Кто же этот граф Платен, с которым мы в предыдущей главе познакомились
как с поэтом и пылким другом? Ах! Любезный читатель, я давно уже читаю на
лице твоем этот вопрос и с трепетом приступаю к объяснениям. В том-то и
незадача немецких писателей, что со всяким добрым и злым дураком, которого
они выводят на сцену, им приходится знакомить нас при помощи сухой
характеристики и перечисления примет, дабы, во-первых, показать, что он
существует, а во-вторых, обнаружить слабое его место, где настигнет его
бич,--снизу или сверху, спереди или сзади. Иначе обстояло дело у древних,
иначе обстоит оно еще и у некоторых современных народов, например у англичан
и у французов, у которых есть общественная жизнь, а потому имеются и public
characters1. У нас же, немцев, хотя народ у нас в целом и
придурковатый, все же мало выдающихся дураков, которые были бы настолько
известны, чтобы служить и в прозе и в стихах образцом выдающихся личностей.
Те немногие представители этой породы, которых мы знаем, поистине правы,
когда начинают важничать. Они неоценимы и могут предъявлять самые высокие
требования. Так, например, господин тайный советник Шмальц, профессор
Берлинского университета,--человек, которому цены нет; писатель-юморист не
обойдется без него, и сам он в столь высокой степени чувствует свое личное
значение и незаменимость, что пользуется всяким случаем доставить
писателям-юмористам материал для сатиры и дни и ночи напролет ломает голову
над тем, как бы показаться в самом смешном свете в качестве государственного
человека, низкопоклонника, декана, антигегелианца и патриота и оказать тем
самым действенную поддержку литературе, для которой он как бы жертвует
собой. Вообще следует поставить в заслугу немецким университетам, что
немецким литераторам они поставляют в большем количестве, чем какому-либо
иному сословию, дураков всех видов; в особенности я ценил всегда в этом
смысле Геттинген. В этом и заключается тайная причина, по которой я стою за
сохранение университетов, хотя всегда
________________________________
1 Общественные характеры (англ.).
287
проповедовал свободу промыслов и уничтожение цехового строя. При столь
ощутительном недостатке в выдающихся дураках нельзя не благодарить меня за
то, что я вывожу на сцену новых и пускаю их во всеобщее употребление. Для
блага литературы я намерен поэтому несколько обстоятельнее поговорить сейчас
о графе Августе фон Платен-Галлермюнде. Я поспособствую тому, чтобы он
сделался в подобающей мере известным и до некоторой степени знаменитым; я
как бы раскормлю его в смысле литературном, наподобие того, как ирокезы
поступают с пленниками, которых предполагают съесть впоследствии на
праздничных пирах. Я буду вполне корректен, и правдив, и отменно вежлив, как
и надлежит человеку среднего сословия; материальной, так сказать, личной
стороны я буду касаться лишь постольку, поскольку в ней находят себе
объяснение явления духовного свойства, и всякий раз я буду ясно определять
точку зрения, с которой я наблюдал его, и даже порой те очки, сквозь которые
на него смотрел.
Отправной точкой, с которой я впервые наблюдал графа Платена, был
Мюнхен, арена его устремлений, где он пользуется славою среди всех, кто его
знает, и где, несомненно, он будет бессмертен, пока жив. Очки, сквозь
которые я взглянул на него, принадлежали некоторым мюнхенцам из тех, что
порой, под веселую руку, обменивались парой веселых слов о его наружности.
Сам я ни разу его не видел, и когда хочу представить его себе, всегда
вспоминаю о той комической ярости, с какой когда-то мой друг, доктор
Лаутенбахер, обрушивался на дурачества поэтов вообще и в особенности
упоминал некоего графа Платена, который с лавровым венком на голове
загораживал путь гуляющим на бульваре в Эрлангене и, подняв к небу
оседланный очками нос, делал вид, будто застывает в поэтическом экстазе.
Другие отзывались благоприятнее о бедном графе и сожалели только о его
ограниченных средствах, которые, при свойственном ему честолюбивом желании
выдвинуться, хотя бы в качестве поэта, заставляли его напрягаться через
силу; в особенности они его хвалили за предупредительность по отношению к
младшим, с которыми он казался воплощенной скромностью: он с умилительным
смирением просил разрешения посещать их по временам в их комнатах и заходил
в своем благодушии так далеко, что
288
снова и снова навещал их, даже в тех случаях, когда ему ясно давали
понять, что визиты его в тягость. Все эти рассказы до известной степени
тронули меня, хотя я и признаю вполне естественным то, что он так мало
пользовался успехом. Тщетны были частые сетования графа:
Ты слишком юн и светел, отрок милый, Тебе угрюмый спутник не по нраву
Что ж., Я примусь за шутки, за забаву,
Отныне места нет слезе унылой
И пусть пошлют небесные мне силы Веселья чуждый дар -- тебе во
славу.
Тщетно уверял бедный граф, что со временем он станет самым знаменитым
поэтом, что лавры бросают уже тень на чело его, что он может обессмертить и
своих нежных отроков, воспев их в вечных своих стихах. Увы! Именно такого
рода слава никому не улыбалась, да и в самом деле она не из завидных. Я
помню еще, с какой сдержанной улыбкой взирало несколько веселых приятелей
под мюнхенскими аркадами на одного из таких кандидатов в бессмертные. Один
дальнозоркий злодей уверял даже, что сквозь полы его сюртука он видит тень
лаврового листа. Что касается меня, любезный читатель, то я не так зол, как
ты полагаешь; в то время как другие издеваются над бедным графом, я ему
сочувствую, я сомневаюсь только в том, что он на деле отомстил ненавистным
"добрым нравам", хотя в своих песнях он и мечтает отдаться такой мести;
скорее я верю ему тогда, когда он трогательно воспевает мучительные обиды,
оскорбительные и унизительные отказы. Я уверен, что на деле он более ладит с
"добрыми нравами", чем ему самому хотелось бы, и он, как генерал Тилли,
может похвалиться: "Я никогда не был пьян, не прикоснулся ни к одной женщине
и не проиграл ни одного сражения". Вот почему, конечно, и говорит Поэт:
Ты юноша воздержанный и скромный
Бедный юноша или, лучше сказать, бедный старый юноша -- ибо за плечами
его было уже в то время несколько пятилетий, -- корпел тогда, если не
ошибаюсь, в Эрлангенском университете, где ему подыскали какие-то занятия;
но так как занятия эти не удовлетворяли его
289
стремящейся ввысь души, так как с годами все более и более давало себя
чувствовать его чувственное тяготение к чувствительной известности и граф
все более и более воодушевлялся великолепием своего будущего, то он
прекратил эти занятия и решил жить литературой, случайными подачками свыше и
прочими заработками. Дело в том, что графство нашего графа расположено на
Луне, откуда он, при скверных путях сообщения между нею и Баварией, может
получить свои несметные доходы лишь через двадцать тысяч лет, когда, по
вычислениям Грейтгейзена, Луна приблизится к Земле.
Уже ранее дон Платен де Коллибрадос Галлермюнде издал в Лейпциге у
Брокгауза собрание стихотворений с предисловием, под заглавием: "Страницы
лирики, номер 1-й". Книжка эта осталась неизвестной, хотя, как он уверяет,
семь мудрецов изрекли хвалу автору. Впоследствии он издал, по образцу Тика,
несколько драматических сказок и повестей, которые постигла та же счастливая
участь -- они остались неизвестными невежественной черни, и прочли их только
семь мудрецов. Той порою, чтобы приобрести, помимо семи мудрецов, еще
несколько читателей, граф пустился в полемику и написал сатиру, направленную
против знаменитых писателей, главным образом против Мюлльнера, который в то
время снискал уже всеобщую ненависть и морально был уничтожен, так что граф
явился в самый подходящий момент для того, чтобы нанести последний удар
мертвому надворному советнику Эриндуру -- не в голову, а на фальстафовский
лад, в икры. Негодование против Мюлльнера наполняло в то время все
благородные сердца; люди вообще слабы, полемическое произведение графа не
потерпело поэтому фиаско, и "Роковая вилка" встречена была кое-где
благосклонно -- не большою публикой, а литераторами и ученой братией,
последней в особенности, ибо сатира написана была в подражание не романтику
Тику, а классику Аристофану.
Кажется, в это самое время господин граф поехал в Италию; он не
сомневался более, что окажется в состоянии жить поэзией; на долю Котта
выпала обычная прозаическая честь -- платить деньги за поэзию, ибо у поэзии,
высокородной дочери неба, никогда нет денег, и она, нуждаясь в них, всегда
обращается к Котта. Граф стал сочинять стихи дни и ночи напролет; он не
доволь-
290
ствовался уже примером Тика и Аристофана, он подражал теперь Гете в
форме песни, Горацию -- в одах, Петрарке -- в сонетах, и, наконец, поэту
Гафизу -- в персидских газеллах; говоря короче, он дал нам, таким образом,
целую антологию лучших поэтов, а между прочими и свои собственные страницы
лирики" под заглавием: "Стихотворения графа Платена и т. д.".
Никто во всей Германии не относится к поэтическим произведениям с
большею снисходительностью, чем я, и, конечно, я с полной готовностью
признаю за беднягой вроде Платена его крошечную долю славы, заработанную с
таким трудом в поте лица. Никто более меня не склонен превозносить его
стремления, его усердие и начитанность в поэзии и признавать его заслуги в
сочетании слогов. Мои собственные опыты дают мне возможность, более чем
кому-либо другому, оценить метрические заслуги графа. О тяжких усилиях,
неописуемом упорстве, скрежете зубовном- в зимние ночи и мучительном
напряжении, которых стоили графу его стихи, наш брат догадается скорее, чем
обыкновенный читатель, который увидит в гладкости, красивости и лоске стихов
графа нечто легкое, будет просто восхищаться гладкой игрой слов, подобно
тому, как мы в продолжение нескольких часов забавляемся искусством
акробатов, балансирующих на канате, танцующих на яйцах и становящихся на
голову, и не помышляем о том, что эти несчастные только путем многолетней
выучки и мучительного голода постигли это головоломное искусство, эту
метрику тела. Я, который не так много мучился над стихотворным искусством и,
упражняясь в нем, всегда хорошо питался, я тем более готов воздать должное
графу Платену, которому пришлось куда тяжелее и горше; я готов подтвердить,
во славу его, что ни один канатоходец во всей Европе не балансирует так
хорошо на слабо натянутых газеллах, никто не проделывает пляску яиц над
лучше, чем он, и никто не становится так хорошо вверх ногами. Если музы
и неблагосклонны к нему, то гений языка все же ему под силу, или, вернее, он
умеет его на-
291
силовать, ибо по собственной воле этот гений не отдаст ему своей любви,
и графу упорно приходится бегать также и за этим отроком, и он умеет
схватить только те внешние формы, которые, при всей их красивой
закругленности, не отличаются благородством. Никогда еще ни одному Платену
не удавалось извлечь из своей души или выразить в свете откровения те
глубокие, безыскусственные тона, которые встречаются в народных песнях, у
детей и у других поэтов; мучительное усилие, которое ему приходится
проделывать над собой, чтобы что-нибудь сказать, он именует "великим деянием
в слове"; ему до такой степени чуждо существо поэзии, что он не знает даже,
что только для ритора слово -- подвиг, для истинного же поэта оно -- обычное
дело. Язык у него, в отличие от истинных поэтов, не становится мастерским,
но сам он, наоборот, стал мастером в языке или, скорее, на языке, как
виртуоз -- на инструменте. Чем больших успехов он достигал в технике такого
рода, тем более высокого мнения был он о своем мастерстве; ведь он научился
играть на все лады, он сочинял самые трудные стихотворные пассажи, иной раз
поэтизировал, так сказать, на одной струне и сердился, если публика не
аплодировала. Подобно всем виртуозам, выработавшим в себе такой
односторонний талант, он стал заботиться только об аплодисментах и с досадой
присматривался к славе других, завидовал своим собратьям по поводу их
заработка, как, например, Клаурену, разражался пятиактными пасквилями, чуть
только чувствовал себя задетым какой-либо эпиграммою, следил за всеми
рецензиями, в которых хвалили других, и постоянно кричал: меня мало хвалят,
мало награждают, ведь я поэт, я поэт из поэтов и т. д. Такой ненасытной
жажды похвал и подачек не обнаруживал ни один истинный поэт, ни Клоп-шток,
ни Гете, к которым граф Платен причисляет себя в качестве третьего, хотя
каждый согласится, что он мог бы быть в триумвирате только с Рамлером и,
пожалуй, с А.-В. Шлегелем. Великий Рамлер, как звали его в свое время, когда
он разгуливал по берлинскому Тиргартену, скандируя стихи, -- правда, без
лаврового венка на голове, но зато с тем более длинной косичкой в сетке, с
поднятыми к небу глазами и тугим парусиновым зонтиком под мышкой, -- считал
себя в то время наместником поэзии на земле. Стихи его были совершеннейшими
в немец-
292
кой литературе, и почитатели его, в круг которых по ошибке попал даже
Лессинг, были убеждены, что дальше в поэзии пойти невозможно. Почти то же
самое произошло впоследствии с А.-В. Шлегелем, но его поэтическая
несостоятельность сделалась очевидной с тех пор, как язык прошел дальнейший
путь развития, и даже те, кто когда-то считал певца "Ариона" за настоящего
Ариона, видят в нем теперь только заслуженного школьного учителя. Но имеет
ли уже граф Платен право смеяться над прославленным некогда Шлегелем, как
этот последний смеялся в свое время над Рамлером, это я еще не знаю. Знаю
только, что в области поэзии все трое равны, и как бы красиво ни проделывал
граф Платен в своих газеллах головокружительные трюки, как бы превосходно ни
исполнял в своих одах танец на яйцах, более того -- как бы-ни становился он
на голову в своих комедиях, -- все-таки он не поэт. Он не поэт, так считает
даже та неблагодарная молодежь мужского пола, которую он столь нежно
воспевает. Он не поэт, говорят женщины, которые, быть может, -- это я должен
заметить в его пользу, -- не совсем в данном случае беспристрастны и, может
быть, несколько ревнуют, ввиду склонности, замечаемой в нем, или даже видят
в направлении его стихов угрозу своему выгодному до сих пор положению в
обществе. Строгие критики, вооруженные сильными очками, соглашаются с этими
мнениями или выражаются еще более лаконически-мрачно. "Что вы видите в
стихах графа фон Платена-Галлермюнде?" -- спросил я недавно одного такого
критика. "Одно седалище", -- ответил он. "Вы этим имеете в виду форму,
высиженную с таким мучительным трудом?" -- переспросил я его. "Нет,--
возразил он,-- я этим имею в виду также и содержание".
Что до содержания платеновских стихов, я, конечно, не стану хвалить за
него бедного графа, но и не желаю лишний раз навлекать на него ту цензорскую
ярость, с которой говорят или даже молчат о нем наши Катоны. Chacun a son
gout1, -- одному нравится бык, другому -- корова Васишты. Я
отношусь даже с неодобрением к той страшной радамантовской суровости, с
которой осуждается содержание платеновских стихов в берлинском
________________________
1 У каждого свой вкус (фр.).