- 1183 Просмотра
- Обсудить
Очевидно, есть и то и другое: это чувствуют все, это говорит сам Гамлет. Если не безумие, то какое‑то странное превращение – «transformation», какое‑то состояние – «distraction», «lunacy», – это отмечают все. С другой стороны, просто сумасшедшим, то есть просто нелепым, невменяемым человеком его не считает никто. Король видит, что слова его хоть и странны, но не безумны и, главное, Полоний, который один считает его просто сумасшедшим, говорит: «Если это и безумие, то в своем роде последовательное». Это не бессмысленное сумасшествие, а глубокое безумие. «Как проницательны подчас его ответы! Находчивость, которая часто осеняет полоумных и не всегда бывает у здравомыслящих». Это безумие иногда глубже рассудка – это чувствует даже Полоний. Но опять все же какое‑то «безумие» есть: Горацио говорит, что изза призрака он в исступлении; в сцепе вслед за явлением Духа видно это «безумие» – подлинное, там же, где и «условное». Офелия после разговора с Гамлетом (который убедил короля, что это не безумие, а что‑то высиживаемое скорбью) говорит: Какого обаянья ум погиб! Соединенье знанья, красноречья И доблести, наш праздник, цвет надежд, Законодатель вкусов и приличий. Их зеркало… все вдребезги. Все, все… А я? Кто я. беднейшая из женщин, С недавним медом клятв его в душе. Теперь, когда могучий этот разум, Как колокол надбитый, дребезжит, А юношеский облик бесподобный Изборожден безумьем? Боже мой! Куда все скрылось? Что передо мной? (III, 1). Значит, «безумие» есть, и самое «притворство» есть только следствие, особое выражение этого нового состояния души Гамлета. Это «безумие», которое так нащупывают все – приблизительными и разными словами, – совсем особое состояние души Гамлета после второго рождения. Вопрос о безумии Гамлета есть вопрос о его состоянии после «рождения», только определив его, можно понять смысл его безумия. Этот вопрос о безумии Гамлета, так и неразрешаемый пьесой до конца (притворяется ли Гамлет, прикидывается ли сумасшедшим или он действительно безумен? С одной стороны, явные указания на притворство, с другой – не менее явные следы подлинного безумия), показывает или, вернее, отражает в себе, заключает в себе всю двойственность трагедии: так и нельзя различить до конца ее, что Гамлет сам делает и что с ним делается, он ли играет безумием или оно им. Точно то же и с вопросом о его безволии (оба эти вопроса и составляют всю тему этой главы). Основной факт, определивший и то и другое, – есть второе рождение Гамлета. Гамлет – расколотый, раздвоенный, отданный двум мирам, живущий двумя жизнями, все время помнящий о Тени – отдан и иному сознанию. Его вещая, предчувствующая, видящая насквозь скрытое душа – жилица двух миров, его полное скорбной тревоги сердце бьется на пороге двойного бытия{109}. Он живет двумя жизнями, потому что живет в двух мирах одновременно. Поэтому он постоянно у самой грани этой жизни, у самого ее предела, на ее пороге, у ее последней черты. Поэтому его бытие – его болезненный и страстный день, его пророчески неясный, как откровение духов, сон – не нормальное, не обычное состояние. Он, точно лунатик. Его сознание поэтому тоже двойное. Двум существованиям в двух мирах соответствует и двойное сознание – дневное и ночное, сознательное и связанное, разумение и «безумие», рассудочное и сверхчувственное, мистическое. Его сознание тоже поэтому у самого предела, у самой грани обычного: его бытие на пороге двух миров – его сознание на пороге сна и бдения, разумения и безумия – между ними. Это иное бытие, которое нельзя назвать именем. Это второе, ночное сознание не имеет выражения, оно проходит и движется в молчании, только отражаясь и проецируясь в болезненном и страстном дне, врываясь в дневное сознание и производя впечатление – отражаясь в нем безумием{110}. Вот почему мы все время стоим перед Гамлетом, как перед завесой, скрывающей его истинные чувства, настроения, переживания, видя только их странную и непонятную проекцию в «безумии». Здесь обо всем приходится догадываться, здесь ничто не дано прямо. Его разговоры со всеми двусмысленны всегда, точно он затаил что‑то и говорит не то; его монологи не составляют ни начала, ни конца его переживания, не дают им полного выражения, а суть только отрывки – всегда неожиданные, где ткань завесы истончается, но и только. И только всянеожиданность их, их место в трагедии всегда вскрывают хоть немного те глубины молчания Гамлета, в которых совершается все и которые поэтому прощупываются за всеми его словами, за всей завесой слов. Гамлет – мистик, и это определяет уже все: мистическое второе рождение решило это и определило его сознание и волю. Он, мистически живущий, идущий все время по краю бездны, заглянувший в иной мир, разобщенный и отъединенный от всего земного, вынес оттуда в проекции на землю скорбь и иронию. Это вовсе не привходящие, извне, произвольно данные элементы его настроения, из которых, как из предпосылок, надо выводить все: это прямое следствие его второго рождения, формы его безумия, его нового состояния, не приемлющего мир (ирония) и связанного мистически с иным миром (скорбь). Гамлет, погруженный в земную ежедневность, обыденность, стоит вне ее, вынут из ее круга, смотрит на нее оттуда. Он мистик{111}, идущий все время по краю бездны, связанный с ней. Следствием этого основного факта – касания миру иному – является уже все это: неприятие этого мира, разобщенность с ним, иное бытие, безумие, скорбь, ирония. Его ирония – скорбная, слитая со скорбью – это по большей части то, что составляет притворное безумие его: это только стиль, форма отношения его к окружающим, только выражение его иного бытия, иначе он разговаривать не может. Здесь ирония только завеса, скрывающая его отношение к миру. Она показывает иносказательность его чувств. Это стиль враждебности миру, неприятия его. Он так говорит с Полонием, Гильденстерном и Розенкранцем, королем, Офелией. Это, конечно, то, что считается (в пьесе действующими лицами – Полонием и др.) его притворным безумием. Это «madness in craft». В иронии всегда есть элемент «craft», хитрости, искусственности второй, задней мысли. Но ясно сказывается вся скорбная основа этой иронии. Безумие Гамлета – в его скорби; о ней говорят все, король просит друзей развеселить его, королева говорит: «А вот бедняжка с книжкою и сам»[3]. Он говорит так, что его ирония в словах, обращенных к Полонию, Гильденстерну, Розенкранцу, Озрику и другим, перемежается такой скорбью, которая косвенно только выражается в его отрывочных и темных словах. Он уже солнцененавистник, и в нелепых словах, сбивающих с толку придворного, прорывается намек на всю темноту его скорби. В ироническом разговоре с Полонием прорываются такие слова: «Что и говорить, если даже такое божество, как солнце, плодит червей, лаская лучами падаль… Есть у вас дочь?» Полоний Есть, милорд. Гамлет Не пускайте ее на солнце… Полоний Ну что вы скажете?[4] Точно он что‑то иное этим говорит. Враг солнца, он проклинает зачатие, олицетворяемое солнцем, которое, лаская падаль, зарождает червей. В таком виде представляется ему это мировое зачатие солнца. Теперь он восстает против зачатия, против солнца – те же слова, что и о рождении в монастыре. О книге, уже познав молчание и слово, говорит он: «Слова, слова, слова», точно осуждая слово. От ветра он хочет укрыться «в могилу», и на просьбу Полония об отпуске он говорит: "Не мог бы вам дать ничего сэр, с чем расстался бы охотней. Кроме моей жизни, кроме моей жизни, кроме моей жизни ". И с таким страданием он произносит: «О, эти несносные старые дурни!» Так ирония переплетается со скорбью, так мучительна она для него. И Гильденстерну с Розенкранцем – сцена тоже иронии – он говорит: «Однако давайте поподробнее. Чем прогневали вы, дорогие мои, эту свою фортуну, что она шлет вас сюда в тюрьму?» Гильденстерн. В тюрьму, принц? Гамлет. Да, конечно: Дания – тюрьма. Розенкранц. Тогда весь мир – тюрьма. Гамлет. И притом образцовая, со множеством арестантских, темниц и подземелий, из которых Дания – наихудшее. Розенкранц. Мы не согласны, принц. Гамлет. Значит, для вас она не тюрьма, ибо сами по себе вещи не бывают ни хорошими, ни дурными, а только в нашей оценке. Для меня она тюрьма. Они не понимают, не чувствуют, а Гамлет с первой встречи предчувствует, что они уже связаны, уже отсюда не выйдут, уже вступили в гибельный зачарованный круг трагедии, их судьба послала уже в тюрьму. Сам он чувствует, что он в тюрьме, – и поэтому так скована его воля, он в тюрьме – узник мира (весь мир – тюрьма). Не честолюбие, которое олицетворяет земные стремления, делает его несчастным, а дурные сны, которые он постоянно видит, вот его безумие – сны. Розенкранц. Значит, тюрьмой делает ее ваше честолюбие. Вашим требованиям тесно в ней. Гамлет. О боже! Заключите меня в скорлупу ореха, и я буду чувствовать себя повелителем бесконечности. Если бы только не мои дурные сны. Гильденстерн. А сны и приходят из гордости. Гордец живет несуществующим. Он питается тем, что возомнит о себе и себе припишет. Он тень своих снов, отраженье своих выдумок. Гамлет. Сон – сам по себе только тень. Розенкранц. В том‑то и дело. Таким образом, вы видите, как невесомо и бесплотно преувеличенное мнение о себе. ОНО даже и не тень вещи, а всего лишь тень тени. Гамлет. Итак, только ничтожества, не имеющие основания гордиться собою, – твердые тела, а люди с заслугами – тени ничтожеств. Однако, чем умствовать, не пойти ли лучше ко двору? Ей‑богу, я едва соображаю. Здесь темный, внутренний ход мысли Гамлета прощупывается ясно: он в пустом разговоре, болтовне ведет свой собственный разговор. Его мучают «дурные сны», его «гордость» – это тень Тени. И дальше с удивительной силой душевного ясновидения он говорит, что друзья подосланы королем, и знает зачем – выведать причину его скорби. Эта угадка пугает их. Розенкранц. (Гильденстерну). «Что вы скажете?» Эта немотивированная угадка как предварение раскрытия тайны пакетов. Гамлет(в сторону). «Ну вот, не в бровь, а в глаз!» И он сам определяет свое превращение, то, что пугает короля, причину чего они посланы выведать. Это безумие – его скорбь. Гамлет…Недавно, не знаю почему, я потерял всю свою веселость и привычку к занятиям. Мне так не по себе, что этот цветник мирозданья, земля, кажется мне бесплодною скалою, а этот необъятный шатер воздуха с неприступно вознесшейся твердью, этот, видите ли, царственный свод, выложенный золотою искрой, на мой взгляд, – просто‑напросто скопление вонючих и вредных паров. Какое чудо природы человек! Как благородно рассуждает! С какими безграничными способностями! Как точен и поразителен по складу и движениям! Поступками как близок к ангелам. Почти равен богу разумением! Краса вселенной! Венец всего живущего! А что мне эта квинтэссенция праха? Мужчины не занимают меня и женщины тоже… Вот как отозвалось в нем обращение с Духом, иной мир – вот его мировосприятие и мироотношение – небо, земля, человек… Вот что случилось с ним: он, сам не зная отчего, утратил всю свою веселость, предался скорби. Это весь Гамлет – скорбный принц Датский. Это нелегкая и втайне приятная и сладкая меланхолическая грусть, задумчивая тоска юноши, – это тяжелая и глубокая скорбь. В скорби есть всегда что‑то нездешнее, скорбь – это боль, болезнь жизни, земного, его умаление. Скорбь Гамлета – оттуда, (призрак скорбен). Здесь на земле неоткуда быть скорби; в жизни как таковой скорби нет. Скорбь в ней от смерти; скорбь есть тот элемент умирания, отблеск смерти, который есть в жизни. Поэтому в скорби есть всегда что‑то мистическое. Отсюда мистическое во всей пьесе, в самом Гамлете, который весь есть скорбь. В течение всей пьесы, за самым обычным разговором Гамлет помнит о Тени; иногда это прорывается: «актеры вынуждены странствовать, дети победили Геркулеса». Гамлет. Впрочем, это неудивительно. Например, сейчас дядя мой – датский король, и те самые, которые строили ему рожи при жизни моего отца, дают по двадцать, сорок, пятьдесят и по сто дукатов за его мелкое изображения. Черт возьми, тут что‑то сверхъестественное, если бы только философия могла бы до этого докопаться. Он действительно не любит человека: «Use every man after his desert, who should escape whipping?»[5] Ему близки актеры, он любит актеров, играющих царей, странствующих рыцарей, вздыхающих любовников. Его призрачному уму близка их призрачность, их представляемость, что они на грани двух миров – действительности и вымысла. Ему близка символика сцены, импульсы актера… Скорбь постоянно удерживает его на грани жизни, и вечно он не знает – быть или не быть? Быть или не быть, вот в чем вопрос; Достойно ль Смиряться под ударами судьбы Иль надо оказать сопротивленье И в смертной схватке с целым морем бед Покончить с ними? Умереть. Забыться. И знать, что этим обрываешь цепь Сердечных мук и тысячи лишений, Присущих телу. Это ли не цель Желанная? Скончаться. Сном забыться. Уснуть… И видеть сны? Вот и ответ. Какие сны в том смертном сне приснятся, Когда покров земного чувства снят? Вот в чем разгадка. Вот что удлиняет Несчастьям нашим жизнь на столько лет. А то кто снес бы униженья века, Неправду угнетателя, вельмож, Заносчивость, отринутое чувство, Нескорый суд и более всего Насмешки недостойных над достойным, Когда так просто сводит все концы Удар кинжала? Кто бы согласился, Кряхтя, под ношей жизненной плестись, Когда бы неизвестность после смерти, Боязнь страны, откуда ни один Не возвращался, не склоняла воли Мириться лучше со знакомым злом, Чем бегством к незнакомому стремиться? Так малодушничает наша мысль, И вянет, как цветок, решимость наша В бесплодье умственного тупика. Так погибают замыслы с размахом, Вначале обещавшие успех, От долгих отлагательств (III, 1).
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.