сердце, а тут они с силою
вырываются наружу, -- и в этом-то смысл дикого шума, который вы слышали в
"La Scala".
Быть может, признание это дает некоторый ключ к разгадке того
энтузиазма, который вызывают по ту сторону Альп оперы Россини и Мейербера.
Если мне когда-либо приходилось созерцать неистовство человеческое, так это
на представлении "Crociato in Egitto"1, где музыка переходила
внезапно от мягких тонов грусти к скорбному ликованию. Такое неистовство
именуется в Италии furore.