Меню
Назад » »

Логос (727)

 Пушкину велели прочесть собственное стихотворение: «Воспоминания в Царском Селе», написанное (по совету Галича) в державинском и даже отчасти ломоносовском стиле (но местами с истинным чувством, сильно и красиво выраженным), во славу Екатерины, ее певца и ее победоносного внука. Державин был растроган, хотел обнять поэта (который убежал, вследствие юношеской конфузливости) и, говорят, признал в П. достойного себе наследника. Это стихотворение, за полной подписью автора, было напечатано в «Российсском Музеуме», который в том же году поместил и еще нисколько произведений П. С этого времени П. приобретает известность и за стенами лицея, что заставило смотреть на него иными глазами и его самолюбивых родителей, только что переселившихся в Петербург на постоянное жительство. 16-ти-летний лицеист отдался поэзии, как призванию, тем более, что через отца и дядю он имел возможность познакомиться лично с ее наиболее уважаемыми им представителями: к нему в лицей заезжали Жуковский и Батюшков, ободряли его и давали ему советы (особенно сильно и благотворно было влияние Жуковского, с которым он быстро и близко сошелся летом 1815 г.; см. стих. «К Жуковскому»). Профессора начинают смотреть на него как на будущую известность; товарищи распевают хором некоторые его пьесы в лицее же положенные на музыку. В своих довольно многочисленных стихотворениях 1815 г. П. уже сознает силу своего таланта, высказывает глубокую благодарность музе, которая скрасила ему жизнь божественным даром, мечтает о тихой жизни в деревне, при условии наслаждения творчеством, но чаще представляет себя эпикурейцем учеником Анакреона, питомцем нег и лени, поэтом сладострастия, и воспевает пирушки, которые, по-видимому, были гораздо роскошнее и многочисленнее в его воображении, чем в действительности. В это время в П. начинает вырабатываться способность истинного художника переселяться всецело в чуждое ему миросозерцание, и он переходит от субъективной лирики к объективной (см. стихотв. «Лицинию») и даже к эпосу («Бова», «Казак»). Судя по отрывку его лицейских записок (изд. фонда, V, 2), написанное им в этом году представляет собою только малую часть задуманного или начатого: он обдумывает героическую поэму («Игорь и Ольга»), начинает комедию и пишет повесть в роде фантастикотенденциозных повестей Вольтера, которого изучает весьма серьезно. Стих П. становится еще более изящным и легким; местами образность выражений доходит до небывалой в нашей новой словесности степени («Мечтатель»); зато местами (особенно в похвальных, псевдоклассических стихотворениях, напр. «На возвращение государя из Парижа») даже свежая, оригинальная мысль поэта еще не умеет найти себе ясного выражения. В 1816 г. известность П. уже на столько велика, что стареющийся лирик Нелединский-Мелецкий, которому императрица Марья Федоровна поручила написать стихи на обручение великой княжны Анны Павловны с принцем Оранским, прямо отправляется в лицей и заказывает пьесу П., который в час или два исполняет заказ вполне удовлетворительно. Известные светские поэты (кн. П. А. Вяземский, А. А. Шишков) шлют ему свои стихи и комплименты, и он отвечает им, как равный. Дмитриев и Карамзин выражают очень высокое мнение об его даровании (последний летом этого года жил в Царском, и П. был у него в доме своим человеком); с Жуковским, которого после смерти Державина считали первым поэтом, Пушкин уже сотрудничает («Боже царя храни!»). Круг литературного образования П. значительно расширяется: он перечитывает старых поэтов, начиная с Тредьяковского, и составляет о них самостоятельное суждение; он знакомится с немецкой литературой (хотя и во французских переводах). Анакреонтические мотивы Батюшкова начинают, в произведениях П., уступать место романтизму Жуковского. В наиболее задушевных стихотворениях П., господствует элегическое настроение, которое в самом конце пьесы своеобразно заканчивается примиряющим аккордом (например «Послание к Горчакову»). Вообще последние строчки стихотворений П. уже теперь приобретают особую полноту мысли; рельефность и звучность. Крупный факт внутренней жизни поэта за это время — юношеская, поэтическая любовь к сестре товарища, К. П. Бакуниной, которая жила в Царском Селе летом и иногда посещала лицей зимою; самые тонкие оттенки этого идеального чувства, то пережитые, то вычитанные у других лириков (Парни и Вольтер по-прежнему остаются его любимцами). П. в состоянии выразить своим мягким и нежным стихом, которым он иногда позволяет себе играть, подобно трубадурам или мейстерзингерам (см. стихотворение «Певец»). Идеальная любовь П.; по-видимому, не мешала увлечениям иного рода; но и для них он умел находить изящное выражение, то в полународной форме романса — песенки в тоне Дмитриева и Нелединского («К Наташе», горничной княжны Волконской), то с привнесением оригинальной идеи (напр, «К молодой вдове»). Умные мысли, искреннее чувство и изящные пластичные образы находим мы у П. даже в именинных поздравлениях товарищам и в альбомных стихотворениях, которые он писал им перед выпуском и копии с которых сохранял: видно, что и тогда уже он дорожил каждым стихотворным словом своим и никогда не брался за перо только для того, чтобы наполнить пустую страницу. В языке его теперь чаще прежнего встречаются смелые для того времени, чисто народные выражения (в роде: частехонько, не взвидел и пр.), до тех пор освященные примером одного Крылова (его П. изучал уже с 15-летнего возраста; см. «Городок»). Благодаря лицейской свободе, П. и его товарищи близко сошлись с офицерами лейб-гусарского полка, стоявшего в Царском Селе. Это было не совсем подходящее общество для 17-тилетних «студентов», и вакхическая поэзия П. именно здесь могла перейти из области мечтаний в действительность; но не следует забывать, что среди лейбгусар П. встретил одного из самых просвещенных людей эпохи (притом убежденного врага всяких излишеств), П. Я. Чаадаева, который имел на него сильное и благотворное влияние в смысле выработки убеждений и характера; да и прославившийся своими проказами и «скифскою жаждою». П. Н. Каверин учился в геттингенском университете, и не даром же П. видел в нем живое доказательство того,

Что резвых шалостей под легким покрывалом

И ум возвышенный и сердце можно скрыть

(см. «Послание к Каверину», в первонач. виде).

Дружеские отношения с лейб-гусарами и свежая память о войнах 1812 -15 гг. заставили и П. перед окончанием курса мечтать о блестящем мундире; но отец, ссылаясь на недостаток средств, согласился только на поступление его в гвардейскую пехоту, а дядя убеждал предпочесть службу гражданскую. П., повидимому без особой борьбы и неудовольствия, отказался от своей мечты и в стихах стал подсмеиваться над необходимостью «красиво мерзнуть на параде». Его гораздо более прельщала надежда «погребать покойную академию и Беседу губителей российского слова» (письмо кн. Вяземскому от 27 марта 1816 г.); он рвался в бой, но в бой литературный. По родственным и дружеским связям, а еще более по личному чувству и убеждению он был всецело на стороне последователей Карамзина в Жуковского и вообще всего нового и смелого в поэзии. Еще на лицейской скамье он был пылким «арзамасцем», в самых ранних стихотворениях воевал с «Беседой» и кн. Шаховским, и на них впервые оттачивал свое остроумие. «Арзамас» оценил его талант и рвение и считал его заранее своим действительным членом. На публичном выпускном экзамене П. читал свое написанное по обязанности (в духе времени), но местами глубоко искреннее стихотворение «Безветрие». 9 июня 1817 г. государь явился в Лицей, сказал молодым людям речь и наградил их всех жалованьем (П., как окончивший по 2-му разряду получил 700 р.). Через 4 дня П. высочайшим указом определен в коллегию иностранных дел и 15 июня принял присягу. В начале июля он уехал в отпуск в Псковскую губ., в село Михайловское, где родные его проводили лето. Позднее П. вспоминал, как он «обрадовался сельской жизни, русской бане, клубнике и пр.; но — продолжает он — все это нравилось мне недолго. Я любил и доныне люблю шум и толпу». Уже за 2 недели до конца отпуска П. был в Петербурге и писал в Москву кн. Вяземскому, что «скучал в псковском уединении». Однако, и из кратковременного пребывания в деревне П. вынес несколько плодотворных воспоминаний (знакомство с родственниками Ганнибалами и поэтическая дружба с обитательницами соседнего Тригорского). Жизнь, которую вел П. в Петербурге в продолжение трех зим (1817-1820), была очень пестрая, на глаза людей, дурно расположенных к нему — даже пустая, беспорядочная и безнравственная, но во всяком случае богатая разнообразными впечатлениями. Он скорее числился на службе, чем служил; жил с своими родителями на Фонтанке близ Покрова, в небольшой комнате, убранство которой соединяло «признаки жилища молодого светского человека с поэтическим беспорядком ученого». Дома он много читал и работал над поэмой «Руслан и Людмила», задуманной еще в Лицее, а вне дома жег «свечу жизни» с обоих концов. Он проводил вечера и целые ночи с самыми неистовыми представителями «золотой молодежи», посещал балет, участвовал в шутовском «оргиальном» обществе «Зеленой лампы», изобретал замысловатые, но не невинные шалости и всегда готов был рисковать жизнью из-за ничтожных причин. «Молодых повес счастливая семья» состояла, однако, из людей развитых и в умственном, и в эстетическом отношении; на их веселых ужинах смело обсуждались политические и экономические теории и литературно-художественные вопросы. С другой стороны, пылкое агрессивное самолюбие П., усиленное ранними успехами, некоторые лицейские связи и семейные предания (Серг. Льв. был очень тщеславен в этом отношении), влекли его в так наз. большой свет, на балы гр. Лаваля и др., где его больше всего привлекали красивые и умные женщины. Петербургская жизнь Евгения Онегина есть поэтически идеализированное (очищенное от прозаических мелочей, в роде недостатка денег и др. неудач) воспроизведение этих двух сторон жизни П. по выходе из лицея. Существенное различие в том, что у поэта, помимо удовольствий, было серьезное дело, которым он мечтал возвеличить не только себя, но и Россию: было еще третье общество, где он отдыхал и от кутежей, и от света. В конце сентября или в октябре 1817 г. П. в первый раз (и в последний, за прекращением заседаний) посетил Арзамас, этот «Иерусалим ума и вкуса», и завязал прочные, на всю жизнь, сношения с его членами. Но Арзамас, при всей свежести идей своих, все же был только литературной партией, кружком, и П. скоро перерос его. Уже в 1818 г. он является к П. А. Катенину, взгляды которого довольно далеко расходились с принципами Арзамаса, со словами: побей, но выучи. Катенин, как признавал П. впоследствии, принес ему великую пользу: «ты отучил меня от односторонности в литературных мнениях, а односторонность есть пагуба мысли» (письмо 1826 г. № 163). П. находит время часто видаться с Дельвигом и Кюхельбекером, с которыми его прежде всего соединяет любовь к литературе; он постоянный посетитель суббот Жуковского, частый гость в доме Карамзина. Когда он, после 8 месяцев такой слишком переполненной жизни, схватил гнилую горячку и должен был потом отлеживаться в постели, он «с жадностью и со вниманием» проглатывает только что вышедшие 8 т. «Истории» Карамзина и всецело овладевает их сложным содержанием. Он все умеет обращать на пользу своему великому делу: любовные интриги дали ему в 19 лет такое знание психологии страсти, до которого другие доходят путем долгого наблюдения см. стих. «Мечтателю», I, 192-3); с другой стороны, вера в высокое призвание спасала его от сетей низкопробного кокетства развратниц (см. «Прелестнице», I, 191). В эту пору стихи для него — единственное средство изливать свою душу; как далеко шагнул он в них вперед в смысле красоты формы и силы выражений, видно из невольного восторга друзейсоперников, которые тонко понимали это дело (кн. Вяземский пишет Жуковскому 25 апр. 1818 г.: «Стихи чертенка-племянника чудесно хороши. В дыму столетий это выражение — город. Я все отдал бы за него движимое и недвижимое. Какая бестия! Надобно нам посадить его в желтый дом: не то этот бешеный сорванец нас всех заест, нас и отцов наших»). По мысли и содержанию многие из них («К портрету Жуковского», «Уныние», «Деревня», «Возрождение») справедливо считаются классическими; в них перед нами уже настоящий П., величайший русский лирик, для которого вся наша предшествующая поэзия была тем же, чем английская драма XVXVI вв. для Шекспира. Настроения, в них выражаемые так же разнообразны, как жизнь самого поэта, но к концу периода грустный тон берет явный перевес: П. недоволен собою и часто «объят тоской за чашей ликованья». Только в деревне он чувствует себя лучше: больше работает, сближается с народом, горячо сочувствует его тяжелому положению; там он возвращается к виденьям «первоначальных чистых дней». Немногие друзья П. ценили по достоинству эти многообещающие минуты грусти и просветления; другие, огорчаясь его «крупными шалостями» и не придавая значения его «мелким стихам», возлагали надежды на публикацию его поэмы: «увидев себя — писал А. И. Тургенев (П. по документам Ост. арх. I, 28) — в числе напечатанных и, следовательно, уважаемых авторов, он и сам станет уважать себя и несколько остепенится». Над «Русланом и Людмилой» П. работал 1818 и 1819 гг., по мере отделки читал поэму на субботах у Жуковского и окончил написанное весною 1820 г. Происхождение ее (еще не вполне обследованное) чрезвычайно сложно: все, что в этом и сходных родах слышал и читал юный П. и что производило на него впечатление, как и многое, им пережитое, отразилось в его первом крупном произведении. Имя героя и некоторые эпизоды (напр. богатырская голова) взяты из «ународившейся» сказки об Еруслане Лазаревиче, которую он слыхал в детстве от няни; пиры Владимира, богатыри его взяты из Кирши Данилова, Баян — из Слова о Полку Игореве: сам П. указывает (песнь IV и соч., V, 120-1) на «Двенадцать спящих дев» Жуковского, которого он дерзнул пародировать, и на «смягченное подражание Ариосту», из которого взяты некоторые подробности (напр. битва Руслана с Черномором) и даже сравнения. Еще ближе связь «Руслана» со знаменитою «Pucelle» Вольтера, которого П. уже в «Бове» называет своею музою; из ее взял П. и самую идею обличить идеальную «лиру» Жуковского «во лжи прелестной»; через нее он впервые познакомился и с манерой Ариосто и Пульчи (Morgante Maggiore; из ее и ее образцов он заимствовал (тоже в смягченном виде) иронический тон, частые отступления, длинные лирические введения и манеру мгновенно переносит читателя с места на место, оставляя героя или героиню в самом критическом положении; из ее же взяты и отдельные мысли и образы. Чтение волшебных сказок Антуана Гамильтона и рыцарских романов, которые в прозаическом изложении «Bibl. des romans» должны были быть известны П. с детства, равно как и близкое знакомство с «Душенькой» Богдановича, также имели влияние на «Руслана и Людмилу». Еще важнее и несомненнее, как доказал профессор Владимиров, непосредственные заимствования П. из «Богатырских повестей» в стихах («Алеша Попович» и «Чурила Пленкович»), сочиненных Н. А. Радищевым (М., 1801) и основанных на «Русских Сказках» М. Чулкова (1780-1783), оттуда взято и имя героини, и многие подробности. Историколитературное значение первой поэмы П. основано не на этих подробностях (которые сам поэт, называет «легким вздором»), не на мозаически составленном сюжете и не на характерах, которые здесь отсутствуют, как и во всяком сказочном эпосе, а на счастливой идее придать художественную форму тому, что считалось тогда «преданьем старины глубокой», и на прелести самой формы, то юношески задорной и насмешливой, то искренней, трогательной и глубоко продуманной, но всегда живой, легкой и в тоже время эффектной и пластичной до осязательности. В такой форме все получает новую выразительность и красоту; так напр. вымысел о живой и мертвой воде, едва достойный, по-видимому, внимания умного ребенка, в обработке П. всем показался полным смысла и поэзии. Откуда бы ни взял П. эпизод о любви Финна к Наине, но только знаменитый стих: Герой! я не люблю тебя сделал его сильным и высоко художественным. Сам П. считал впоследствии свою первую поэму холодной (Соч. V. 120) — и в ней, действительно, мало чувства и теплоты душевной, сравнительно с «Кавказским Пленником», «Бахчисарайским Фонтаном» и пр. И в этом отношении, однако, она несравненно выше всего, что было написано до ее в подобном роде. Национальный элемент в ней крайне слаб и весь состоит из имен, полушутливых восхвалений русской силы, да из полудюжины простонародных образов и выражений; но в 1820 г. и это было неслыханной новостью. Добродушный, но умный юмор поэмы, смелое соединение фантастики с реализмом, жизнерадостное мировоззрение поэта, которым волей-неволей проникается каждый читатель, ясно показали, что с этого момента русская поэзия навсегда освобождается от формализма, шаблонности и напускного пафоса и становится свободным и искренним выражением души человеческой. Оттого эта легонькая сказка и произвела такое сильное впечатление; оттого П. для своих современников и оставался прежде всего певцом Руслана, который уже в 1824 г. попал на театральные подмостки (кн. А. А. Шаховской составил волшебную трилогию «Финн», а Дидло всю поэму обработал в большой балет).

В числе приятелей П. было не мало будущих декабристов. Он не принадлежал к союзу благоденствия (не по нежеланию и едва ли потому, что друзья не хотели подвергнуть опасности его талант: во-1-х, в то время еще никакой серьезной опасности не предвиделось, а во-2-х политические деятели крайне редко руководствуются подобными соображениями, — а скорей потому, что П. считали недостаточно для этого серьезным, неспособным отдаться одной задаче), но вполне сочувствовал его вольнолюбивым мечтам и энергично выражал свое сочувствие и в разговорах, и в стихах, которые быстро расходились между молодежью. При усиливавшемся в то время реакционном настроении, П. был на дурном счету у представителей власти. Когда П. был занят печатанием своей поэмы, его ода «Вольность» (т. I, стр. 219) и несколько эпиграмм (а также и то, что он в театре показывал своим знакомым портрет Лувеля, убийцы герцога Беррийского) произвели в его судьбе неожиданную и насильственную перемену. Гр. Милорадович — конечно, не без разрешения государя, — призвал П. к себе и на квартире его велел произвести обыск. Говорят (пока мы не имеем документальных сведений об этом деле и должны довольствоваться рассказами современников), П. заявил, что обыск бесполезен, так как он успел истребить все опасное; затем он попросил бумаги и написал на память почти все свои «зловредные» стихотворения. Этот поступок произвел очень благоприятное впечатление; тем не менее доклад был сделан в том смысле, что поэт должен был подвергнуться суровой каре; уверяют, будто ему грозила Сибирь или Соловки. Но П. нашел многих заступников: Энгельгардт (по его словам) упрашивал государя пощадить украшение нашей словесности; Чаадаев с трудом, в неприемные часы, проник к Карамзину, который немедленно начал хлопотать за П. перед императрицей Марией Федоровной и графом Каподистрией; усердно хлопотал и Жуковский, ходатайствовали и другие высокопоставленные лица (А. Н. Оленин, президент академии художеств, князь Васильчиков и др.), и в конце концов ссылка была заменена простым переводом «для пользы службы» или командировкой в распоряжение генерала Инзова, попечителя колонистов южного края. Между тем по Петербургу распространились слухи, будто П. был тайно подвергнут позорному наказанию; эти слухи дошли до поэта и привели его в ужасное негодование, так что он, по его словам, «жаждал Сибири, как восстановления чести», и думал о самоубийстве или о преступлении. Высылка хотя отчасти достигала той же цели, и 5-го мая П., в очень возбужденном настроении духа, на перекладной, помчался по Белорусскому тракту в Екатеринослав. Вот что писал Карамзин через полторы недели после его отъезда князю П. А. Вяземскому: П. был несколько дней совсем не в пиитическом страхе от своих стихов на свободу и некоторых эпиграмм, дал мне слово уняться и благополучно поехал в Крым (sic) месяцев на 5. Ему дали рублей 1000 на дорогу. Он был, кажется, тронут великодушием государя, действительно трогательным. Долго описывать подробности; но если П. и теперь не исправится, то будет чертом еще до отбытия своего в ад" («Русск. Архив», 1897, № 7, стр. 493). Многие приятели П., а позднее его биографы считали это выселение на юг великим благодеянием судьбы. Едва ли с этим можно безусловно согласиться. Если новые и разнообразные впечатления следует признать благоприятными для художественного развития молодого поэта, то для него столько же было необходимо общение с передовыми умами времени и полная свобода. Гений П. сумел обратить на великую себе пользу изгнание, но последнее не перестает от этого быть несчастием. Печальное и даже озлобленное (насколько была способна к озлоблению его добрая и впечатлительная натура) настроение П. в 1821 и последующие годы происходило не только от байронической мировой скорби и от грустных условий тогдашней внутренней и внешней политики, но и от вполне естественного недовольства своим положением поднадзорного изгнанника, жизнь которого насильственно хотели отлить в несимпатичную ему форму и отвлечь от того, что он считал своей высшей задачей. П. вез о собою одобренное государем письмо графа Каподистрии, которое должен был вручить Инзову: составитель его, очевидно на основании слов Жуковского и Карамзина, старается объяснить проступки П. несчастными условиями его домашнего воспитания и выражает надежду, что он исправится под благотворным влиянием Инзова и что из него выйдет прекрасный чиновник «или но крайней мере перворазрядный писатель». Еще характернее ответ Инзова на запрос гр. Каподистрии из Лайбаха от 13 апреля 1821 г.; добрый старик, очевидно, повинуясь внушениям сверху, рассказывает, как он занимает П. переводом молдавских законов и пр., вследствие чего молодой человек заметно исправляется; правда, в разговорах он «обнаруживает иногда пиитические мысли; но я уверен — прибавляет Инзов — что лета и время образумят его в сем случае». Первые месяцы своего изгнания П. провел в неожиданно приятной обстановке; вот что пишет он своему младшему брату Льву: «приехав в Екатеринослав, я соскучился (он пробыл там всего около двух недель), поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою обледенелого лимонада. Сын его (младший, Николай.... предложил мне путешествие к кавказским водам; лекарь, который с ними ехал, обещал меня в дороге не уморить. Инзов благословил меня на счастливый путь я лег в коляску больной; через неделю вылечился. Два месяца жил я на Кавказе; воды мне были очень полезны и чрезвычайно помогли, особенно серные горячие... (следует ряд живых впечатлений кавказской природы и быта). С полуострова Тамани, древнего Тмутараканского княжества, открылись мне берега Крыма. Морем приехали мы в Керчь (следует краткое описание древностей Пантикапеи). Из Керчи приехали мы в Кефу (т. е. Феодосию)... Отсюда морем отправились мы, мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф (иначе Гурзуф, тогда принадлежавший герцогу Ришелье), где находилось семейство Раевского. Ночью на корабле написал я элегию („Погасло дневное светило"), которую тебе присылаю: отошли ее Гречу (в „Сын Отечества") без подписи.... Корабль остановился в виду Юрзуфа. Там прожил я три недели. Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я не видел в нем героя, славу русского войска; я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою, снисходительного попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель екатерининского века, памятник 12-го года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценит его высокие качества. Старший сын его (Александр, имевший сильное влияние на П.) будет более, нежели известен. Все его дочери — прелесть; старшая — женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив; свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства, жизнь, которую я так люблю и которой я никогда не наслаждался, счастливое полуденное небо, прелестный край...». Там П. вновь испытал идеальную привязанность; там он пополнил свое литературное развитие изучением Шенье и особенно Байрона; там же он начал писать «Кавк. Пленника». Из Гурзуфа, вместе с генералом и его младшим сыном, П. через Бахчисарай отправился в Киевскую губ., в Каменку, имение матери Раевского, а оттуда на место службы в Кишинев, так как во время странствований П. Инзов временно был назначен наместником Бессарабской области. П. поселился сперва в наемной мазанке, а потом перебрался в дом Инзова, который оказался гуманным в «душевным» человеком, способным понять и оценить П. Поэт пользовался почти полной свободой, употребляя ее иногда не лучше, чем в Петербурге: он посещал самое разнообразное общество как туземное, так и русское, охотно в много танцевал, ухаживал за дамами и девицами, столь же охотно участвовал в дружественных пирушках и сильно играл в карты; из-за карт и женщин у него было несколько «историй» и дуэлей; в последних он держал себя с замечательным самообладанием, но в первых слишком резко и иногда буйно высказывал свое неуважение к кишиневскому обществу. Это была его внешняя жизнь; жизнь домашняя (преимущественно по утрам) состояла в усиленном чтении (с выписками и заметками), не для удовольствия только, а для того, «чтоб в просвещении стать с веком наравне», и в энергичной работе мысли. Его занятия были настолько напряженные и плодотворнее петербургских. что ему казалось, будто теперь он в первый раз познал "и тихий труд, в жажду размышлений («Послание Чаадаеву»). Результатом этого явилась еще небывалая творческая деятельность, поощряемая успехом его первой поэмы и со дня на день усиливающеюся любовью и вниманием наиболее живой части публики (так, через полтора месяца по приезде в Кишинев П., на основании песни трактирной служанки, написал балладу «Черная Шаль», а в декабре того же года, задолго до ее напечатания, по рассказу В. П. Горчакова, ее уже твердили наизусть в Киеве). Уже в первые полтора года после изгнания П., 

Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar