Когда маркиз Кристофоро ди Гумпелино, как некогда царь фараон, вытащил
свой нос из Красного моря, лицо его сияло потом и самодовольством. Глубоко
растроганный, он дал обещание синьоре отвезти ее в собственном экипаже в
Болонью, как только она в состоянии будет сидеть. Заранее условились, что
профессор выедет вперед, а Бартоло поедет вместе с ней в экипаже маркиза,
где он очень удобно может поместиться на козлах, держа на руках собачку, и
что, наконец, через две недели можно будет попасть во Флоренцию, куда к тому
времени вернется и синьора Франческа, отправляющаяся с миледи в Пизу. Считая
по пальцам расходы, маркиз напевал про себя: "Di tanti palpiti"1,
синьора разражалась громкими трелями, а профессор колотил по струнам гитары
и пел при этом такие пламенные слова, что со лба у него катились капли пота,
а из глаз слезы, которые соединялись в один поток, сбегавший по его красному
лицу. Среди этого пения и бренчания внезапно распахнулись двери соседней
комнаты, и оттуда выскочило существо...
Вас, музы древнего и нового времени, и вас, еще даже не открытые музы,
которых почтят лишь последующие поколения и которых я давно уже почуял в
лесах и на морях, вас заклинаю я, дайте мне краски, чтобы описать существо,
которое, после добродетели, великолепнее всего на свете. Добродетель, само
собою разумеется, занимает первое место среди всяческого великолепия; творец
украсил ее столькими прелестями, что, казалось, он не в силах создать
что-либо столь же великолепное; но тут он еще раз собрался с силами и в одну
из светлых своих
____________________
1 "Какой трепет" (ит.).
252
минут сотворил синьору Франческу, прекрасную танцовщицу, величайший
свой шедевр после создания добродетели, причем он ни в малейшей мере не
повторился, в отличие от земных маэстро, чьи позднейшие произведения
отражают блеск, позаимствованный у более ранних, -- нет, синьора Франческа
-- совершенно оригинальное произведение, не имеющее ни малейшего сходства с
добродетелью, и есть знатоки, которые считают ее столь же великолепной и
признают за добродетелью, созданной несколько ранее, лишь право
первородства. Но такой ли уж это большой недостаток для танцовщицы -- быть
моложе на каких-нибудь шесть тысяч лет? Ах, я вижу ее опять -- как она
прыгнула из распахнувшейся двери на середину комнаты, повернулась в тот же
миг бесчисленное множество раз на одной ноге, бросилась на софу и во всю
длину протянулась на ней, прикрыла обеими руками глаза и, едва дыша,
промолвила: "Ах, как я устала спать!" Тут подошел маркиз и произнес длинную
речь в своей иронической, пространно-почтительной манере, составляющей такой
загадочный контраст с его немногословной сжатостью в деловых беседах и с его
пошлой расплывчатостью в моменты сентиментального возбуждения. И все-таки
эта манера не была искусственной; возможно, что она выработалась в нем
естественным путем, благодаря тому, что ему не хватало смелости открыто
утверждать свое первенство, на которое, по его мнению, давали ему право его
деньги и его ум, и он трусливо маскировался выражениями самой преувеличенной
покорности. В широкой улыбке его было в таких случаях что-то
неприятно-забавное, и трудно было решить, следует ли побить его или
похвалить. В таком именно духе и была его утренняя речь, обращенная к
синьоре Франческе, еле слушавшей его спросонья, и когда в заключение он
попросил позволения поцеловать ее ноги, или, по крайней мере, одну левую
ножку, и заботливо разостлал затем в этих целях на полу свой желтый шелковый
носовой платок и склонил на него колени, она равнодушно протянула ему левую
ногу, обутую в прелестный красный башмачок, в противоположность правой, на
которой башмачок был голубой -- забавное кокетство, благодаря которому еще
заметнее делалось милое изящество этих ножек. Маркиз благоговейно поцеловал
ножку, поднялся с тяжким вздохом:
253
"Иисусе!" -- и попросил разрешения представить меня, своего друга,
каковое разрешение и было дано ему с тем же зевком; он не поскупился на
похвалы моим достоинствам и заверил словом дворянина, что я очень удачно
воспел несчастную любовь.
Я, с своей стороны, тоже испросил соизволения синьоры поцеловать ее
левую ножку, и в тот момент, когда я удостоился этой чести, она, как будто
пробудившись от дремоты, с улыбкой наклонилась ко мне, посмотрела на меня
большими удивленными глазами, весело выскочила на середину комнаты и опять
бесчисленное множество раз повернулась на одной ноге. Изумительная вещь -- я
почувствовал, что и сердце мое вертится вместе с нею, почти до обморока. А
профессор весело ударил по струнам гитары и запел:
Примадонна меня полюбила
И в мужья себе определила,
И вступили мы в брак с нею вскоре.
Горе мне, бедному, горе!
Но пришли мне на помощь пираты, И я продал ее за дукаты, Без
дальнейшего с ней разговора, Браво! Браво! Синьора!
Синьора Франческа еще раз окинула меня пристальным и испытующим
взглядом с головы до ног и затем с довольным выражением лица поблагодарила
маркиза, как будто я был подарком, который он любезно преподнес ей. Особых
возражений против подарка она не находила: только волосы мои, пожалуй,
слишком уж светло-каштановые, ей хотелось бы потемнее, как у аббата Чекко, и
глаза мои показались ей слишком маленькими и скорее зелеными, чем голубыми.
В отместку следовало бы и мне, дорогой читатель, изобразить синьору
Франческу в отрицательном свете, но, право, я ничего не мог бы сказать
дурного об этом прелестном создании, об этом воплощении грации, почти
легкомысленном по своим формам. И лицо было божественно соразмерно,
наподобие греческих статуй; лоб и нос составляли одну отвесную прямую линию,
с которой нижняя линия носа, удивительно короткая, образовала восхитительный
прямой угол; столь же коротко было расстояние от носа до рта, а губы были
полуоткрыты и мечтательно улыбались; под ними округло вырисовывался
прелестный полный
254
подбородок, а шея... Ах, мой скромный читатель, я захожу слишком
далеко, а кроме того, при этом вступительном описании я, как вновь
посвящаемый, не имею права распространяться о двух безмолвных цветках,
сиявших чистейшим блеском поэзии в тот момент, когда синьора расстегивала на
шее серебряные пуговки своего черного шелкового платья. Любезный читатель,
поднимемся опять выше и займемся описанием лица, о котором я могу сообщить
дополнительно, что оно было прозрачным и бледно-желтым, как янтарь, что
благодаря черным волосам, спускавшимся блестящими гладкими овалами над
висками, оно приобретало какую-то детскую округленность и было волшебно
освещено двумя черными быстрыми глазами.
Ты видишь, любезный читатель, что я готов самым основательным образом
дать тебе топографию моего блаженства, и подобно тому, как другие
путешественники прилагают к своим трудам отдельные карты местностей, важных
в историческом или примечательных в каком-либо ином отношении, так и я
охотно приложил бы гравированный на меди портрет Франчески. Но -- увы! --
что толку в мертвой передаче внешних контуров, когда божественное обаяние
форм заключается в жизни и движении! Даже лучший живописец не в состоянии
изобразить наглядно это обаяние, ибо живопись, в сущности, плоская ложь.
Скульптор скорее способен на это; при изменчивом освещении мы можем, до
некоторой степени, представить себе формы статуй в движении, и факел,
бросающий на них свой свет лишь извне, как бы оживляет их изнутри. И
существует статуя, которая могла бы дать тебе, любезный читатель, мраморное
представление о великолепии Франчески,-- это Венера великого Кановы, которую
ты можешь видеть в одном из последних зал Палаццо Питти во Флоренции. Я
часто вспоминаю теперь об этой статуе; иногда мне грезится, что она лежит в
моих объятиях и постепенно оживает и начинает, наконец, шептать что-то
голосом Франчески. Но то, что делало каждое ее слово таким прелестным,
бесконечно значительным, -- это был звук ее голоса; и если бы я привел здесь
самые слова, то получился бы лишь гербарий из засохших цветов, вся великая
ценность которых была в запахе. Разговаривая, она часто подпрыгивала и
пускалась танцевать; может быть, танец и был ее истинным
255
языком. А сердце мое неизменно танцевало вместе с нею, и проделывало
труднейшие па, и проявляло при этом столько таланта, сколько я никогда и не
подозревал в нем. Таким именно способом Франческа рассказала мне историю
аббата Чекко, молодого парня, влюбившегося в нее, когда она еще плела
соломенные шляпы в долине Арно; при этом она уверяла, что мне выпало счастье
быть похожим на него. Она сопровождала все это нежнейшими пантомимами, время
от времени прижимала кончики пальцев к сердцу, как бы черпая оттуда
нежнейшие чувства, плавно бросалась затем всей грудью на софу, прятала лицо
в подушки, протягивала ноги кверху и играла ими, как деревянными
марионетками. Голубая ножка должна была представлять аббата Чекко, красная
-- бедную Франческу, и, пародируя свою собственную историю, она показывала,
как расстаются две бедные влюбленные ножки; это было трогательно-глупое
зрелище -- ноги касались друг друга носками, обменивались поцелуями и
словами нежности, -- при этом сумасбродная девушка заливалась забавными,
вперемежку с хихиканьем, слезами, которые, однако, исходили порой из глубины
несколько большей, чем того требовала роль. В порыве болезненного
комического задора она изображала, как аббат Чекко держит длинную речь и в
педантических метафорах превозносит красоту бедной Франчески, и манера, в
которой она, в роли бедной Франчески, отвечала ему и копировала свой
собственный голос, с отзвуком былой сентиментальности, заключала в себе
что-то кукольно-печальное, удивительно волновавшее меня. Прощай, Чекко,
прощай Франческа! -- было постоянным припевом. Влюбленные ножки не хотели
расстаться, и я, наконец, обрадовался, когда неумолимая судьба разлучила их,
ибо сладостное предчувствие подсказывало мне, что было бы несчастьем для
меня, если бы влюбленные так и остались вместе.
Профессор зааплодировал на гитаре, шутовски дергая струны, синьора
стала выводить трели, собачка залаяла, маркиз и я стали бешено хлопать в
ладоши, а синьора Франческа встала и раскланялась с признательностью.
-- Это, право, недурная комедия,--сказала она мне, -- но прошло уже
много времени с тех пор, как она была поставлена, да и сама я состарилась,
-- угадайте-ка, сколько мне лет?
256
Но тут же, отнюдь не дожидаясь моего ответа, быстро проговорила:
"Восемнадцать" -- и при этом восемнадцать раз повернулась на одной ноге.
-- А сколько вам лет, dottore?1
-- Я, синьора, родился в ночь на новый тысяча восьмисотый год.
-- Я ведь говорил уже вам, -- заметил маркиз, -- это один из первых
людей нашего века.
-- А сколько, по-вашему, мне лет? -- внезапно воскликнула синьора
Летиция и, не помышляя о своем костюме Евы, скрытом доселе под одеялом,
порывистым движением приподнялась при этом вопросе так высоко, что
показалось не только Красное море, но и вся Аравия, Сирия и Месопотамия.
Отпрянув в испуге при столь ужасном зрелище, я пробормотал несколько
фраз о том, как затруднительно разрешить подобный вопрос, ибо ведь я видел
синьору только наполовину; но так как она все упорнее продолжала настаивать,
то я принужден был сказать правду,-- именно, что я не знаю соотношения между
годами итальянскими и немецкими.
-- А разве разница велика? -- спросила синьора Летиция.
-- Конечно,--ответил я,--тела расширяются от теплоты, поэтому и годы в
жаркой Италии гораздо длиннее, чем в холодной Германии.
Маркиз более удачно вывел меня из затруднительного положения, любезно
удостоверив, что только теперь красота ее распустилась в самой пышной
зрелости.
-- И подобно тому, синьора, -- добавил он, -- как померанец чем старее,
тем желтее, так и красота ваша с каждым годом становится более зрелой.
Синьора, казалось, удовлетворилась этим сравнением и, со своей стороны,
призналась, что действительно чувствует себя более зрелой, чем прежде,
особенно по сравнению с тем временем, когда она была еще тоненькой и впервые
выступала в Болонье, и что ей до сих пор непонятно, как она с такой фигурой
могла вызвать подобный фурор. Тут она рассказала о своем дебюте в роли
Ариадны; к этой теме, как я узнал потом, она очень часто возвращалась. По
этому случаю синьор Бартоло
_______________
1 Доктор (ит.).
257
должен был продекламировать стихи, брошенные ей тогда на сцену. Это
были хорошие стихи, полные трогательной скорби по поводу вероломства Тезея,
полные слепого воодушевления Вакхом и цветисто-восторженных похвал Ариадне.
"Bella cosa"1,-- восклицала синьора Летиция после каждой строфы.
Я тоже хвалил образы, и стихи, и всю трактовку мифа.
-- Да, миф прекрасный, -- сказал профессор, -- и в основе его лежит,
несомненно, историческая истина; некоторые авторы так прямо и рассказывают,
что Оней, один из жрецов Вакха, обвенчался с тоскующей Ариадною, встретив ее
покинутой на острове Наксосе, и, как часто случается, в легенде жрец бога
заменен самим богом.
Я не мог присоединиться к этому мнению, так как в области мифологии
более склонен к философским толкованиям, и потому возразил:
-- В фабуле мифа, в том, что Ариадна, покинутая Тезеем на острове
Наксосе, бросается в объятия Вакха, я вижу не что иное, как аллегорию:
будучи покинута, она предалась пьянству,-- гипотеза, которую разделяют
многие мои соотечественники -- ученые. Вы, господин маркиз, знаете,
вероятно, что покойный банкир Бетман постарался, в духе этой гипотезы, так
осветить свою Ариадну, чтоб она казалась красноносой.
-- Да, да, франкфуртский Бетман был великий человек! -- воскликнул
маркиз. В тот же миг, однако, что-то, по-видимому, очень важное, пришло ему
в голову, и он, вздохнув, пробормотал: "Боже, боже, я позабыл написать во
Франкфурт Ротшильду!" И с серьезным деловым лицом, с которого исчезло всякое
шутовское выражение, он быстро, без долгих церемоний, простился, пообещав
вернуться вечером.
Когда он исчез и я только что собрался, как это принято на свете,
сделать свои замечания о человеке, .благодаря любезности которого удалось
завязать столь приятное знакомство, я, к своему удивлению, увидел, что здесь
не могут нахвалиться им и в особенности превозносят, притом в самых
преувеличенных выражениях, его пристрастие к красоте, его аристократически
изящные манеры и бескорыстие. Синьора Франческа тоже присоединилась к общему
хору похвал, но призналась, что нос его
_______________
1 Прекрасно (ит.).
258
внушает ей некоторую тревогу и всегда напоминает ей Пизанскую башню.
Прощаясь, я снова просил удостоить меня милостивого соизволения
поцеловать ее левую ногу, и она с серьезной улыбкой сняла красный башмачок,
а также и чулок; а когда я склонил колени, она протянула мне свою
лилейно-белую цветущую ножку, которую я и прижал к губам с большим
благоговением, чем если бы проделал то же самое с ногой папы. Само собою
разумеется, я взял на себя также роль камеристки и помог ей надеть чулок и
башмак.
-- Я довольна вами, -- сказала синьора Франческа, когда дело было
сделано, причем я не слишком спешил, хотя и работал всеми десятью пальцами,
-- я довольна вами, вы можете почаще надевать мне чулки. Сегодня вы
поцеловали мне левую ногу, завтра к вашим услугам правая. Послезавтра вы
можете уже поцеловать мне левую руку, а день спустя -- и правую. Если будете
вести себя хорошо, то впоследствии я протяну вам и мои губы, и т. д. Видите,
я охотно поощряю вас, а так как вы еще молоды, то можете далеко пойти.
И я далеко пошел! Будьте в том свидетелями вы, тосканские ночи, и ты,
светло-синее небо с большими серебряными звездами, и вы, дикие лавровые
поросли и таинственные мирты, и вы, апеннинские нимфы, порхавшие вокруг нас
в свадебной пляске и грезами уносившиеся в лучшие времена -- времена богов,
когда не существовало еще готической лжи, разрешающей лишь слепые
наслаждения, ощупью, в укромном уголке, и прикрывающей своим лицемерным
фиговым листком всякое свободное чувство.
В отдельных фиговых листках тут и не было нужды -- целое фиговое дерево
с широко раскинувшимися ветвями шелестело над головами счастливцев.