Меню
Назад » »

Лев Семенович Выготский. ПСИХОЛОГИЯ РАЗВИТИЯ ЧЕЛОВЕКА 6

или группы.  Часть их возникает,  как совершенно верно говорит К.  Бюлер,  из психологии животных,  часть составляется по примеру экспериментов над взрослыми людьми,  остальные же возникают на основании самой детской психологии,  происходя из случайных наблюдений в связи с ежедневными происшествиями детской жизни. Мы снова отказались бы подыскивать более красноречивое доказательство того положения,  что в детской психологии отсутствует адекватный метод исследования культурного развития, что она знает лишь один —  натуралистический —  подход к этой проблеме,  что на две трети детская психология непосредственно переносит в исследование ребенка вместе с методом принципиальный подход к поведению животных и взрослого человека,  а на одну треть переводит на язык эксперимента более или менее случайные наблюдения. Для проблемы культурного развития ребенка при таком положении дела не остается места.  Если,  несмотря на это,  экспериментальная детская психология сделала несомненные и огромные успехи,  она обязана этим исключительно тому,  что в выяснении натуральных зависимостей и связей,  открываемых в психологическом исследовании,  указанные методы оказались вполне пригодными и оправдали себя. Г. Фолькельт в обзоре достижений детской экспериментальной психологии отметил ту отличительную черту большинства исследований, что они построены по образцу зоопсихологических опытов и пользуются методами,  совершенно устраняющими необходимость в речи.  Мы склонны в этом признании,  вполне основательном,  усмотреть действительно отличительную черту экспериментального исследования поведения ребенка.  Но признать это —  значит сказать иными словами то же самое,  что высказано в предыдущей главе:  детская психология полностью и целиком проникнута чисто натуралистическим подходом к ребенку,  она знает и изучает его преимущественно как природное,  но не как социальное существо. Но оставим в стороне попутные замечания и подкрепления ранее развитых положений.  Проблема отношения различных ветвей генетической психологии между собой и их связи с общей и экспериментальной психологией снова встанет перед нами в конце настоящей главы. Сейчас закрепим тот вывод,  который нам необходимо сделать в связи с общей проблемой экспериментального метода. Вывод может быть выражен достаточно лаконично: в этнической и детской психологии, поскольку в них проник экспериментальный метод, господствует все тот же принцип его построения, принцип стимула — реакции. Нам остается сделать еще один шаг в том же направлении,  прежде чем окончательно расстаться с выяснением судьбы этой Универсальной схемы и перейти к дальнейшему. Мы должны спросить, какова же судьба изучения высших процессов и каков 255 принцип построения эксперимента в этой области.  Мы видели уже,  что частью высшие процессы,  рассматриваемые в аспекте культурного развития, вовсе были выведены из сферы действия и приложения эксперимента,  частью же —  в психофизиологическом аспекте —  они изучались принципиально так же (например, сложная реакция суждения), как и элементарные процессы. На этом дело,  конечно,  не могло остановиться. Исследование очень скоро натолкнулось на факт,  что высшие процессы,  и мышление в частности,  не укладываются в схему вундтовского эксперимента,  что процессы мышления не стоят в однозначной связи с каким-либо внешним раздражением,  как это имеет место в области ощущений, что, следовательно, схема эксперимента должна быть перестроена. Это и было сделано в исследованиях процессов мышления в вюрцбургской школе О. Кюльпе и его учениками и А. Бине в Париже.  Эти исследователи расширили,  но не сломали основную и первоначальную схему психологического эксперимента. Они, как и все прочие новаторы, искали выход в новом понимании стимула и реакции, их роли, но не в попытке выйти вообще за пределы основной схемы. Прежде всего подверглось реформе понятие раздражения, а затем и понятие реакции. Но сама эта двоица осталась ненарушенной. Под раздражением,  писал по этому поводу Бине,  следует понимать не только воздействие на наши органы чувств какого-либо материального агента,  но и всякую перемену вообще,  которую мы,  экспериментаторы, по своей воле вызываем в сознании испытуемого; так, язык, речь в руках психолога есть раздражитель более тонкий и не менее определенный,  чем обычные сенсорные раздражители;  язык в качестве раздражителя дает психологическому экспериментированию значительный диапазон. Итак,  язык и эксперимент,  которые Вундт отделил друг от друга нестираемой межой,  издавна проведенной между физиологией и историей духа, между природным и культурным в психологии человека,  были сближены в новых исследованиях, но путем довольно простой операции и довольно дорогой ценой.  Речь была приравнена —  по своей роли в психологическом эксперименте —  к обычным сенсорным раздражителям,  принципиально поставлена с ними в один ряд.  Натуралистический подход к речи как возбудителю высших процессов мышления,  односторонний подход к ней исключительно с ее природной стороны,  как к обычному сенсорному раздражителю,  роднит в сущности два полярных направления —  идеалистическую концепцию мышления,  возникшую в вюрцбургской школе,  и механистически материалистическую концепцию мышления, возникшую на почве бихевиоризма и рефлексологии. Недаром,  вполне осознав родственность методологического подхода при всей полярности обеих концепций,  В. М.  Бехтерев прямо объявил, что данные вюрцбургских опытов вполне тождественны с результатами реф- 256 лексологического анализа,  если только заменить в описании процессов мышления субъективные термины объективными. В этом направлении заранее заключена в свернутом виде вся последующая концепция мышления,  возникшая на основе новых исследований. Ибо,  если речь есть просто обычный сенсорный раздражитель наряду с другими агентами, вызывающими перемену в сознании, если роль ее заранее ограничивается этим и сводится к толчку,  необходимому материальному поводу для возникновения процессов мышления,  то заранее следует ожидать, что случится то, что и случилось; в безобразном, лишенном всяких чувственных следов, не зависимом от речи мышлении исследователи усмотрят actus purus, чисто духовный акт. Мы снова находимся на пути к идеям, заявил по поводу этих исследований Кюльпе. Как это ни кажется парадоксальным с первого взгляда, в этом же определении заключена в свернутом виде и концепция бихевиоризма и рефлексологии в вопросах мышления. Уже Бине пошел иным путем. В своем логическом развитии он мог прийти к идее Бехтерева и Дж. Уотсона. В безобразном, бессловесном мышлении Бине усмотрел бессознательный процесс, ряд психических установок по существу двигательной природы,  аналогичных физиологическим процессам,  которые он назвал внутренней мимикой.  При более крайнем заострении той же идеи нетрудно было прийти к формулировке Уотсона, гласящей, что мышление ничем не отличается от других двигательных навыков, например, плавания и игры в гольф. Оба эти тупика,  расходящиеся в различные стороны,  но одинаково глухие,  знакомы нам уже по предшествующей главе.  Мы видели,  что при отсутствии проблемы культурного развития поведения и высших психических функций психология — общая и детская — неизбежно упиралась в эти тупики. Мы не станем повторять или развивать то, что говорилось выше. Скажем только: если в данном случае применимо общее положение,  гласящее,  что методы познаются по делам их,  это означает,  что вместе с концепцией мышления вюрцбургской школы потерпел банкротство и ее метод, что исторический приговор произнесен одинаково и одновременно над теорией и методом. Но метод — и это нас интересует в первую очередь — и вюрцбургской школы, и бихевиоризма все тот же метод стимула —  реакции.  Кюльпе и его ученики иначе понимали роль применяемых стимулов и реакций,  чем рефлексологи,  иначе определяли цель и объект исследования.  Одни изучали при помощи словесных стимулов и реакций,  отводя им служебную,  вспомогательную роль,  психические реакции,  совершенно с ними не связанные по существу;  другие делали предметом исследования сами по себе словесные стимулы и реакции, полагая, что за ними ничего не скрывается, кроме признаков и фантомов; но и те 257 и другие рассматривали словесные стимулы и реакции — речь — исключительно с природной стороны,  как обычный сенсорный раздражитель;  и те и другие одинаково стояли на почве принципа стимула —  реакции. По существу в словесной инструкции,  словесном приказе,  рассматриваемом в методике рефлексологического исследования в качестве совершенно аналогичного всем прочим сочетательного раздражителя,  мы имеем доведенное до предела,  крайнее выражение того же,  бихевиористского,  принципиального подхода к речевой инструкции,  рассматривающего показания испытуемого как простые двигательные реакции и доводящего до крайнего предела натуралистический подход к словесной реакции.  Но мы склонны утверждать,  что между этими доведенными до предела положениями и обычным применением словесной инструкции с обычным учетом показаний испытуемого в экспериментальной психологии в одном определенном отношении имеется скорее разница в степени,  чем по существу дела.  Разумеется,  в одном случае психическое игнорируется вовсе,  в другом оно одно только и интересует исследователя. В этом смысле старая психология и рефлексология — полюсы. Но в одном определенном отношении мы снова можем их сблизить. И та и другая — одна в меньшей, другая в большей степени — не делали никакого принципиального различия между словесной речевой инструкцией и каким-либо натуральным сенсорным раздражителем. В экспериментальной психологии словесная инструкция является основой всякого опыта. С ее помощью экспериментатор создает нужную установку у испытуемого,  вызывает подлежащий наблюдению процесс,  устанавливает связи,  но обычно сама психологическая роль инструкции при этом игнорируется.  Исследователь затем обращается с созданными и вызванными инструкцией связями,  процессами и пр.  совершенно так, как если бы они возникали естественным путем, сами собой, без инструкции. Обычно решающий момент эксперимента — инструкция — оставался вне поля зрения исследования. Он не подвергался анализу и сводился к служебному,  вспомогательному процессу. Сами опыты учитывались обычно после того,  как вызванный процесс начинал действовать автоматически,  после того как он устанавливался.  Первые опыты обычно отбрасывались,  процессы изучались post mortem,  когда живое действие инструкции отходило на задний план,  в тень.  Исследователь,  забывая о происхождении искусственно вызванного процесса, наивно полагал, что процесс протекает совершенно так же, как если бы он возник сам собой,  без инструкции.  Это ни с чем не сравнимое своеобразие психологического эксперимента не учитывалось вовсе. Опыты с реакцией изучались, например, так, как если бы реак- 258 ция испытуемого вызывалась действительно появлением стимула, а не данной инструкцией. К проблеме инструкции в психологическом эксперименте мы еще вернемся.  Поэтому у нас нет намерения исчерпать ее короткими замечаниями.  Но для правильной оценки основного положения настоящей главы анализ той роли,  которая отводилась речи в психологическом эксперименте,  имеет решающее значение.  Речь рассматривалась в одном плане с другими сенсорными раздражителями.  Инструкция укладывалась в рамки основной схемы.  Правда,  отдельные психологи,  как Н.  Ах и другие,  пытались подойти к психологическому анализу инструкции, но исключительно со стороны ее влияния на процесс самонаблюдения и его детерминацию.  Забегая вперед,  мы можем сказать,  что в одном этом,  казалось бы,  частном факте полностью заключена вся проблема адекватного подхода к высшим психическим функциям. Принципиальное неразличение роли речи и роли других сенсорных раздражителей в психологическом эксперименте является прямым и неизбежным следствием безраздельного господства основной схемы S—R  (стимул —  реакция).  Разумеется,  речь может совершенно законно рассматриваться в этом плане.  Ведь возможно и с известной точки зрения вполне закономерно рассматривать речь как двигательный навык в ряду других навыков. В процессах образования понятий или значений речи свою подчиненную роль играют и механизм ассоциации,  и другие,  еще более элементарные механизмы.  Можно,  наконец,  изучать и природный состав речи как сенсорный раздражитель.  Но именно потому,  что метод S-R  одинаково приложим ко всем формам поведения —  низшим и высшим,  он недостаточен при исследовании высших функций,  неадекватен их природе,  так как улавливает в них то,  что у них есть общего с низшими процессами, и не улавливает их специфического качества. Этот метод подходит к культурным образованиям с природной стороны. Любопытно,  что этой ошибки не повторяет физиология высшей нервной деятельности,  для которой более естествен и понятен был бы подобный принципиальный подход,  нивелирующий различия между речью и другими раздражителями, и для которой подход с природной стороны ко всем явлениям поведения,  в том числе и культурным, совершенно обязателен. Даже в физиологическом плане И. П. Павлов отмечает то своеобразие,  которое выделяет «грандиозную сигналистику речи»  из всей прочей массы сигнальных раздражителей. «Конечно, — говорит он, — слово для человека есть такой же Реальный условный раздражитель, как и все остальные общие у него с животными, но вместе с тем и такой многообъемлющий, как никакие другие,  не идущие в этом отношении ни в какое количественное и качественное сравнение с условными раздражи- 259 телями животных» (И. П. Павлов, 1951,  с. 428—429). Многообъемлемость слова,  на которую Павлов указывает как на отличительную его черту,  не исчерпывает,  конечно,  в плане психологическом всего своеобразия слова и не выражает даже центральной черты этого своеобразия. Но принципиально важно уже одно то,  что физиологическое исследование приводит к установлению и признанию количественного и качественного своеобразия слова и его несравнимости в этом отношении с условными раздражителями животных. Разумеется,  сознание своеобразия речи в этом плане не было чуждо и психологии.  Но в своем собственном плане она ставила в один ряд все сенсорные стимулы, в том числе и слово человека. В этом смысле она фактически совпадала с физиологией в подходе к высшему поведению человека. Ту и другую объединяла методологическая схема S—R. В сущности схема принудила экспериментальную психологию устами Бине приравнять слово к обычным сенсорным раздражителям. Нужно было или отказаться от схемы,  нарушить ее, или подчинить ей все. Мы видим,  что указанная схема лежит в основе психологического эксперимента,  сколь бы разнообразные формы он ни принимал в исследованиях различного направления и в какие бы области психологии он ни проникал. Эта схема охватывает все направления —  от ассоциативной до структурной психологии, все области исследования — от элементарных до высших процессов, все разделы психологии — от общей психологии до детской. Это положение имеет,  однако,  обратную сторону,  которая как будто обесценивает добытый нами результат обобщения, т. е. наш основной вывод. Так, по крайней мере, кажется с первого взгляда. Обратная сторона заключается в том, что по мере обобщения и распространения нашей схемы на все более и более обширные области психологии во всех направлениях прямо пропорционально этим процессам улетучивалось и выветривалось конкретное содержание схемы. Мы видели,  что за ней могут скрываться самые различные и даже полярно противоположные подходы к психике и поведению человека,  самые различные цели и задачи исследования,  наконец,  отдаленнейшие друг от друга области исследования.  Возникает вопрос:  не является ли вся схема при таком положении вещей пустой,  ничего не значащей формой,  за которой вообще не скрывается никакого определенного содержания, и не лишено ли поэтому всякого смысла полученное нами обобщение? Для того чтобы ответить на этот вопрос, следует установить, какое положительное содержание стоит за схемой S—R,  что означает тот факт,  что она лежит в основе всякого экспериментального метода в психологии или, иначе, что общего есть во 260 всех разнообразных формах и видах психологического эксперимента,  что скрывается за схемой лежащей в их основе. То общее, что объединяет все виды и формы психологического эксперимента и что присуще им всем в различной мере, поскольку они опираются на принцип S-R,  есть натуралистический подход к психологии человека,  без вскрытия и преодоления которого невозможно найти адекватный метод для исследования культурного развития поведения.  По своей сущности это воззрение представляется нам родственным натуралистическому пониманию истории,  однородность которого,  по словам Ф.  Энгельса,  заключается в том,  что оно признает, «что только природа действует на человека и что только природные условия определяют повсюду его историческое развитие...»,  и забывает,  что и «человек воздействует обратно на природу, изменяет ее, создает себе новые условия существования» (К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч., т. 20, с. 545- 546). Натуралистический подход к поведению в целом,  в том числе и к высшим психическим функциям,  сложившимся в исторический период развития поведения,  не учитывает качественного отличия истории человека от истории животных.  В сущности,  схема S-R  принципиально одинаково применяется к исследованию поведения человека и поведения животных. Уже один этот факт заключает в себе в свернутом виде полностью ту мысль,  что все качественное отличие истории человека,  все изменение природы человека, весь новый тип человеческого приспособления — все это не отразилось на поведении человека и не вызвало в нем никаких изменений принципиального характера.  Мысль эта означает,  в сущности,  признание того, что поведение человека находится вне общего исторического развития человечества. Как ни малосостоятельна и даже дика подобная мысль в ее обнаженной форме, она все же в скрытом виде продолжает пребывать молчаливой предпосылкой,  невысказанным принципом экспериментальной психологии.  Допустить,  что труд,  изменивший коренным образом характер приспособления человека к природе, не связан с изменением типа поведения человека, нельзя,  если принять вместе с Энгельсом,  что «орудие означает специфически человеческую деятельность, преобразующее обратное воздействие человека на природу — производство» (там же, с. 357). Неужели в психологии человека, в развитии поведения ничто не соответствует тому отличию в отношениях к природе, которое отделяет человека от животных и которое имеет в виду Энгельс, когда говорит, что «животное только пользуется внешней природой... человек же...  господствует над ней»,  что «все планомерные действия всех животных не сумели наложить на природу печать их воли. Это мог сделать только человек» (там же, с. 495). 261 Возвращаясь к прежде приведенному примеру,  мы могли бы спросить,  что означает для психологического эксперимента то обстоятельство,  что формула Дженнингса относительно органической обусловленности системы активности становится неприложимой к человеку в тот момент, когда его рука впервые берется за орудие,  т.  е.  в первый же год его жизни.  Схема S—R  и скрывающийся за ней натуралистический подход к психологии человека предполагают пассивный характер человеческого поведения как его основную черту. Слово «пассивный» мы употребляем в том условном смысле,  в каком применяют его обычно,  говоря о пассивном характере приспособления животных в отличие от активного приспособления человека.  В поведении животных и человека,  спрашиваем мы,  должно что-нибудь соответствовать этому различию в двух типах приспособления? Если принять во внимание эти чисто теоретические соображения и присоединить сюда указанное нами выше и не оспариваемое никем фактическое бессилие экспериментальной психологии в приложении схемы S—R к исследованию высших психических функций, станет ясно, что эта схема не может служить основой для построения адекватного метода исследования специфически человеческих форм поведения. В лучшем случае она поможет нам уловить наличие низших, подчиненных, побочных форм, которые не исчерпывают существа главной формы.  Применение универсальной всеохватывающей схемы ко всем ступеням в развитии поведения может лишь привести к установлению чисто количественного разнообразия,  усложнения и повышения стимулов и реакций человека по сравнению с животными, но не может уловить нового качества человеческого поведения. О его качестве можно сказать словами Гегеля,  что нечто есть благодаря своему качеству то, что оно есть, и, теряя свое качество, оно перестает быть тем, что оно есть, ибо развитие поведения от животных к человеку привело к возникновению нового качества. В этом заключается наша главная идея. Развитие это не исчерпывается простым усложнением тех отношений между стимулами и реакциями, которые даны нам уже в психологии животных. Оно не идет также по пути количественного увеличения и разрастания этих отношений.  В центре его стоит диалектический скачок,  приводящий к качественному изменению самого отношения между стимулом и реакцией.  Поведение человека —  так могли бы мы сформулировать наш основной вывод — отличается таким же качественным своеобразием по сравнению с поведением животных, каким отличается весь тип приспособления и исторического развития человека по сравнению с приспособлением и развитием животных,  ибо процесс психического развития человека есть часть общего процесса исторического развития человечества.  Тем самым мы приведены к необхо мости ди 262 искать и найти новую методологическую формулу психологического эксперимента. Мы подошли вплотную к самому трудному месту нашего изложения. Нам предстоит по ходу развития мыслей сформулировать в немногих словах принципиальную основу и структуру того метода, при помощи которого проведены наши исследования.  Но благодаря тесной связи между методом и объектом исследования,  о которой мы говорили в самом начале настоящей главы,  дать формулу —  значит заранее раскрыть центральную идею всего исследования,  предвосхитить до некоторой степени его выводы и результаты, которые могли бы стать вполне понятны, убедительны и ясны лишь в самом конце изложения.  Мы должны сейчас в целях обоснования метода сказать то, развитию чего посвящена вся настоящая книга, в чем безраздельно слиты начало и конец всего нашего исследования, что представляет альфу и омегу всей истории развития высших психических функций. Мы решаемся предложить эту формулу,  которая должна лечь в основу нашего метода,  и развить основную идею нашего исследования первоначально в виде рабочей гипотезы. Мы могли бы, избирая такой путь изложения,  опереться в этом случае на слова Энгельса,  совершенно точно выражающие методологическое значение нашего хода мысли. «Формой развития естествознания, —  говорит он, —  поскольку оно мыслит,  является гипотеза.  Наблюдение открывает какой-нибудь новый факт,  делающий невозможным прежний способ объяснения фактов,  относящихся к той же самой группе. С этого момента возникает потребность в новых способах объяснения,  опирающаяся сперва только на ограниченное количество фактов и наблюдений.  Дальнейший опытный материал приводит к очищению этих гипотез,  устраняет одни из них, исправляет другие, пока, наконец, не будет установлен в чистом виде закон. Если бы мы захотели ждать, пока материал будет готов в чистом виде для закона, то это значило бы приостановить до тех пор мыслящее исследование, и уже по одному этому мы никогда не получили бы закона» (К. Маркс,  Ф.  Энгельс.  Соч.,  т. 20,  с. 555). Мы начали исследование с психологического анализа нескольких форм поведения,  встречающихся,  правда не часто,  в повседневной,  обыденной жизни и потому знакомых каждому,  но вместе с тем являющихся в высшей степени сложными историческими образованиями наиболее древних эпох в психическом развитии человека. Эти приемы или способы поведения, стереотипно возникающие в определенных ситуациях,  представляют как бы отвердевшие,  окаменевшие,  кристаллизовавшиеся психологические формы,  возникшие в отдаленнейшие времена на самых примитивных ступенях культурного развития человека и удивительным образом сохранившиеся в виде истори ского че пережитка в окамене- 263 лом и вместе с тем живом состоянии в поведении современного человека. Мы знаем,  что сам выбор подобных приемов в качестве исходной точки всего исследования и ближайшего предмета нашего анализа, от которого мы ждем формулы построения нового метода, не может не показаться неожиданным и странным.  Эти формы поведения обычно не вызывают к себе серьезного отношения даже в обыденной жизни.  Они никогда не привлекали внимания исследователя-психолога.  Упоминание о них обычно мотивируется любопытством к психологическим курьезам,  которые не заслуживают иного отношения.  Наблюдатель и исследователь проходят всегда мимо них,  так как они,  несомненно,  не выполняют и не могут выполнять никаких сколько-нибудь значительных функций в поведении современного человека и стоят особняком, вне его основных систем, на окраинах, на периферии,  ничем и никем не связанные с его руководящими и глубинными линиями. Даже применяя их, прибегая к ним, современный человек делает это обычно с усмешкой. Казалось бы, что же могут сказать существенного о поведении человека эти выветрившиеся,  потерявшие смысл исторические обломки,  психологические пережитки отдаленного прошлого,  чужеродным телом входящие в общую ткань поведения,  столь же нетипичные, безличные, утратившие почти всякое значение в психическом приспособлении современного человека? Этот приговор,  несомненно,  имеет свои прочные основания в чрезвычайно низкой практической жизненной оценке,  даваемой этим ничтожным,  мелочным,  ничем не привлекающим внимания фактам,  оценке, безусловно справедливой и заслуженной. Поэтому глубочайшим заблуждением было бы вводить эти и подобные им факты, лишенные почти всякого жизненного значения, в центр исследования, приписывать им смысл и интерес ради них самих.  Сами по себе они,  несомненно,  составляют последнюю задачу психологического объяснения;  без них может вполне обойтись даже претендующее на самый широкий и глубокий охват описание. Сами по себе они нуль или даже еще меньше этого. Но жизненная оценка какого-либо явления и его научно-познавательная ценность не всегда совпадают,  и,  главное,  они никогда не могут совпасть непосредственно и прямо в том случае,  когда данное явление рассматривается в качестве косвенной улики,  ничтожного вещественного доказательства,  следа или симптома какого-либо большого и важного процесса или события, которое воссоздается или раскрывается на основании исследования и изучения,  анализа и истолкования его обломков,  остатков,  становящихся драгоценным средством научного познания. Зоолог по ничтожному обломку кости какого-либо ископаемого животн го о восстанавливает весь его скелет и даже 264 образ жизни.  Не имеющая никакой реальной стоимости древняя монета часто раскрывает археологу сложную историческую проблему. Историк, расшифровывая нацарапанный на камне иероглиф, проникает в глубь исчезнувших веков.  Врач по ничтожным симптомам устанавливает диагноз болезни.  Психология только в последнее время преодолевает страх перед жизненной оценкой явлений и научается в ничтожных мелочах — этих отбросах из мира явлений, если применить выражение 3. Фрейда, привлекавшего внимание
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar