Меню
Назад » »

Генрих Гейне. (50)

    ГЛАВА IV

Когда я однажды в прекрасный весенний день прогуливался в Берлине Под Липами, передо мною шли две женщины и долго молчали; наконец одна из них томно вздохнула: "Ах, эти зеленые деревья!" На что другая, молоденькая, спросила с наивным изумлением: "Мамаша, ну что вам за дело до зеленых деревьев?" Я не могу не заметить, что хотя обе они и не были одеты в шелк, но все-таки отнюдь не принадлежали к черни, да и вообще в Берлине нет черни, разве только в высших сословиях. Что же касается этого наивного вопроса, то он не выходит у меня из памяти. Всякий раз, когда я ловлю людей на лицемерном восхищении природою и на прочих явных подделках, вопрос этот с забавным смехом оживает в моей памяти. Он и теперь вспомнился мне, когда маркиз стал декламировать, и маркиз, угадав насмешку на моих губах, воскликнул недовольно: -- Не мешайте мне -- вы ничего не понимаете в том, что естественно, вы разорванный человек, разорванное сердце, вы, так сказать, Байрон. Может быть, и ты, любезный читатель, принадлежишь к числу тех благочестивых птиц, что хором подпевают этой песне о надорванности Байрона -- песне, которую мне вот уже десять лет насвистывают и нащебечивают и которая нашла себе отзвук, как ты только что слышал, даже под черепом маркиза? Ах, дорогой читатель, если уж ты хочешь сокрушаться об этой надорванности, то уж лучше сокрушайся о том, что весь мир надорван по самой середине. А так как сердце поэта -- центр мира, то в наше время оно тоже должно самым жалостным образом надорваться. Кто хвалится, что сердце его осталось целым, тот признается только в том, что у него прозаичное, далекое от мира, глухое закоулочное сердце. В моем же сердце прошла великая мировая трещина, и именно поэтому я знаю, что великие боги милостиво отличили меня среди многих других и признали меня достойным мученического назначения поэта. Когда-то -- в древности и в средние века -- мир был целостен; несмотря на внешнюю борьбу, все же сохранялось единство мира, и были цельные поэты. Воздадим честь этим поэтам и порадуемся им. Но всякое подража- 245 ние их цельности есть ложь, ложь, которую насквозь видит всякий здоровый глаз и которая не укроется от насмешки. Недавно я с большим трудом раздобыл в Берлине стихотворения одного из таких цельных поэтов, столь горько сетовавшего на мою байроническую надорванность, и его фальшивая свежесть, его нежная восприимчивость к природе, словно свежим сеном пахнувшая на меня из книги, так на меня подействовала, что мое бедное сердце, давно уже надорванное, чуть не разорвалось от смеха, и я невольно воскликнул: "Дорогой мой интендантский советник Вильгельм Нейман, что вам за дело до зеленых деревьев?" -- Вы разорванный человек, так сказать Байрон,-- повторял маркиз, все еще просветленно глядя на долину и щелкая время от времени языком в благоговейном восхищении.--Боже, боже! Все точно нарисовано. Бедный Байрон! В таком безмятежном наслаждении тебе было отказано! Было ли сердце твое так испорчено, 'что ты мог только созерцать природу, изображать ее даже, но не мог находить в ней блаженства? Или прав Биши Шелли, когда он утверждает, что ты подсмотрел природу в ее целомудренной наготе и был разорван за то, подобно Актеону, ее собаками! Довольно об этом; перед нами теперь -- предмет более приятный, а именно жилище синьор Летиции и Франчески, маленький белый домик, который как будто еще пребывает в неглиже; спереди у него два больших круглых окна, а высоко вытянувшиеся виноградные лозы свешивают над ними свои длинные отростки; это похоже на то, как будто пышные зеленые кудри спустились на глаза домика. Мы подходим к дверям -- и уже до нас доносится звонкая сутолока, льющиеся трели, аккорды гитары и смех.

    ГЛАВА V

Синьора Летиция, пятидесятилетняя юная роза, лежала в постели, напевала и болтала со своими двумя поклонниками, из которых один сидел перед ней на низенькой скамейке, а другой, развалившись в большом кресле, играл на гитаре. В соседней комнате тоже по временам как бы вспархивали обрывки нежной песни или еще бо- 246 лее нежного смеха. С некоторой, довольно плоской ирониею, по временам овладевавшей маркизом, он представил меня синьоре и обоим господам, заметив, что я тот самый Иоганн Генрих Гейне, доктор прав, который так знаменит теперь в немецкой юридической литературе. К несчастью, один из гостей оказался профессором из Болоньи, и притом юристом, хотя его плавно округленное, полное брюшко свидетельствовало скорее о причастности к сферической тригонометрии. Несколько смутившись, я заметил, что пишу не под своим именем, а под именем Ярке. Я сказал это из скромности, -- мне пришло в голову одно из самых жалких насекомообразных в нашей юридической литературе. Болонец высказал, правда, сожаление, что не слышал еще этого знаменитого имени -- как, вероятно, не слышал и ты, любезный читатель, -- но выразил уверенность, что блеск его распространится скоро по всей земле. При этом он откинулся в кресле, взял несколько аккордов на гитаре и запел из "Аксура": О Брама могучий! Прими ты без гнева Невинность напева, Напева, напева... Как задорно-нежное соловьиное эхо, порхали и в соседней комнате звуки такой же мелодии. Синьора Летиция напевала меж тем тончайшим дискантом: Для тебя пылают щеки, Кровь играет в этих жилах, Сердце бьется в муках страсти Для тебя лишь одного! И добавила самым жирным и прозаическим голосом: -- Бартоло, дай плевательницу. Тут со своей низкой скамеечки поднялся Бартоло на тощих деревянных ногах и почтительно поднес не совсем чистую плевательницу из синего фарфора. Этот второй поклонник, как шепнул мне по-немецки Гумпелино, был знаменитый поэт, песни которого, хотя и созданные двадцать лет тому назад, до сих пор звучат еще по всей Италии и опьяняют и молодых, и стариков тем любовным пламенем, что горит в них; сам же он теперь бедный состарившийся человек, с бледными глазами на увядшем лице, с седыми волосками на трясущейся 247 голове и с холодом бедности в горестном сердце. Такой бедный старый поэт в своей лысой одеревенелости напоминает виноградную лозу, которую нам случается видеть зимою в холодных горах; тощая, лишенная листвы, она дрожит на ветру и покрыта снегом, меж тем как сладкий сок, некогда источенный ею, согревает множество упивающихся им сердец в самых далеких странах и, опьяняя, вызывает у них хвалу. Как знать -- может быть, типографский станок, этот виноградный пресс мысли, выжмет и меня когда-нибудь, и только в издательском погребке "Гофмана и Кампе" можно будет разыскать старый, выцеженный из меня напиток, а сам я, может быть, буду сидеть, такой же худой и жалкий, как бедный Бартоло, на скамеечке; у постели старой возлюбленной и, по ее требованию, буду подавать ей плевательницу/ Синьора Летиция извинилась передо мною, что лежит в постели и притом на животе, ибо нарыв ниже поясницы, вскочивший от неумеренного потребления винных ягод, мешает ей лежать на спине, как приличествует каждой порядочной женщине. В самом деле, она лежала наподобие сфинкса: голову с высокой прической она подпирала обеими руками, между которыми, подобно Красному морю, колыхалась ее грудь. -- Вы немец? -- спросила она меня. -- Я слишком честен, чтобы отрицать это, синьора! -- отвечал я, грешный. -- Ах, честности у них вдоволь, у этих немцев! -- вздохнула она.--Но какой толк, что люди, нас грабящие, честны? Они погубят Италию. Мои лучшие друзья посажены в тюрьму в Милане: только рабство... -- Нет, нет, -- воскликнул маркиз, -- не жалуйтесь на немцев! Мы, как только являемся в Италию, оказываемся покоренными покорителями, побежденными победителями; видеть вас, синьора, видеть вас и пасть к вашим ногам -- одно и то же.-- И, развернув свой желтый шелковый платок и опустившись на колени, он добавил: -- Вот, я склоняю перед вами колени и присягаю вам на верность от имени всей Германии! -- Кристофоро ди Гумпелино! -- вздохнула синьора, растроганная и растаявшая.-- Встаньте и обнимите меня! Но для того чтобы милый пастушок не повредил прически и красок своей возлюбленной, она поцеловала его не в пылающие губы, а в милый лоб, так что лицо его 248 пригнулось ниже, и руль, то есть нос, стал блуждать среди Красного моря. -- Синьор Бартоло, -- воскликнул я, -- позвольте и мне воспользоваться плевательницей! Синьор Бартоло грустно улыбнулся, но не сказал ни слова, хотя он, наряду с Меццофанте, считается лучшим преподавателем языков в Болонье. Мы неохотно разговариваем, когда разговор является нашей профессией. Он служил синьоре в качестве немого рыцаря, и лишь по временам приходилось ему прочитать стихи, которые он двадцать пять лет тому назад бросил на сцену, когда синьора впервые выступила в Болонье в роли Ариадны. Сам он, возможно, был в то время и пышнокудрым и пламенным, походил, может быть, на самого бога Диониса, и его Летиция -- Ариадна, наверное, бросилась ему в юные объятия с жаром вакханки: "Эвоэ, Вакх!" Он сочинил в то время еще много и других любовных стихов, которые, как уже сказано, сохранились в итальянской литературе, а между тем поэт и его возлюбленная давно уже превратились в макулатуру. На протяжении двадцати пяти лет хранил он свою верность, и, я думаю, он до самой своей блаженной кончины будет сидеть на скамеечке и, по требованию возлюбленной, читать свои стихи или подавать плевательницу. Профессор юриспруденции почти столько же времени влачится в любовных оковах синьоры, он столь же усердно ухаживает за ней, как и в начале этого столетия; он все еще вынужден немилосердно пренебрегать своими университетскими лекциями, когда она требует, чтобы он сопровождал ее куда-либо, и все еще несет бремя сервитутов истинного "патито". Постоянство и верность обоих поклонников этой давно уже пришедшей в упадок красавицы превратились, может быть, в привычку, может быть, они -- дань почтительности по отношению к прежним чувствам, может быть, это само чувство, ставшее совершенно независимым от нынешнего состояния своего былого предмета и созерцающее его лишь глазами воспоминания. Не так ли мы на углах улиц в католических городах часто видим стариков, склонившихся перед ликом мадонны, столь поблекшим и обветшалым, что сохранились лишь немногие следы его да контуры лица, а иногда, пожалуй, даже не видно ничего, кроме ниши, где было изображе- 249 ние, и лампадки, висящей над ним; но старые люди, так набожно молящиеся там с четками в дрожащих руках, слишком уж часто, с юношеских своих лет, преклоняли здесь колени; привычка постоянно гонит их в одно и то же время к одному и тому же месту; они не замечают, как тускнеет их любимый образ, да в конце концов к старости становишься так слаб зрением, так слеп, что совершенно, безразлично, виден ли предмет нашего поклонения или не виден. Те, кто верует не видя, счастливее, во всяком случае, чем другие -- с острым зрением, тотчас же обнаруживающие мельчайшую морщину на лицах своих мадонн. Нет ничего ужаснее таких открытий! Когда-то я, правда, думал, что всего ужаснее женская неверность, и, чтобы выразиться как можно ужаснее, я называл женщин змеями. Но, увы! Теперь я знаю: самое ужасное -- то, что они не совсем змеи; змеи ведь могут каждый год сбрасывать кожу и в новой коже молодеть. Почувствовал ли кто-нибудь из этих двух античных селадонов ревность, когда маркиз или, вернее, его нос вышеописанным образом утопал в блаженстве, я не мог заметить. Бартоло в полном спокойствии сидел на своей скамеечке, скрестив свои сухие ножки, и играл с комнатной собачкой синьоры, хорошеньким зверьком из тех, что водятся в Болонье и известны у нас под названием болонок. Профессор невозмутимо продолжал свое пение, заглушаемое порою смешливо-нежными, пародически ликующими звуками из соседней комнаты; время от времени он сам прерывал пение, чтобы обратиться ко мне с вопросами юридического характера. Когда наши мнения не совпадали, он брал резкие аккорды и бренчал аргументами. Я же все время подкреплял свои мнения авторитетом моего учителя, великого Гуго, который весьма знаменит в Болонье под именем Угоне, а также Уголино. -- Великий человек! -- воскликнул профессор, ударяя по струнам и напевая: Нежный голос, кроткий звук До сих пор в груди живет. Сколько светлых, сладких мук, Сколько счастья он дает! Тибо, которого итальянцы зовут Тибальдо, также пользуется большим почетом в Болонье; но там знакомы не столько с сочинениями этих ученых, сколько 250 с их основными взглядами и разногласиями. Я убедился, что Ганс и Савиньи известны тоже только по имени. Последнего профессор принимал даже за ученую женщину. -- Так, так, -- сказал профессор, когда я вывел его из этого простительного заблуждения, -- так, значит, действительно не женщина? Мне, значит, не так сказали. Мне говорили даже, что синьор Ганс пригласил как-то на балу эту даму танцевать, получил отказ, и отсюда возникла литературная вражда. -- В самом деле, вам не так сказали, синьор Ганс вовсе не танцует, и прежде всего из человеколюбия, чтобы не вызвать землетрясения. Приглашение на танец, о котором вы говорите, вероятно, плохо понятая аллегория. Историческая и философская школы представлены в ней в качестве танцоров, и в этом смысле, может быть, понимается кадриль в составе Угоне, Тибальдо, Ганса и Савиньи. И, может быть, в этом смысле говорят, что синьор Угоне хотя он и diable boiteux1 в юриспруденции, проделывает такие же изящные па, как Лемьер, и что синьор Ганс в последнее время проделал несколько изрядных прыжков, создавших из него Ore философской школы. -- Синьор Ганс,-- поправился профессор,-- танцует, таким образом, лишь аллегорически, так сказать, метафорически. И вдруг, вместо того чтобы продолжать свою речь, он опять ударил по струнам гитары и запел, как сумасшедший, под сумасшедшее бренчание струн: Это имя дорогое Наполняет нас блаженством. Если волны бурно стонут, Если небо в черных тучах, -- Все к Тарару лишь взывает, Словно мир готов склониться Перед именем его! О господине Гешене профессор не знал даже, что он существует. Но это имело свои естественные основания, так как слава великого Гешена не дошла еще до Болоньи, а достигла только Поджо, откуда до нее еще четыре немецкие мили и где она задержится на некоторое время для собственного удовольствия. Геттинген далеко не так уж известен в Болонье, как можно было бы __________________ 1 Хромой бес (фр.). 251 ожидать хотя бы в расчете на благодарность, -- ведь его принято называть немецкой Болоньей. Подходящее ли это название -- я не хочу разбирать; во всяком случае, оба университета отличаются один от другого тем простым обстоятельством, что в Болонье самые маленькие собаки и самые большие ученые, а в Геттингене, наоборот, самые маленькие ученые и самые большие собаки.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar