- 1021 Просмотр
- Обсудить
Письмо LXXVI
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты грозишься стать мне врагом, если не будешь знать, что я делаю каждый день. Вот видишь, как все между нами просто: я и об этом сообщу тебе. Я слушаю философа[1]; уже пятый день, как я хожу к нему на уроки и с восьми часов[2] слушаю его рассуждения. — Ты скажешь: «Нашел время! В твоем-то возрасте». — А при чем тут возраст? Разве не величайшая глупость не учиться потому, что прежде долго не учился? — (2) «Что ж, и мне заниматься тем же, чем щеголи и юнцы?» — Не так-то плохи мои дела, если из всех моих занятий только это негоже для старости! В такую школу можно прийти в любом возрасте. — «Так мы состарились затем, чтобы идти вслед за юнцами?» — Я, старик, отправлюсь в театр, велю нести себя в цирк, не пропущу ни одной пары бойцов — и постыжусь заглянуть к философу? (3) Учись, покуда чего не знаешь, а если верить пословице, так и «век живи, век учись». И ни к чему другому не приложимо это правило лучше: век живи — век учись тому, как следует жить. Я же и учу там кое-чему. — Ты спросишь, чему? — Тому, что и старику надо учиться. (4) Всякий раз, как я вхожу на урок, мне стыдно за весь род человеческий. Ты знаешь, дорога тех, кто направляется в дом Метронакта, проходит у самого неаполитанского театра. Там битком набито, и все с жаром рассуждают, какой пифавлет[3] хорош; греческий флейтист и глашатай собирают множество народу, а там, где изучают, что есть муж добра, и учат, как стать мужем добра, сидят считанные слушатели, да и те, на взгляд большинства, занимаются пустым делом, так что именуют их дураками и лентяями. Что ж, пусть посмеются и надо мною: брань невежд нужно выслушивать равнодушно, и тот, кто стремится к честности, должен презирать презирающих его.
(5) Поспеши-ка, Луцилий, чтобы не случилось с тобою того же, что и со мной, и не пришлось тебе учиться в старости; спеши тем более, что ты взялся учиться тому, чему в старости едва ли обучишься. — Ты спро сишь: «Намного ли я преуспею?» — Настолько, насколько приложишь силы. (6) Чего ты ждешь? Знание никому не достается случайно. Деньги придут сами собой; почести тебе предложат; милостями тебя осыплют, в сан возведут. Но добродетель с неба не свалится; ее не познать ценою малых стараний и ничтожного труда. А потрудиться ради нее стоит: ведь ты разом получишь все блага. Благо только то, что честно, а в том, что одобряет молва, не найти ничего истинного, ничего непреложного.
(7) Почему только то благо, что честно, я тебе объясню: ведь, по твоему мнению, я немного достиг предыдущим письмом, где было больше похвал честности, чем доказательств. Перескажу кратко то, что говорил там. (8) Каждой вещи придает цену присущее ей благо. О лозе мы судим по урожаю гроздьев и вкусу вина; об олене — по быстроте ног. Ты спросишь, крепок ли у вьючных животных хребет, потому что они ведь на то и нужны, чтобы носить тяжести. В собаке первое дело — чутье, если она должна выслеживать дичь, резвость, если она должна дичь преследовать, смелость, если нужно нападать и кусаться. В каждом должно быть наилучшим то, для чего он родится и по чему ценится.
(9) А что лучшее в человеке? Разум, который его выделяет среди животных и приближает к богам. Значит, совершенный разум есть благо, присущее именно человеку, ибо все прочие он делит с животными. Человек силен? И львы тоже! Он красив? И павлины красивы! Он проворен? И лошади проворны. Я уж не говорю, что всем этим он уступает животным. И я спрашиваю не о том, что в нем самое большое, а о том, что присуще именно ему. У него есть тело? Есть оно и у дерева. Он может двигаться и произвольно направлять движенья? Но так же и звери, и черви! У него есть голос? Но у собак голос звонче, у орлов — пронзительней, у быков — гуще, у соловьев — приятней и подвижней.
(10) Что же присуще именно человеку? Разум! Если он прям и совершенен, его довольно для счастья человека. Стало быть, если всякая вещь, усовершенствовав присущее ей благо, становится достойной похвал и достигает своей природной цели, то и человек, чье присущее благо есть разум, в той мере заслуживает похвалы и приближается к своей природной цели, в какой его усовершенствует. Этот совершенный разум носит имя добродетели, и он же есть честность. (11) Она-то и есть единственное благо в человеке, потому что единственно она и присуща только человеку; мы же теперь исследуем, не что есть благо, а какое благо присуще человеку. Если человеку присуще не что иное, как разум, то он — единственное благо человека, его и надо положить на весы против всего прочего. Кто дурной человек, тот, я думаю, не получит одобрения, кто человек добра, того, я думаю, одобрят; значит, главное и единственное в человеке — то, за что его одобряют или не одобряют.
— (12) Ты не сомневаешься, что это благо, но сомневаешься, единственное ли благо. — Если тот, у кого все есть — и здоровье, и богатство, и множество изображений предков, и толпа в прихожей, — признан человеком дурным, ты его не одобришь. А если тот, у кого нет ничего из перечисленного — ни денег, ни толпы клиентов, ни знатности, ни череды прадедов и пращуров, признан человеком добра, ты его тоже одобришь. Значит, это и есть единственное благо человека: кто обладает им, тот, даже лишенный всего остального, заслуживает похвалы; кто не обладает им, даже когда он наделен всем остальным в изобилии, того осуждают и отвергают. (13) С людьми дело обстоит так же, как с вещами. Хорошим называют не тот корабль, который раскрашен драгоценными красками, у которого нос окован золотом или серебром, а бог-покровитель изваян из слоновой кости, и не тот, что глубоко сидит под тяжестью казны и царских богатств, но тот, который устойчив, надежен, сбит так прочно, что швы не пропускают воду, а стенки выдерживают любой натиск волн, послушен рулю, быстроходен и не чувствителен к ветру. (14) Ты назовешь меч хорошим не за то, что у него золоченая перевязь или ножны украшены самоцветами, а за то, что лезвие его отточено для рубки и острие пробивает любые доспехи. Про линейку спрашивают не о том, красива ли она, а о том, пряма ли. Всякую вещь хвалят за то, ради чего ее берут и что ей присуще. (15) Значит, и в человеке не то важно, сколько он пашет, и сколько отдает в рост, и сколько людей приходит к нему на поклон, и сколько стоит его ложе или блестящая чаша, из которой он пьет. Стал ли он человеком добра, — вот что важно. А таким он будет, если ум его ясен, прям и согласен с волей природы. (16) Такой ум и зовется добродетелью или же честностью, он и есть единственное благо человека. Ведь коль скоро лишь разум совершенствует человека и лишь совершенный разум делает его блаженным, значит единственным благом человека и будет то, что дает ему блаженство.
Мы говорим, что благо — также и все, исходящее от добродетели и ей причастное, то есть все добродетельные дела. Но она как раз потому есть единственное благо, что без нее блага нет. (17) Если все благо у нас в душе, значит, то, что ее укрепляет, возвышает, обогащает, и есть благо; а сильнее, возвышеннее и богаче делает душу добродетель. Все остальное, распаляя наши желания, угнетает и ослабляет душу, и хотя по видимости поднимает ее, на деле только надмевает и морочит всяческой суетою. Значит, благо только то, что делает душу лучше. (18) Все дела в нашей жизни определяются оглядкой на то, что честно и что постыдно; по этому признаку и судят, что нужно и чего нельзя. А как, я скажу сейчас. Муж добра, если сочтет, что должен действовать по чести, сделает так, несмотря на трудность, сделает, несмотря на убыточность, сделает, несмотря на опасность; и наоборот, ничего постыдного он не сделает, сколько бы оно ни сулило денег, наслаждений, могущества. От честного его ничем не отпугнешь, на постыдное ничем не соблазнишь. (19) Значит, если он любой ценой будет стремиться к честному, любой ценой избегать постыдного, во всяком деле смотреть лишь на то и на другое, то нет блага, кроме честного, нет зла, кроме постыдного; если одна добродетель не знает ни порчи, ни остановки, ни перемены, то добродетель — единственное благо, и с ней не может случиться ничего такого, от чего бы она перестала быть благом, опасность измениться ей не грозит. Глупости удается вскарабкаться до мудрости, мудрость же не может упасть до глупости. (20) Я, если ты помнишь, говорил, что нередко люди в безотчетном порыве попирают все то, чего толпа желает или страшится. Нашелся такой, что возложил руку на огонь, кто не перестал смеяться под пыткой, кто, хороня детей, не пролил слез, кто бестрепетно бросился навстречу смерти, когда этого потребовали любовь, гнев, желанье, опасность. Но если на это способна душа, ставшая упорной лишь на миг, от возбужденья, то не больше ли может сделать добродетель, чья сила не рождена порывом, не внезапна, но неизменна, чья крепость постоянна? (21) Следовательно, то, что иногда презирают действующие безотчетно и всегда — мудрые, не есть ни благо, ни зло. А единственное благо — это добродетель, которая гордо проходит между благосклонной и враждебной фортуной, презирая обеих.
(22) Если ты усвоишь мнение, будто есть блага помимо честности, то добродетель непременно понесет урон: ведь ее нельзя достичь, если смотреть на что-нибудь помимо нее. Кто так делает, тот противится и разуму, источнику добродетели, и также истине, которой нет без разума; а мнение, противное истине, ложно. (23) Ты согласишься, что человек добра не может не быть благочестив перед богами, а значит, что бы с ним ни произошло, он перенесет это спокойно, ибо знает, что случилось оно по божественному закону, по которому все совершается в мире. Кто так делает, — признает благом только то, что честно; а в нем заключено все — и долг повиноваться богам, и способность не горячиться при внезапных переменах и не оплакивать свою участь, но терпеливо принимать рок и подчиняться его веленьям. (24) Если есть блага, кроме честного, то с нами неразлучна будет жажда жизни и всего, что делает жизнь удобней, а это жадность нестерпимая, бесконечная, беспокойная. Значит, единственное благо — честность, ибо тут есть мера.
(25) Мы сказали, что жизнь у людей счастливее, чем у богов, если те вещи, которых у богов нет в заводе, — деньги, например, или почести, суть блага. Вспомни также, что души, если они остаются, отделившись от тел, ожидает удел более счастливый, чем был в пору пребыванья их в теле. Но если блага — все то, что идет на потребу телу, то душам, получившим свободу, хуже, а ведь нельзя поверить, будто вольные и рассеянные во вселенной, они не так счастливы, как запертые и осажденные. (26) Кроме того, я говорил так: если все, что достается человеку наравне с бессловесными животными, благо, значит, и бессловесные животные будут жить в блаженстве, — а этого никак не может быть. Ради честности все нужно вытерпеть; а будь еще какое-нибудь благо, кроме честного, нужды в этом не было бы.
Об этом я писал пространнее в предыдущем письме, а сейчас бегло пересказал все в сжатом виде. (27) Однако такое мнение никогда не покажется тебе истинным, если ты сам не возвысишься духом и не спросишь самого себя: если вдруг потребуется умереть за отчизну и купить спасенье всех граждан ценой собственной жизни, разве не склонил бы я голову под меч не только безропотно, но и охотно? Если ты готов на это, значит, другого блага нет: ведь ради обладания им ты от всего отступился. Видишь, какова сила честности! За родину ты отдал бы жизнь даже в тот самый миг, как узнал бы, что это нужно сделать. (28) Радость от прекрасного поступка мы успеваем иногда вкусить за ничтожно короткий срок, и хотя плод совершенного подвига не достается умершему, непричастному делам человеческим, нам отрадно само созерцание предстоящего подвига, и человек храбрый и справедливый, видя перед собою все, за что платит он жизнью и отдает душу: свободу отчизны, общее спасение, — испытывает высочайшее наслажденье и радуется опасности. (29) Но и тот, у кого отнята даже последняя великая радость, доставляемая помыслами о подвиге, ринется на смерть без промедленья, довольный тем, что поступает по долгу и справедливости. Представь ему все доводы, отнимающие мужество. Скажи: «Твой поступок ожидает быстрое забвение, и граждане будут судить о тебе неблагосклонно». А он ответит: «Это все не имеет касательства к моему подвигу, я же созерцаю только его и знаю, что поступлю честно; вот я и иду, куда ведет и призывает честность».
(30) Значит, она и есть единственное благо, коль скоро это чувствует не только совершенный, но и просто благородный по врожденным задаткам дух. Все остальное летуче и изменчиво, им нельзя владеть без тревоги. Даже если все дары милостивой фортуны достались одному, они тяжело обременяют владельца и гнетут его, да и раздавить могут. (31) Ни один, кого ты видишь в пурпуре, нс счастливее тех, кому разыгрываемая на подмостках драма вручала жезл и царское облаченье; пусть перед глазами народа высоко шествуют они на своих котурнах, — удалившись, они тотчас разуваются и вновь делаются обычного роста. Никто из тех, кого возвысили богатство и почести, не бывает велик. А почему он кажется великим? Ты мерить его вместе с подставкой. Карлик не бывает велик, пусть хоть стоит на горе; колосс сохранит свою величину, поставь его хоть в яму. (32) Это заблужденье — наш общий недуг; потому-то мы и обманываемся, что ценим человека не таким, как он есть, а с добавленьем всего, чем он украшен. Если хочешь знать истинную цену человека и понять, каков он, взгляни на него, когда он гол. Пусть сбросит с себя и наследственное достоянье, и почести, и все обманчивые прикрасы фортуны; пусть сбросит саму плоть: смотри на его душу, — какова она и велика ли своим или заемным величием. (33) Если он увидит блеск мечей и не опустит глаз, если знает, что нет никакой разницы, вылетит ли его душа из уст, или из перерезанного горла, зови его блаженным. Либо если ему объявят о предстоящих телесных муках, посланных случаем или несправедливостью власть имущего, а он спокойно услышит и о цепях, и об изгнании, и обо всем, что попусту пугает человеческий дух, и скажет:
Ты возвещаешь мне сегодня, а я возвещал себе это всегда и, будучи человеком, готовился к человеческому уделу». (34) Удар предвиденного несчастья не так жесток. А глупцам, доверяющим фортуне, всякий пово рот обстоятельств кажется нежданным и новым, и немалая доля несчастья для невежд — в его новизне. Знай же, что пережитые в мыслях тяготы благодаря привычке переносятся мужественнее. (35) Потому-то мудрец привыкает к будущим бедам, и то, что другие облегчают себе долготерпеньем, он облегчает долгим размышленьем. Мы слышим иногда от невежд такие слова: «Знал ли я, что меня ждет такое?»[5] — Мудрец знает, что его ждет все; что бы ни случилось, он говорит: «Я знал». Будь здоров.
Письмо LXXVII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Сегодня неожиданно показались в виду александрийские корабли, которые обычно высылаются вперед, чтобы возвестить скорый приход идущего вслед флота [1]. Именуются они «посыльными». Их появленье радует всю Кампанию: на молу в Путеолах стоит толпа и среди всей толпы кораблей различает по парусной оснастке суда из Александрии: им одним разрешено поднимать малый парус, который остальные распускают только в открытом море. (2) Ничто так не ускоряет ход корабля, как верхняя часть паруса; она-то и толкает его всего сильнее. Поэтому, едва ветер крепчает и становится больше, чем нужно, рею приспускают: ведь по низу он дует слабее. Как только суда зайдут за Капрею и тот мыс[2],
Где Паллада глядит со своей скалистой вершины,
все они поневоле должны довольствоваться одним парусом, — кроме александрийских, которые и приметны благодаря малому парусу.
(3) Эта беготня спешащих на берег доставила мне, ленивцу, большое удовольствие, потому что я должен был получить письма от своих, но не спешил узнать, какие новости о моих делах они принесут. Уже давно нет для меня ни убытка, ни прибыли. Даже не будь я стариком, мне следовало бы думать так, а теперь и подавно: ведь какую бы малость я ни имел, денег на дорогу у меня остается больше, чем самой дороги, — особенно с тех пор, как я вступил на такой путь, по которому нет необходимости пройти до конца. (4) Нельзя считать путешествие совершенным, если ты остановился на полпути и не доехал до места; а жизнь не бывает несовершенной, если прожита честно. Где бы ты ни прервал ее, она вся позади, лишь бы хорошо ее прервать. А прерывать ее часто приходится и не по столь уж важным причинам, так как и то, что нас держит, не так уж важно.
(5) Туллий Марцеллин, которого ты хорошо знал, провел молодость спокойно, но быстро состарился и, заболев недугом хоть и не смертельным, но долгим, тяжким и многого требующим от больного, начал раздумывать о смерти. Он созвал множество друзей; одни, по робости, убеждали его в том же, в чем убеждали бы и себя, другие — льстивые и угодливые — давали такой совет, какой, казалось им, будет по душе сомневающемуся. (6) Только наш друг-стоик[3], человек незаурядный и — говорю ему в похвалу те слова, которых он заслуживает, — мужественный и решительный, указал наилучший, на мой взгляд, выход. Он сказал: «Перестань-ка, Марцеллин, мучиться так, словно обдумываешь очень важное дело! Жить — дело не такое уж важное; живут и все твои рабы, и животные; важнее умереть честно, мудро и храбро. Подумай, как давно занимаешься ты все одним и тем же: еда, сон, любовь — в этом кругу ты и вертишься. Желать смерти может не только мудрый и храбрый либо несчастный, но и пресыщенный». (7) Марцеллину нужен был, однако, не совет, а помощь: рабы не хотели ему повиноваться. Тогда наш друг прежде всего избавил их от страха, указав, что челяди грозит наказание, только когда неясно, была ли смерть хозяина добровольной, а иначе так же дурно удерживать господина, как и убивать его. (8) Потом он и самому Марцеллину напомнил, что человечность требует, — так же как после ужина мы раздаем остатки стоящим вокруг стола, — уделить хоть что-нибудь, когда жизнь окончена, тем, кто всю жизнь был нам слугою. Марцеллин был мягок душою и щедр, даже когда дело касалось его добра; он роздал плачущим рабам по небольшой толике денег и к тому же утешил их. (9) Ему не понадобилось ни железа, ни крови: три дня он воздерживался от пищи, приказав в спальне повесить полог. Потом принесли ванну, в которой он долго лежал, и покуда в нее подливали горячую воду, медленно впадал в изнеможенье, — по собственным словам, не без некоторого удовольствия, какое обычно испытывают, постепенно теряя силы; оно знакомо нам, частенько теряющим сознанье.
(10) Я отступил от предмета ради рассказа, который будет тебе по душе, — ведь ты узнаешь из него, что кончина твоего друга была не тяжкой и не жалкой. Хоть он и сам избрал смерть, но отошел легко, словно выскользнул из жизни. Но рассказ мой был и не без пользы: нередко сама неизбежность требует таких примеров. Часто мы должны умереть — и не хотим умирать, умираем — и не хотим умирать. (11) Нет такого невежды, кто не знал бы, что в конце концов умереть придется; но стоит смерти приблизиться, он отлынивает, дрожит и плачет. Разве не счел бы ты глупцом из глупцов человека, слезно жалующегося на то, что он еще не жил тысячу лет назад? Не менее глуп и жалующийся на то, что через тысячу лет уже не будет жить. Ведь это одно и то же: тебя не будет, как не было раньше. Время и до нас, и после нас не наше. (12) Ты заброшен в одну точку; растягивай ее, — но до каких пор? Что ты жалуешься? Чего хочешь? Ты даром тратишь силы!
Они тверды и неизменны, и направляет их великая и вечная необходимость. Ты пойдешь туда же, куда идет все. Что тут нового для тебя? Под властью этого закона ты родился! То же случилось и с твоим отцом, и с матерью, и с предками, и со всеми, кто был до тебя, и со всеми, кто будет после. Непобедимая и никакой-силой не изменяемая че реда связывает и влечет всех. (13) Какая толпа умерших шла впереди тебя, какая толпа пойдет следом! Сколько их будет твоими спутниками! Я думаю, ты стал бы храбрее, вспомнив о многих тысячах твоих товарищей по смерти. Но ведь многие тысячи людей и животных испускают дух от бессчетных причин в тот самый миг, когда ты не решаешься умереть. Неужто ты не думал, что когда-нибудь придешь туда, куда шел все время? Нет пути, который бы не кончился.
(14) А теперь, по-твоему, я должен привести тебе в пример великих людей? Нет, я приведу ребенка. Жива память о том спартанце, еще мальчике, который, оказавшись в плену, кричал на своем дорийском наречии: «Я не раб!» — и подтвердил эти слова делом. Едва ему приказали выполнить унизительную рабскую работу — унести непристойный горшок, — как он разбил себе голову об стену. (15) Вот как близко от нас свобода. И при этом люди рабствуют! Разве ты не предпочел бы, чтобы твой сын погиб, а не старился в праздности? Есть ли причина тревожиться, если и дети могут мужественно умереть? Думай сколько хочешь, что не желаешь идти вслед, все равно тебя поведут. Так возьми в свои руки то, что сейчас в чужой власти! Или тебе недоступна отвага того мальчика, не под силу сказать: «Я не раб»? Несчастный, ты раб людей, раб вещей, раб жизни. Ибо жизнь, если нет мужества умереть, — это рабство.
(16) Есть ли ради чего ждать? Все наслаждения, которые тебя удерживают и не пускают, ты уже перепробовал, ни одно для тебя не ново, ни одно не приелось и не стало мерзко. Вкус вина и меда тебе знаком, и нет разницы, сто или тысяча кувшинов пройдет через твой мочевой пузырь: ты ведь — только цедило. Ты отлично знаешь, каковы на вкус устрицы, какова краснобородка; твоя жадность к наслаждениям не оставила тебе на будущее ничего неотведанного. А ведь как раз от этого ты и отрываешься с наибольшей неохотой. (17) С чем еще тебе больно расстаться? С друзьями, с родиной? Да ценишь ли ты ее настолько, чтобы ради нее позже поужинать? С солнцем? Да ты, если бы мог, погасил бы само солнце. Что ты сделал достойное его света? Признайся, не тоска по курии, по форуму, по самой природе делает тебя таким медлительным, когда нужно умереть: тебе неохота покидать мясной рынок, на котором ты ничего не оставил. (18) Ты боишься смерти; да и как тебе ее презреть среди удовольствий? Ты хочешь жить: значит, ты знаешь, как жить? Ты боишься умереть, — так что же? Разве такая жизнь не все равно что смерть? Гай Цезарь, когда однажды переходил через Латинскую дорогу[5] и кто-то из взятых под стражу, с бородой, отросшей по грудь, попросил у него смерти, ответил: «А разве сейчас ты живешь?» Так надо бы отвечать и тем, для кого смерть была бы избавлением: «Ты боишься умереть? А разве сейчас ты живешь?» — (19) «Но я хочу жить потому, что делаю немало честного; мне нет охоты бросать обязанности, налагаемые жизнью: ведь я исполняю их неукоснительно и неустанно». — А разве ты не знаешь, что и умереть — это одна из налагаемых жизнью обязанностей? Ты никаких обязанностей не бросаешь: ведь нет точно определенного их числа, которое ты должен выполнить. (20) Всякая жизнь коротка: если ты оглянешься на природу вещей, то короток будет даже век Нестора и Сатии[6], которая приказала написать на своем памятнике, что прожила девяносто девять лет. Ты видишь, старуха хвастается долгой старостью; а проживи она полных сто лет, кто мог бы ее вытерпеть? Жизнь — как пьеса: не то важно, длинна ли она, а то, хорошо ли сыграна. К делу не относится, тут ли ты оборвешь ее или там. Где хочешь, там и оборви только бы развязка была хороша! Будь здоров.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.