- 1295 Просмотров
- Обсудить
Глава третья
МЕЖДУ ОБЩИНОЙ И БОГОМ
Когда я размышляю о мимолетности
моего существования, погруженного в
вечность, которая была до меня и
пребудет после, и о ничтожности пространства,
не только занимаемого, но и видимого
мной, пространства, растворенного в
безмерной бесконечности пространств, мне
неведомых и не ведающих обо мне, – я
трепещу от страха и спрашиваю себя,
почему я здесь, а не там, ибо нет
причины мне быть здесь, а не там, нет
причины быть сейчас, а не потом или прежде.
Б.Паскаль
Как ни противоречива античная концепция человека, в ней постепенно выкристаллизовываются следующие основные идеи: 1) человек занимает особое, высшее место в организации Вселенной; 2) индивид принадлежит не только к своей особенной, родоплеменной и государственной общности, но и к человечеству как целому; 3) это дает ему определенную социальную и психологическую автономию, неотчуждаемое личное достоинство и права, которые должен признавать и соблюдать каждый конкретный социум; 4) индивид обязан сознательно контролировать и регулировать свое поведение, а важнейшее средство этого – рациональное самопознание.
Крушение Римской империи похоронило, казалось, и эти идеи. Мир "варварских правд", героического эпоса и скандинавских саг гораздо больше похож на гомеровский, нежели на эллинистический или позднеримский, заставляя историков снова говорить об "открытии индивидуальности" или формировании "понятия личности" то в XI, то в XII, то в ХП1 в. Но понятие личности, формирующееся в средние века, так же сильно отличается от античного канона, как реальный немец или француз XII или XIII в. – от древнеримского патриция. Два момента наиболее важны для понимания этих различий христианская концепция человека и феодальный корпоративизм.
"Христианское понимание человека отличается от античного прежде всего тем, что человек не чувствует себя органической частью, моментом космоса; он вырван из космической, природной жизни и поставлен вне ее; по замыслу бога, он выше космоса, должен быть его господином; но в силу своего грехопадения его положение господина пошатнулось, и хотя он не утратил и не может утратить своего сверхприродного статуса, но в своем испорченном состоянии он полностью зависит от божественной милости. Без веры в бога и без помощи божественной благодати человек оказывается, согласно христианскому учению, гораздо ниже того, чем он был в язычестве: у него нет больше того твердого статуса – быть высшим в ряду природных существ, какой ему давала языческая античность; зато с верой он сразу оказывается далеко за пределами всего природно-космического: он непосредственно связан живыми личными узами с творцом всего природного. И отношение человека к творцу в христианстве совсем иное, чем отношение неоплатоников к Единому; личный бог предполагает и личное же к себе отношение; а отсюда изменившееся значение внутренней жизни человека: она становится теперь предметом глубокого внимания, приобретает первостепенную религиозную ценность" [1].
Христианская концепция мира в целом была не антропо-, а теоцентрической. Индивидуализация взаимоотношений человека с богом, как и "личностность" христианского вероучения, выраженная в принципе личной самостоятельности каждой из ипостасей троицы и в идее "вочеловечения" бога (Христос как соединение человеческой и божественной природы), была результатом длительного исторического развития [2], причем теологические концепции о природе троицы (бог-отец, бог-сын, бог-дух святой) или Христа следует отличать от более земных "антропологических" представлений и тем более от эмоциональных переживаний. Богословские тексты наиболее абстрактны и безличны.
В сочинениях ранних отцов церкви (так называемая греческая патристика, II в. н.э.) бог-отец, бог-сын и бог-дух святой еще не обладают чертами личной самостоятельности и являются разными наименованиями одного и того же божества, понимаемого как чистая безличная бесконечность. Как и в старых гностических текстах, сын только имя отца, который сам не имеет имени. Тертуллиан употребляет слова persona и prosopon исключительно для обозначения грамматических лиц или персонажей драмы. Слово "персона" было лишено самостоятельного понятийного содержания, ибо обозначало субъекта, имеющего свойства, а отнюдь не какие-либо свойства сами по себе. В III в. для обозначения "лиц" троицы вводится греческое слово "ипостась", с которым позже идентифицируются "персона" и "просопон". Но ни один из трех терминов не определялся содержательно, субстанциально как совокупность определенных качеств. В "Исповеди" Августина троичность божества связывается с наличием у человека трех главных свойств: "быть, знать, хотеть". Но тайну этого триединства Августин считает принципиально непостижимой. Даже определение "персоны" Боэцием (ок. 480-524), считавшееся в средние века классическим ("лицо есть рациональная по своей природе индивидуальная субстанция"), обычно трактуемое в том смысле, что главным признаком лица как особой самостоятельной сущности является разумность, допускает и иное толкование. Некоторые отцы церкви (например, святой Иероним) вообще применяют слово persona только к богу, но не к человеку. Так что понятие "лицо" в патристике – "только конкретизация и проявление безличной идеальной сущности" [3]. Попытка индивидуализировать понятие лица, предпринятая Пелагием (ок. 360 – после 418), который отрицал наследственность первородного греха и допускал возможность самостоятельного, без помощи "благодати", совершенствования человека, встретила резкий отпор со стороны Августина и была признана ересью.
Индивидуально – личностное начало средневековой культуры надо искать не в отвлеченных богословских категориях, а в эмоциональных переживаниях.
Античное представление о человеке было статуарно-замкнутым и массивно – целостным. Аристократический античный идеал свободы означал культ жеста, спокойствия, красоты. Греческое искусство не знает ни ярких образов телесного страдания, ни безоглядной духовной устремленности. Олимпийским богам чужды чувства страха, жалости, надежды, а для человека, считающего высшим благом освобождение от страданий, даже самоубийство может быть добродетелью, приближающей его к богам. "Пусть не увлекает тебя ни чужое отчаяние, ни ликование" [4], – учит Марк Аврелий.
Иная картина открывается в Библии. "Ветхозаветное восприятие человека нисколько не менее телесно, чем греческое, но только для него тело – не осанка, а боль, не жест, а трепет, не объемная пластика мускулов, а уязвленные "потаенности недр"... это тело не созерцаемо извне, но восчувствовано извнутри, и его образ слагается не из впечатлений глаза, а из вибраций утробы" [5]. Переживание себя как физической боли прокладывало путь христианской идее внутреннего самоочищения через страдание.
Не менее важна для самосознания эсхатологическая перспектива, то есть учение о конечных судьбах мира и человека. Античный космос не имел внутреннего центра, не было его и в судьбе отдельного индивида. Для христианина такой центр существует – это бог, главная цель которого – спасение душ.
И сам индивид не остается при этом нейтральным. "Что бы ни случилось с тобой – оно предопределено тебе от века. И сплетение причин с самого начала связало твое существование с данным событием" [6], – писал Марк Аврелий. Христианству чужда подобная созерцательность. Убеждение, что в зависимости от божьего расположения и силы собственной веры он может стяжать вечное спасение или навеки погибнуть, не оставляет места спокойствию и невозмутимости. Индивид мечется между страхом и надеждой на чудо. Это делает его жизненную ситуацию и его "Я" внутренне конфликтными: человек должен высоко думать о себе, но не заноситься, он обретает радость в страдании, величие – в унижении.
Ощущение своей сложности и исключительности было особенно острым у ранних христиан, у которых социальный кризис переживавшейся исторической эпохи органически сплетался с личным психологическим кризисом, связанным с переходом в новую веру и переживаемым как глубоко интимное событие. Задавая вопрос "кто я такой?", Марк Аврелий, в сущности, имеет в виду не себя лично, а человека вообще, отсюда и его спокойный интеллектуализм. Новообращенный же христианин, которому только что "открылся свет", чувствует себя буквально заново рожденным. Его вопрос о себе – не акт рефлексии, а страстный "прорыв" в новое измерение бытия. Самые эмоционально-личностные документы поздней античности – именно рассказы об "обращении". Идея божественного откровения и личного общения с богом придает новое значение и смысл и спонтанным, неуправляемым психическим состояниям – снам, видениям, галлюцинациям.
В новые тона окрашиваются и межличностные отношения. Античный гуманизм призывал строить человеческие отношения на принципах разума и терпимости. Христианство апеллирует не к разуму, а к чувству любви. "Христианский гуманизм" основан не столько на рациональном осуждении жестокости, сколько на живом сострадании.
Человек, таким образом, обращен одновременно к богу, к ближнему и внутрь собственного "Я". Не зная собственной души, он не может избежать невольных прегрешений. Но что такое это внутреннее "Я"? "Что же я такое, Боже мой? – спрашивает Августин. – Какова природа моя? Жизнь пестрая, многообразная, бесконечной неизмеримости" ("Исповедь", X, XVII, 26).
Духовный порыв и комплекс избранничества, характерные для раннего христианства, с превращением его в официальную религию быстро угасают, заменяясь формальными ритуалами, а реальная социальная структура феодального общества отнюдь не благоприятствовала развитию индивидуальности.
Характерная черта феодального средневековья – неразрывная связь индивида с общиной. Вся жизнь человека, от рождения до смерти, была регламентирована. Он почти никогда не покидал места своего рождения. Жизненный мир большинства людей той эпохи был ограничен рамками общины и сословной принадлежности. Как бы ни складывались обстоятельства, дворянин всегда оставался дворянином, а ремесленник ремесленником. Социальное положение для человека было так же органично и естественно, как собственное тело; каждому сословию соответствовала своя система добродетелей, и каждый индивид должен был знать свое место.
Прежде всего индивид был связан семейными отношениями, а семья включала не только супругов и детей, но и многочисленных домочадцев. Далее, он включался в соседские отношения, сначала в рамках сельской общины, а позже – церковного прихода, который был не только церковной, но и административной единицей, где были сосредоточены все реальные социальные контакты населения – труд, досуг, отстаивание общих интересов. И наконец, каждый человек принадлежал к определенному сословию.
"Горизонтальные" связи, опосредствовавшие социальную принадлежность индивида, дополнялись "вертикальными", в виде четко отработанной иерархической системы социализации. С момента рождения ребенок оказывался под влиянием не только родителей, но всей большой семьи. Затем следует период ученичества, будь то в качестве пажа или оруженосца у дворян или подмастерья у ремесленника. Став взрослым, индивид автоматически обретал членство в своем приходе, становился вассалом определенного сеньора или гражданином вольного города, подданным государя. Это налагало на него многочисленные материальные и духовные ограничения, но одновременно давало вполне определенное положение и чувство принадлежности и сопричастности.
Средневековый человек неотделим от своей среды. Даже физически феодал почти никогда не бывал один: ни в походе, ни на молитве, ни ночью в своем холодном и сыром замке.
Взгляд на индивида как на частицу социального целого идеологически освящается восходящей к христианской космологии идеей призвания, согласно которой каждый "призван" выполнять определенные задачи. Общество органическое тело, в котором каждый выполняет отведенные ему функции. Это нашло отражение в словах апостола Павла: "Каждый оставайся в том звании, в котором призван" (Первое послание к коринфянам, 7, 20). Само слово "свобода", которое обычно употреблялось во множественном числе, означало для средневекового человека не независимость, а привилегию включенности в какую – то систему, "справедливое место перед богом и перед людьми" [7].
Регламентировано было не только положение индивида в обществе, но и мельчайшие детали его поведения. "Каждый человек занимает отведенное ему место и должен соответственно поступать. Играемая им социальная роль предусматривает полный "сценарий" его поведения, оставляя мало места для инициативы и нестандартности... Каждому поступку приписывается символическое значение, и он должен совершаться в однажды установленной форме, следовать общепринятому штампу" [8]. В то же время всякая роль связана с конкретным индивидом. Присяга в верности дается не государству вообще, а конкретному монарху, и, если сюзерен нарушит свой феодальный долг, вассальная верность также утрачивает силу.
Реальная социальная иерархия "достраивается" соответствующим символическим миром. Человеческая деятельность кажется средневековому мыслителю полностью предопределенной божественным провидением. Индивидуальность человека не привлекает к себе внимания; его черты "конструируются" по заранее заданному сословному образцу и нормам этикета. Это касается и внешности (всем знатным лицам приписываются, например, светлые или "золотые" кудри и голубые глаза), и морально-психологических качеств.
Описания людей в средневековых текстах обычно сводятся к одному и тому же обязательному набору сословных добродетелей. Мужчины бывают смелыми, любезными, разумными или трусливыми, грубыми и безрассудными. Качества женщин исчерпываются красотой, изяществом и скромностью. "Нейтральных", "неоценочных" качеств нет вовсе. Обязательные сословно-этикетные характеристики употребляются даже там, где их смысл прямо противоречит поведению героя. Например, в "Песне о Нибелунгах" бургундский король Гунтер с помощью Зигфрида взял в жены богатыршу Брюнхильду. Во время брачной ночи он терпит полное фиаско: вместо того чтобы отдаться жениху, невеста связывает его и вешает на крюк, оставляя его в таком положении на всю ночь. При этом она продолжает обращаться к Гунтеру в соответствии с этикетом, называя "господин Гунтер", и поэт по-прежнему именует его "могучим" и "благородным рыцарем" [9]. Для современного восприятия это звучит как издевка, но древний автор не усматривал здесь противоречия: Гунтер благороден и доблестен независимо от происходящего с ним.
Историки прошлого века удивлялись, как мог рыцарский культ благородства и великодушия сочетаться с тем эпическим спокойствием, с каким в средневековых источниках повествуется о массовом истреблении населения захваченных городов, опустошении деревень и т.д. Но дело в том, что способность средневекового человека к сопереживанию замыкалась его собственным религиозным и сословным кругом. Открытие, что "и крестьянки чувствовать умеют", сделано только в новое время.
В средневековой латыни слово persona еще многозначнее, чем в классической, обозначая и маску, и театральную роль, и индивидуальные, в том числе телесные, свойства человека, и его социальное положение, ранг. Глаголы dispersonare и depersonare обозначали в средние века не утрату индивидуальности или психическое расстройство ("деперсонализация" в современной психиатрии), а потерю статуса, чести, "лица" в социальном смысле, места в сословной иерархии. Латинское personalitas – "личность" возникло в раннем средневековье как производное от слова "персона". Уже Фома Аквинский использовал его для обозначения условий или способов существования лица. Слово "персонаж", возникшее в английском языке и уже в XIII в. усвоенное французами, первоначально обозначало церковную должность (parson – пастор, священник), а затем отошло к миру театра.
Каноническое (церковное) право также не знает личности как особого явления; слово "персона" фигурирует в нем как синоним отдельного человека, обладающего идентичностью (преемственностью и неизменностью) и разумом, без чего невозможна ответственность за грехи, и только. Никаких "личных прав" или "прав личности" средневековье не знает [10].
Средневековая культура вообще мало психологична. По наблюдениям Д.С.Лихачева, русский летописец XI-XIII вв. описывает не психологию князя, а только его политическое поведение: "Нет добрых качеств князя без их общественного признания, ибо самые эти качества неразрывно связаны с их внешними постоянными проявлениями. Вот почему летописец не знает конфликта между тем, каким на самом деле является тот или иной князь, и тем, каким он представляется окружающим" [11].
То же самое свойственно и "житиям святых". Для средневекового клирика "индивиды были собранием качеств, и их поступки вырастали из этого собрания, а не из целостной индивидуальности" [12]. "Жития святых" так похожи друг на друга потому, что авторы их описывают не жизнь святого, а его святость.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.