Одно, что мучило Николая по отношению к его хозяйничанию, это была его
вспыльчивость в соединении с старой гусарской привычкой давать волю рукам. В
первое время он не видел в этом ничего предосудительного, но на второй год
своей женитьбы его взгляд на такого рода расправы вдруг изменился.
Однажды летом из Богучарова был вызван староста, заменивший умершего
Дрона, обвиняемый в разных мошенничествах и неисправностях. Николай вышел к
нему на крыльцо, и с первых ответов старосты в сенях послышались крики и
удары. Вернувшись к завтраку домой, Николай подошел к жене, сидевшей с низко
опущенной над пяльцами головой, и стал рассказывать ей, по обыкновению, все
то, что занимало его в это утро, и между прочим и про богучаровского
старосту. Графиня Марья, краснея, бледнея и поджимая губы, сидела все так
же, опустив голову, и ничего не отвечала на слова мужа.
-- Эдакой наглый мерзавец, -- говорил он, горячась при одном
воспоминании. -- Ну, сказал бы он мне, что был пьян, не видал... Да что с
тобой, Мари? -- вдруг спросил он.
Графиня Марья подняла голову, хотела что-то сказать, но опять поспешно
потупилась и собрала губы.
-- Что ты? что с тобой, дружок мой?..
Некрасивая графиня Марья всегда хорошела, когда плакала. Она никогда не
плакала от боли или досады, но всегда от грусти и жалости. И когда она
плакала, лучистые глаза ее приобретали неотразимую прелесть.
Как только Николай взял ее за руку, она не в силах была удержаться и
заплакала.
-- Nicolas, я видела... он виноват, но ты, зачем ты! Nicolas!.. -- И
она закрыла лицо руками.
Николай замолчал, багрово покраснел и, отойдя от нее, молча стал ходить
по комнате. Он понял, о чем она плакала; но вдруг он не мог в душе своей
согласиться с ней, что то, с чем он сжился с детства, что он считал самым
обыкновенным, -- было дурно.
"Любезности это, бабьи сказки, или она права?" -- спрашивал он сам
себя. Не решив сам с собою этого вопроса, он еще раз взглянул на ее
страдающее и любящее лицо и вдруг понял, что она была права, а он давно уже
виноват сам перед собою.
-- Мари, -- сказал он тихо, подойдя к ней, -- этого больше не будет
никогда; даю тебе слово. Никогда, -- повторил он дрогнувшим голосом, как
мальчик, который просит прощения.
Слезы еще чаще полились из глаз графини. Она взяла руку мужа и
поцеловала ее.
-- Nicolas, когда ты разбил камэ? -- чтобы переменить разговор, сказала
она, разглядывая его руку, на которой был перстень с головой Лаокоона.
-- Нынче; все то же. Ах, Мари, не напоминай мне об этом. -- Он опять
вспыхнул. -- Даю тебе честное слово, что этого больше не будет. И пусть это
будет мне память навсегда, -- сказал он, указывая на разбитый перстень.
С тех пор, как только при объяснениях со старостами и приказчиками
кровь бросалась ему в лицо и руки начинали сжиматься в кулаки, Николай
вертел разбитый перстень на пальце и опускал глаза перед человеком,
рассердившим его. Однако же раза два в год он забывался и тогда, придя к
жене, признавался и опять давал обещание, что уже теперь это было последний
раз.
-- Мари, ты, верно, меня презираешь? -- говорил он ей. -- Я стою этого.
-- Ты уйди, уйди поскорее, ежели чувствуешь себя не в силах удержаться,
-- с грустью говорила графиня Марья, стараясь утешить мужа.
В дворянском обществе губернии Николай был уважаем, но не любим.
Дворянские интересы не занимали его. И за это-то одни считали его гордым,
другие -- глупым человеком. Все время его летом, с весеннего посева и до
уборки, проходило в занятиях по хозяйству. Осенью он с тою же деловою
серьезностию, с которою занимался хозяйством, предавался охоте, уходя на
месяц и на два в отъезд с своей охотой. Зимой он ездил по другим деревням и
занимался чтением. Чтение его составляли книги преимущественно исторические,
выписывавшиеся им ежегодно на известную сумму. Он составлял себе, как
говорил, серьезную библиотеку и за правило поставлял прочитывать все те
книги, которые он покупал. Он с значительным видом сиживал в кабинете за
этим чтением, сперва возложенным на себя как обязанность, а потом
сделавшимся привычным занятием, доставлявшим ему особого рода удовольствие и
сознание того, что он занят серьезным делом. За исключением поездок по
делам, большую часть времени зимой он проводил дома, сживаясь с семьей и
входя в мелкие отношения между матерью и детьми. С женой он сходился все
ближе и ближе, с каждым днем открывая в ней новые душевные сокровища.
Соня со времени женитьбы Николая жила в его доме. Еще перед своей
женитьбой Николай, обвиняя себя и хваля ее, рассказал своей невесте все, что
было между ним и Соней. Он просил княжну Марью быть ласковой и доброй с его
кузиной. Графиня Марья чувствовала вполне вину своего мужа; чувствовала и
свою вину перед Соней; думала, что ее состояние имело влияние на выбор
Николая, не могла ни в чем упрекнуть Соню, желала любить ее; но не только не
любила, а часто находила против нее в своей душе злые чувства и не могла
преодолеть их.
Однажды она разговорилась с другом своим Наташей о Соне и о своей к ней
несправедливости.
-- Знаешь что, -- сказала Наташа, -- вот ты много читала Евангелие; там
есть одно место прямо о Соне.
-- Что? -- с удивлением спросила графиня Марья.
-- "Имущему дастся, а у неимущего отнимется", помнишь? Она -- неимущий:
за что? не знаю; в ней нет, может быть, эгоизма, -- я не знаю, но у нее
отнимется, и все отнялось. Мне ее ужасно жалко иногда; я ужасно желала
прежде, чтобы Nicolas женился на ней; но я всегда как бы предчувствовала,
что этого не будет. Она пустоцвет, знаешь, как на клубнике? Иногда мне ее
жалко, а иногда я думаю, что она не чувствует этого, как чувствовали бы мы.
И несмотря на то, что графиня Марья толковала Наташе, что эти слова
Евангелия надо понимать иначе, -- глядя на Соню, она соглашалась с
объяснением, данным Наташей. Действительно, казалось, что Соня не тяготится
своим положением и совершенно примирилась с своим назначением пустоцвета.
Она дорожила, казалось, не столько людьми, сколько всей семьей. Она, как
кошка, прижилась не к людям, а к дому. Она ухаживала за старой графиней,
ласкала и баловала детей, всегда была готова оказать те мелкие услуги, на
которые она была способна; но все это принималось невольно с слишком слабою
благодарностию...
Усадьба Лысых Гор была вновь отстроена, но уже не на ту ногу, на
которой она была при покойном князе.
Постройки, начатые во времена нужды, были более чем просты. Огромный
дом, на старом каменном фундаменте, был деревянный, оштукатуренный только
снутри. Большой поместительный дом с некрашеным дощатым полом был меблирован
самыми простыми жесткими диванами и креслами, столами и стульями из своих
берез и работы своих столяров. Дом был поместителен, с комнатами для дворни
и отделениями для приезжих. Родные Ростовых и Болконских иногда съезжались
гостить в Лысые Горы семьями, на своих шестнадцати лошадях, с десятками
слуг, и жили месяцами. Кроме того, четыре раза в год, в именины и рожденья
хозяев, съезжалось до ста человек гостей на один-два дня. Остальное время
года шла ненарушимо правильная жизнь с обычными занятиями, чаями,
завтраками, обедами, ужинами из домашней провизии.
Выл канун зимнего Николина дня, 5-е декабря 1820 года. В этот год
Наташа с детьми и мужем с начала осени гостила у брата. Пьер был в
Петербурге, куда он поехал по своим особенным делам, как он говорил, на три
недели, и где он теперь проживал уже седьмую. Его ждали каждую минуту.
5-го декабря, кроме семейства Безуховых, у Ростовых гостил еще старый
друг Николая, отставной генерал Василий Федорович Денисов.
6-го числа, в день торжества, в который съедутся гости, Николай знал,
что ему придется снять бешмет, надеть сюртук и с узкими носками узкие сапоги
и ехать в новую построенную им церковь, а потом принимать поздравления и
предлагать закуски и говорить о дворянских выборах и урожае; но канун дня он
еще считал себя вправе провести обычно. До обеда Николай поверил счеты
бурмистра из рязанской деревни, по именью племянника жены, написал два
письма по делам и прошелся на гумно, скотный и конный дворы. Приняв меры
против ожидаемого на завтра общего пьянства по случаю престольного
праздника, он пришел к обеду и, не успев с глазу на глаз переговорить с
женою, сел за длинный стол в двадцать приборов, за который собрались все
домашние. За столом были мать, жившая при ней старушка Белова, жена, трое
детей, гувернантка, гувернер, племянник с своим гувернером, Соня, Денисов,
Наташа, ее трое детей, их гувернантка и старичок Михаил Иваныч, архитектор
князя, живший в Лысых Горах на покое.
Графиня Марья сидела на противоположном конце стола. Как только муж сел
на свое место, по тому жесту, с которым он, сняв салфетку, быстро передвинул
стоявшие перед ним стакан и рюмку, графиня Марья решила, что он не в духе,
как это иногда с ним бывает, в особенности перед супом и когда он прямо с
хозяйства придет к обеду. Графиня Марья знала очень хорошо это его
настроение, и, когда она сама была в хорошем расположении, она спокойно
ожидала, пока он поест супу, и тогда уже начинала говорить с ним и
заставляла его признаваться, что он без причины был не в духе; но нынче она
совершенно забыла это свое наблюдение; ей стало больно, что он без причины
на нее сердится, и она почувствовала себя несчастной. Она спросила его, где
он был. Он отвечал. Она еще спросила, все ли в порядке по хозяйству. Он
неприятно поморщился от ее ненатурального тона и поспешно ответил.
"Так я не ошибалась, -- подумала графиня Марья, -- и за что он на меня
сердится?" В тоне, которым он отвечал ей, графиня Марья слышала
недоброжелательство к себе и желание прекратить разговор. Она чувствовала,
что ее слова были неестественны; но она не могла удержаться, чтобы не
сделать еще несколько вопросов.
Разговор за обедом благодаря Денисову скоро сделался общим и
оживленным, и графиня Марья не говорила с мужем. Когда вышли из-за стола и
пришли благодарить старую графиню, графиня Марья поцеловала, подставляя свою
руку, мужа и спросила, за что он на нее сердится.
-- У тебя всегда странные мысли; и не думал сердиться, -- сказал он.
Но слово всегда отвечало графине Марье: да, сержусь и не хочу сказать.
Николай жил с своей женой так хорошо, что даже Соня и старая графиня,
желавшие из ревности несогласия между ними, не могли найти предлога для
упрека; но и между ними бывали минуты враждебности. Иногда, именно после
самых счастливых периодов, на них находило вдруг чувство отчужденности и
враждебности; это чувство являлось чаще всего во времена беременности
графини Марьи. Теперь она находилась в этом периоде.
-- Ну, messieurs et mesdames, -- сказал Николай громко и как бы весело
(графине Марье казалось, что это нарочно, чтобы ее оскорбить), -- я с шести
часов на ногах. Завтра уж надо страдать, а нынче пойти отдохнуть. -- И, не
сказав больше ничего графине Марье, он ушел в маленькую диванную и лег на
диван.
"Вот это всегда так, -- думала графиня Марья. -- Со всеми говорит,
только не со мною. Вижу, вижу, что я ему противна. Особенно в этом
положении". Она посмотрела на свой высокий живот и в зеркало на свое
желто-бледное, исхудавшее лицо с более, чем когда-нибудь, большими глазами.
И все ей стало неприятно: и крик и хохот Денисова, и разговор Наташи, и
в особенности тот взгляд, который на нее поспешно бросила Соня.
Соня всегда была первым предлогом, который избирала графиня Марья для
своего раздражения.
Посидев с гостями и не понимая ничего из того, что они говорили, она
потихоньку вышла и пошла в детскую.
Дети на стульях ехали в Москву и пригласили ее с собою. Она села,
поиграла с ними, но мысль о муже и о беспричинной досаде его не переставая
мучила ее. Она встала и пошла, с трудом ступая на цыпочки, в маленькую
диванную.
"Может, он не спит; я объяснюсь с ним", -- сказала она себе. Андрюша,
старший мальчик, подражая ей, пошел за ней на цыпочках. Графиня Марья не
заметила его.
-- Chère Marie, il dort, je crois; il est si fatigué,
[1] -- сказала (как казалось графине Марье везде ей встречавшаяся)
Соня в большой диванной. -- Андрюша не разбудил бы его.
Графиня Марья оглянулась, увидала за собой Андрюшу, почувствовала, что
Соня права, и именно от этого вспыхнула и, видимо, с трудом удержалась от
жесткого слова. Она ничего не сказала и, чтобы не послушаться ее, сделала
знак рукой, чтобы Андрюша не шумел, а все-таки шел за ней, и подошла к
двери. Соня прошла в другую дверь. Из комнаты, в которой спал Николай,
слышалось его ровное, знакомое жене до малейших оттенков дыхание. Она, слыша
это дыхание, видела перед собой его гладкий красивый лоб, усы, все лицо, на
которое она так часто подолгу глядела, когда он спал, в тишине ночи. Николай
вдруг пошевелился и крякнул. И в то же мгновение Андрюша из-за двери
закричал:
-- Папенька, маменька тут стоит.
Графиня Марья побледнела от испуга и стала делать знаки сыну. Он
замолк, и с минуту продолжалось страшное для графини Марьи молчание. Она
знала, как не любил Николай, чтобы его будили. Вдруг за дверью послышалось
новое кряхтение, движение, и недовольный голос Николая сказал:
-- Ни минуты не дадут покоя. Мари, ты? Зачем ты привела его сюда?
-- Я подошла только посмотреть, я не видала... извини...
Николай прокашлялся и замолк. Графиня Марья отошла от двери и проводила
сына в детскую. Через пять минут маленькая черноглазая трехлетняя Наташа,
любимица отца, узнав от брата, что папенька спит в маленькой диванной, не
замеченная матерью, побежала к отцу. Черноглазая девочка смело скрыпнула
дверью, подошла энергическими шажками тупых ножек к дивану и, рассмотрев
положение отца, спавшего к ней спиною, поднялась на цыпочки и поцеловала
лежавшую под головой руку отца. Николай обернулся с умиленной улыбкой на
лице.
-- Наташа, Наташа! -- слышался из двери испуганный шепот графини Марьи,
-- папенька спать хочет.
-- Нет, мама, он не хочет спать, -- с убедительностью отвечала
маленькая Наташа, -- он смеется.
Николай спустил ноги, поднялся и взял на руки дочь.
-- Взойди, Маша, -- сказал он жене. Графиня Марья вошла в комнату и
села подле мужа.
-- Я и не видала, как он за мной прибежал, -- робко сказала она. -- Я
так...
Николай, держа одной рукой дочь, поглядел на жену и, заметив виноватое
выражение ее лица, другой рукой обнял ее и поцеловал в волоса.
-- Можно целовать мама? -- спросил он у Наташи.
Наташа застенчиво улыбнулась.
-- Опять, -- сказала она, с повелительным жестом указывая на то место,
куда Николай поцеловал жену.
-- Я не знаю, отчего ты думаешь, что я не в духе, -- сказал Николай,
отвечая на вопрос, который, он знал, был в душе его жены.
-- Ты не можешь себе представить, как я бываю несчастна, одинока, когда
ты такой. Мне все кажется...
-- Мари, полно, глупости. Как тебе не совестно, -- сказал он весело.
-- Мне кажется, что ты не можешь любить меня, что я так дурна... и
всегда... а теперь... в этом по...
-- Ах, какая ты смешная! Не по хорошу мил, а по милу хорош. Это только
Malvina и других любят за то, что они красивы; а жену разве я люблю? Я не
люблю, а так, не знаю, как тебе сказать. Без тебя и когда вот так у нас
какая-то кошка пробежит, я как будто пропал и ничего не могу. Ну, что я
люблю палец свой? Я не люблю, а попробуй, отрежь его...
-- Нет, я не так, но я понимаю. Так ты на меня не сердишься?
-- Ужасно сержусь, -- сказал он, улыбаясь, и, встав и оправив волосы,
стал ходить по комнате.
-- Ты знаешь, Мари, о чем я думал? -- начал он, теперь, когда
примирение было сделано, тотчас же начиная думать вслух при жене. Он не
спрашивал о том, готова ли она слушать его; ему все равно было. Мысль пришла
ему, стало быть, и ей. И он рассказал ей свое намерении уговорить Пьера
остаться с ними до весны.
Графиня Марья выслушала его, сделала замечания и начала в свою очередь
думать вслух свои мысли. Ее мысли были о детях.
-- Как женщина видна уже теперь, -- сказала она по-французски, указывая
на Наташу. -- Вы нас, женщин, упрекаете в нелогичности. Вот она -- наша
логика. Я говорю: папа хочет спать, а она говорит: нет, он смеется. И она
права, -- сказала графиня Марья, счастливо улыбаясь.
-- Да, да! -- И Николай, взяв на свою сильную руку дочь, высоко поднял
ее, посадил на плечо, перехватив за ножки, и стал с ней ходить по комнате. У
отца и у дочери были одинаково бессмысленно-счастливые лица.
-- А знаешь, ты, может быть, несправедлив. Ты слишком любишь эту, --
шепотом по-французски сказала графиня Марья.
-- Да, но что ж делать?.. Я стараюсь не показать...
В это время в сенях и передней послышались звуки блока и шагов, похожих
на звуки приезда.
-- Кто-то приехал.
-- Я уверена, что Пьер. Я пойду узнаю, -- сказала графиня Марья и вышла
из комнаты.
В ее отсутствие Николай позволил себе галопом прокатить дочь вокруг
комнаты. Запыхавшись, он быстро скинул смеющуюся девочку и прижал ее к
груди. Его прыжки напомнили ему танцы, и он, глядя на детское круглое
счастливое личико, думал о том, какою она будет, когда он начнет вывозить ее
старичком и, как, бывало, покойник отец танцовывал с дочерью Данилу Купора,
пройдется с нею мазурку.
-- Он, он, Nicolas, -- сказала через несколько минут графиня Марья,
возвращаясь в комнату. -- Теперь ожила наша Наташа. Надо было видеть ее
восторг и как ему досталось сейчас же за то, что он просрочил. -- Ну, пойдем
скорее, пойдем! Расстаньтесь же наконец, -- сказала она, улыбаясь, глядя на
девочку, жавшуюся к отцу. Николай вышел, держа дочь за руку.
Графиня Марья осталась в диванной.
-- Никогда, никогда не поверила бы, -- прошептала она сама с собой, --
что можно быть так счастливой. -- Лицо ее просияло улыбкой; но в то же самое
время она вздохнула, и тихая грусть выразилась в ее глубоком взгляде. Как
будто, кроме того счастья, которое она испытывала, было другое, недостижимое
в этой жизни счастье, о котором она невольно вспомнила в эту минуту.
Наташа вышла замуж ранней весной 1813 года, и у ней в 1820 году было
уже три дочери и один сын, которого она страстно желала и теперь сама
кормила. Она пополнела и поширела, так что трудно было узнать в этой сильной
матери прежнюю тонкую, подвижную Наташу. Черты лица ее определились и имели
выражение спокойной мягкости и ясности. В ее лице не было, как прежде, этого
непрестанно горевшего огня оживления, составлявшего ее прелесть. Теперь
часто видно было одно ее лицо и тело, а души вовсе не было видно. Видна была
одна сильная, красивая и плодовитая самка. Очень редко зажигался в ней
теперь прежний огонь. Это бывало только тогда, когда, как теперь,
возвращался муж, когда выздоравливал ребенок или когда она с графиней Марьей
вспоминала о князе Андрее (с мужем она, предполагая, что он ревнует ее к
памяти князя Андрея, никогда не говорила о нем), и очень редко, когда
что-нибудь случайно вовлекало ее в пение, которое она совершенно оставила
после замужества. И в те редкие минуты, когда прежний огонь зажигался в ее
развившемся красивом теле, она бывала еще более привлекательна, чем прежде.
Со времени своего замужества Наташа жила с мужем в Москве, в
Петербурге, и в подмосковной деревне, и у матери, то есть у Николая. В
обществе молодую графиню Безухову видели мало, и те, которые видели,
остались ею недовольны. Она не была ни мила, ни любезна. Наташа не то что
любила уединение (она не знала, любила ли она или нет; ей даже казалось, что
нет), но она, нося, рожая, кормя детей и принимая участие в каждой минуте
жизни-мужа, не могла удовлетворить этим потребностям иначе, как отказавшись
от света. Все, знавшие Наташу до замужества, удивлялись происшедшей в ней
перемене, как чему-то необыкновенному. Одна старая графиня, материнским
чутьем понявшая, что все порывы Наташи имели началом только потребность
иметь семью, иметь мужа, как она, не столько шутя, сколько взаправду,
кричала в Отрадном, мать удивлялась удивлению людей, не понимавших Наташи, и
повторяла, что она всегда знала, что Наташа будет примерной женой и матерью.
-- Она только до крайности доводит свою любовь к мужу и детям, --
говорила графиня, -- так что это даже глупо.
Наташа не следовала тому золотому правилу, проповедоваемому умными
людьми, в особенности французами, и состоящему в том, что девушка, выходя
замуж, не должна опускаться, не должна бросать свои таланты, должна еще
более, чем в девушках, заниматься своей внешностью, должна прельщать мужа
так же, как она прежде прельщала не мужа. Наташа, напротив, бросила сразу
все свои очарованья, из которых у ней было одно необычайно сильное -- пение.
Она оттого и бросила его, что это было сильное очарованье. Она, то что
называют, опустилась. Наташа не заботилась ни о своих манерах, ни о
деликатности речей, ни о том, чтобы показываться мужу в самых выгодных
позах, ни о своем туалете, ни о том, чтобы не стеснять мужа своей
требовательностью. Она делала все противное этим правилам. Она чувствовала,
что те очарования, которые инстинкт ее научал употреблять прежде, теперь
только были бы смешны в глазах ее мужа, которому она с первой минуты
отдалась вся -- то есть всей душой, не оставив ни одного уголка не открытым
для него. Она чувствовала, что связь ее с мужем держалась не теми
поэтическими чувствами, которые привлекли его к ней, а держалась чем-то
другим, неопределенным, но твердым, как связь ее собственной души с ее
телом.
Взбивать локоны, надевать роброны и петь романсы, для того чтобы
привлечь к себе своего мужа, показалось бы ей так же странным, как украшать
себя для того, чтобы быть самой собою довольной. Украшать же себя для того,
чтобы нравиться другим, -- может быть, теперь это и было бы приятно ей, --
она не знала, -- но было совершенно некогда. Главная же причина, по которой
она не занималась ни пением, ни туалетом, ни обдумыванием своих слов,
состояла в том, что ей было совершенно некогда заниматься этим.
Известно, что человек имеет способность погрузиться весь в один
предмет, какой бы он ни казался ничтожный. И известно, что нет такого
ничтожного предмета, который бы при сосредоточенном внимании, обращенном на
него, не разросся до бесконечности.
Предмет, в который погрузилась вполне Наташа, -- была семья, то есть
муж, которого надо было держать так, чтобы он нераздельно принадлежал ей,
дому, -- и дети, которых надо было носить, рожать, кормить, воспитывать.
И чем больше она вникала, не умом, а всей душой, всем существом своим,
в занимавший ее предмет, тем более предмет этот разрастался под ее
вниманием, и тем слабее и ничтожнее казались ей ее силы, так что она их все
сосредоточивала на одно и то же, и все-таки не успевала сделать всего того,
что ей казалось нужно.
Толки и рассуждения о правах женщин, об отношениях супругов, о свободе
и правах их, хотя и не назывались еще, как теперь, вопросами, были тогда
точно такие же, как и теперь; но эти вопросы не только не интересовали
Наташу, но она решительно не понимала их.
Вопросы эти и тогда, как и теперь, существовали только для тех людей,
которые в браке видят одно удовольствие, получаемое супругами друг от друга,
то есть одно начало брака, а не все его значение, состоящее в семье.
Рассуждения эти и теперешние вопросы, подобные вопросам о том, каким
образом получить как можно более удовольствия от обеда, тогда, как и теперь,
не существуют для людей, для которых цель обеда есть питание и цель
супружества -- семья.
Если цель обеда -- питание тела, то тот, кто съест вдруг два обеда,
достигнет, может быть, большего удовольствия, но не достигнет цели, ибо оба
обеда не переварятся желудком.
Если цель брака есть семья, то тот, кто захочет иметь много жен и
мужей, может быть, получит много удовольствия, но ни в каком случае не будет
иметь семьи.
Весь вопрос, ежели цель обеда есть питание, а цель брака -- семья,
разрешается только тем, чтобы не есть больше того, что может переварить
желудок, и не иметь больше жен и мужей, чем столько, сколько нужно для
семьи, то есть одной и одного. Наташе нужен был муж. Муж был дан ей. И муж
дал ей семью. И в другом, лучшем муже она не только не видела надобности,
но, так как все силы душевные ее были устремлены на то, чтобы служить этому
мужу и семье, она и не могла себе представить и не видела никакого интереса
в представлении о том, что бы было, если б было другое.
Наташа не любила общества вообще, но она тем более дорожила обществом
родных -- графини Марьи, брата, матери и Сони. Она дорожила обществом тех
людей, к которым она, растрепанная, в халате, могла выйти большими шагами из
детской с радостным лицом и показать пеленку с желтым вместо зеленого пятна,
и выслушать утешения о том, что теперь ребенку гораздо лучше.
Наташа до такой степени опустилась, что ее костюмы, ее прическа, ее
невпопад сказанные слова, ее ревность -- она ревновала к Соне, к
гувернантке, ко всякой красивой и некрасивой женщине -- были обычным
предметом шуток всех ее близких. Общее мнение было то, что Пьер был под
башмаком своей жены, и действительно это было так. С самых первых дней их
супружества Наташа заявила свои требования. Пьер удивился очень этому
совершенно новому для него воззрению жены, состоящему в том, что каждая
минута его жизни принадлежит ей и семье; Пьер удивился требованиям своей
жены, но был польщен ими и подчинился им.
Подвластность Пьера заключалась в том, что он не смел не только
ухаживать, но не смел с улыбкой говорить с другой женщиной, не смел ездить в
клубы, на обеды так, для того чтобы провести время, не смел расходовать
денег для прихоти, не смел уезжать на долгие сроки, исключая как по делам, в
число которых жена включала и его занятия науками, в которых она ничего не
понимала, но которым она приписывала большую важность. Взамен этого Пьер
имел полное право у себя в доме располагать не только самим собой, как он
хотел, но и всей семьею. Наташа у себя в доме ставила себя на ногу рабы
мужа; и весь дом ходил на цыпочках, когда Пьер занимался -- читал или писал
в своем кабинете. Стоило Пьеру показать какое-нибудь пристрастие, чтобы то,
что он любил, постоянно исполнялось. Стоило ему выразить желание, чтобы
Наташа вскакивала и бежала исполнять его.
Весь дом руководился только мнимыми повелениями мужа, то есть желаниями
Пьера, которые Наташа старалась угадывать. Образ, место жизни, знакомства,
связи, занятия Наташи, воспитание детей -- не только все делалось по
выраженной воле Пьера, но Наташа стремилась угадать то, что могло вытекать
из высказанных в разговорах мыслей Пьера. И она верно угадывала то, в чем
состояла сущность желаний Пьера, и, раз угадав ее, она уже твердо держалась
раз избранного. Когда Пьер сам уже хотел изменить своему желанию, она
боролась против него его же оружием.
Так, в тяжелое время, навсегда памятное Пьеру, Наташе, после родов
первого слабого ребенка, когда им пришлось переменить трех кормилиц и Наташа
заболела от отчаяния, Пьер однажды сообщил ей мысли Руссо, с которыми он был
совершенно согласен, о неестественности и вреде кормилиц. С следующим
ребенком, несмотря на противудействие матери, докторов и самого мужа,
восстававших против ее кормления, как против вещи тогда неслыханной и
вредной, она настояла на своем и с тех пор всех детей кормила сама.
Весьма часто, в минуты раздражения, случалось, что муж с женой спорили
подолгу, потом после спора Пьер, к радости и удивлению своему, находил не
только в словах, но и в действиях жены свою ту самую мысль, против которой
она спорила. И не только он находил ту же мысль, но он находил ее очищенною
от всего того, что было лишнего, вызванного увлечением и спором, в выражении
мысли Пьера.
После семи лет супружества Пьер чувствовал радостное, твердое сознание
того, что он не дурной человек, и чувствовал он это потому, что он видел
себя отраженным в своей жене. В себе он чувствовал все хорошее и дурное
смешанным и затемнявшим одно другое. Но на жене его отражалось только то,
что было истинно хорошо: все не совсем хорошее было откинуто. И отражение
это произошло не путем логической мысли, а другим -- таинственным,
непосредственным отражением.