Меню
Назад » »

Луций Анней Сенека (90)

«Так как супруга моя из страны плодородной фалисков…»
Так как супруга моя из страны плодородной фалисков,
Мы побывали, Камилл, в крепости, взятой тобой.
Жрицы готовились чтить пречистый праздник Юноны,
Игры устроить ей в честь, местную телку заклать.
Таинства в том городке — для поездки достаточный повод,
Хоть добираться туда надо подъемом крутым.
Роща священная там. И днем под деревьями темень.
Взглянешь — сомнения нет: это приют божества.
В роще — Юноны алтарь; там молятся, жгут благовонья;
В древности сложен он был неизощреиной рукой.
Только свирель возвестит торжеств начало, оттуда
По застеленным тропам шествие чинно идет.
Белых телушек ведут под рукоплесканья народа,
Вскормленных здесь на лугах сочной фалернской
травой.
Вот и телята, еще не грозны, забодать не способны;
Жертвенный боров бредет, скромного хлева жилец;
Тут и отары вожак крепколобый, рога — завитками;
Нет лишь козы ни одной — козы богине претят:
В чаще однажды коза увидала некстати Юнону,
Знак подала, и пришлось бегство богине прервать…
Парни еще и теперь пускают в указчицу стрелы:
Кто попадает в козу, тот получает ее…
Юноши стелют меж тем с девицами скромными вместе
Вдоль по дорогам ковры там, где богиня пройдет.
А в волосах у девиц — ободки золотые, в каменьях,
Пышный спадает подол до раззолоченных ног.
В белых одеждах идут, по обычаю древнему греков,
На головах пронести утварь доверили им.
Ждет в безмолвье народ блестящего шествия… Скоро!
Вот и богиня сама движется жрицам вослед.
Праздник — на греческий лад: когда был убит Агамемнон,
Место убийства его и достоянье отца
Бросил Галез, а потом, наскитавшись и морем и сушей,
Славные эти возвел стены счастливой рукой.
Он и фалисков своих научил тайно действам Юноны, —
Пусть же во благо они будут народу и мне!

ТРИСТИИ

«Будешь читать — не забудь…»
Будешь читать — не забудь: в этом томике каждая буква
Создана в бурные дни мною на скорбном пути.
Видела Адрия ширь, как, дрожа, в леденящую стужу,
В пору декабрьских бурь, я эти строки писал.
Помнится, Истм одолев, отделяющий море от моря,
Мы на другом корабле к дальнему берегу шли…
Верно, Киклады тогда изумлялись жару поэта:
Как он под ропот и рев моря бормочет стихи.
Дивно и мне, не пойму, как мой дар не погиб безвозвратно
В этой пучине души, в этом кипенье волны.
Плод отупенья мой жар иль безумья, не в имени дело:
Но, упоенный трудом, дух мой упавший воспрял.
Часто в дождь и туман мы блуждали по морю слепо,
Гибелью часто грозил Понт под созвездьем Плеяд,
Свет омрачал нам Боот, Эриманфской медведицы сторож,
Зевом полуночных вод нас поглощал ураган.
Часто хозяином в трюм врывалося море. Но, вторя
Ритму, дрожащей рукой стих за стихом вывожу.
Стонут канаты, скрипят под напором упорного шторма,
Вздыбился, будто гора, гребнем изогнутый вал,
Сам рулевой к небесам воздевает застывшие руки:
Кормчее дело забыл, помощи молит у звезд.
Всюду, куда ни взгляну, только смерти несметная сила.
Смерти страшится мой ум — в страхе молитвы твержу
В гавани верной спастись? Ужасает неверная гавань.
Воды свирепы. Увы! Суша страшнее воды.
Козни людей и стихий обоюдно меня удручают.
Робко трепещет душа! Грозны — и меч и волна.
Меч! — да не жаждет ли он этой кровью поэта упиться?
Море! — не славы ль оно ищет, мне гибель суля?
Варвары слева грозят: по душе им грабеж да разбои.
Вечно на той стороне войны, да сечи, да кровь.
Моря великий покой возмущают зимние бури:
В этих свирепых сердцах волны свирепствуют злей.
Тем снисходительней будь ко мне, мой строгий читатель,
Если мой стих как стих ниже высоких цохвал.
Я не в садах у себя пишу, как, бывало, писали.
Друг мой, уютный диван, где ты, опора костям?
Носит пучина меня в бледном свете полярного полдня,
Темно-зеленая зыбь брызгами лист обдает.
В злобе лютует зима, негодует завистница: смею
Все же писать под свист колких укусов-угроз.
Бьет человека зима. И пусть ее! Милости просим.
Каждому — мне и зиме — песня своя дорога.
«Только предстанет очам той ночи печальной картина…»
Только предстанет очам той ночи печальной картина,
Ночи последней, когда с Римом прощалась душа,
Только припомню, как я покидал все, что дорого сердцу,
И набегает слеза — медленно каплей ползет.
Время к рассвету текло, когда из Италии милой
Мне удалиться велел Цезарь, как Цезарь велит.
Срок для сборов был скуп: ни с духом собраться, ни с мыслью—
Ошеломленный, немой, долго я был в забытьи.
Не было сил поручить провожатым и слугам заботу,
Денег, одежды запас, нужный изгнаннику, взять.
Словно столбняк на меня… Как громом небес пораженный,
Смертью не принят, живой: жив иль не жив — не пойму.
Все же затменье ума пересилила горесть разлуки:
Я из беспамятства тьмы медленно к свету пришел
И огорченным друзьям в утешение вымолвил слово:
Да, поредела толпа — двух или трех насчитал.
Сам я рыдал, и меня, рыдая, жена обнимала.
По неповинным щекам слезы струились дождем.
За морем дочь, далеко — у прибрежья Ливийской пустыни,
Не долетала туда грустная весть обо мне.
Здесь же стенанье и плач: будто плакальщиц хоры в хоромах,
Будто хоронят кого многоголосой толпой.
Жены и мужи по мне, по усопшему, дети горюют,
В каждом глухом уголке вижу я слезы и скорбь.
Если ничтожное мы уподобить великому вправе,
Трое захваченной был ныне подобен мой дом.
Ночь. Не звенят голоса ни людей, ни встревоженной своры,
В небе высоком луну мглистые кони несли.
И в озаренье ее различил я вблизи Капитолий:
Тщетная близость — увы! — к ларам печальным моим.
«Силы верховные, вы, сопрестольные боги, — воззвал я, —
Храмы священные, впредь видеть мне вас не дано.
Я покидаю богов, хранителей града Квирина:
Век благоденствовать вам — с вами прощаюсь навек.
И хотя поздно греметь щитом, когда рана смертельна,
Не отягчайте враждой бремя изгнанника мне.
О, передайте, молю, небожителю-мужу: повинен
Я в заблужденье, но чист от преступленья душой.
Ведомо вам — так пусть покаравшему ведомо будет;
Если помилует бог, к счастью мне путь не закрыт».
Так я всевышних молил. Еще жарче молила подруга,
И задыхались мольбы от содроганий и спазм.
В космах рассыпанных кос перед ларами в горе поверглась,
Губы дрожат, к очагу льнут: но погас мой очаг.
Сколько горчайших слов изливала на хмурых пенатов,
Мужа оплакивая, — только бессильны слова.
Ночи стремительный бег не дозволил мне далее медлить.
В небе Медведицы ось низко ушла под уклон.
Что предпринять? Увы! Любовь не привяжет к отчизне,
Был предуказан уход в эту последнюю ночь.
Помню, бывало, не раз говорил торопившему: «Полно,
Что ты торопишь! Куда? Да и откуда? Пойми».
Помню, бывало, не раз назначал я час расставанья,
Этот обманчивый час, крайний, последний мой час.
Трижды ступал на порог, и трижды меня отзывали,
И отступала опять, сердцу внимая, нога.
Я говорил им: «Прощай» — и снова бессвязные речи,
Снова дарю поцелуй — вечный, предсмертный
«прости», —
Снова твержу порученья, все те же, обманом утешен,
И оторвать не могу глаз от любимых моих.
Выкрикнул: «Что мне спешить? Впереди — только Скифия,
ссылка.
Здесь покидаю я Рим. Вправе помедлить вдвойне,
Боги, живую жену от живого живой отрывают,
Дом, домочадцев моих — всё покидаю навек.
И, собутыльники, вас, друзей, так по-братски любимых…
О мое сердце, залог дружбы Тезеевой, плачь!»
Их обнимаю… Еще… невозбранно. Но вскоре, быть может,
Мне возбранят, навсегда. Скорбен дарованный час.
Плачем, роняем слова. А в небе предвестником грозным,
Утренней ранней звездой, вспыхнул, как рок, Люцифер.
Не расставание, нет! Это плоть отрываю от плоти:
Там осталась она — часть моей жизни живой.
Метта-диктатора так разрывали каратели-кони,
В разные стороны мчась: был он предателем — Метт!
Помню ропот и вопль — голоса моих близких. О, боги!
Вижу неистовство рук — рвут обнаженную грудь.
Плечи мои обхватив, жена не пускает, повисла.
Скорбную речь примешав к мужним горячим слезам:
«Нет, ты один не уйдешь. Вместе жили и вместе в дорогу.
Буду я в ссылке тебе, ссыльному, ссыльной женой.
Мне уготовлен твой путь. И я на край света с тобою.
Малый прибавится груз к судну изгнания, друг.
Цезаря гнев повелел тебе покинуть отчизну.
Мне состраданье велит: Цезарь, мой Цезарь — оно!»
Так убеждала жена, повторяя попытки былые.
Сникла бессильно рука перед насильем нужды.
Вырвался. Труп ли живой? Погребенный, но без погребенья…
Шерстью обросший иду, дикий, с косматым лицом.
Милая, — слух долетел, — от горя до сумерек темных,
Рухнув, на голой земле в доме лежала без чувств.
Тяжко привстала потом, заметая грязь волосами,
Медленно выпрямив стан, окоченелый в ночи,
Долго оплакивала — то себя, то дом опустелый,
То выкликала в тоске имя отторгнутого.
Так горевала она, как если бы дочери тело
Видела рядом с моим на погребальном костре.
Смерть призывала она: умереть и забыться навеки.
Не по охоте жива — только чтоб жить для меня.
Помни же, друг, и живи. Об изгнаннике помни… О, судьбы.
Помни, живи для него — участь ему облегчи.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar