Из "Гусина" я выехал утром. . . Извозчик мне попался необыкновенный --
куда как бойчее своей лошади.
Лошаденка трусила особенной деревенской трухлявой рысью с остановками,
тогда как извозчик ни на одну секунду не засиживался на месте: он
привставал, гикал, свистел в пальцы, бил кнутовищем свою гнедую кобылку,
стараясь попасть ей по бокам и по животу, иногда даже выпрыгивал из саней и,
по неизвестной причине, бежал рядом с кобылкой, ударяя ее время от времени
то ладонью, то ногой по брюху.
Я не думаю, что делал это он от холода. Мороз, помню, был
незначительный, да и ехали мы недолго, с полчаса, что ли. Думаю, что делал
это он по необыкновенной энергичности своего характера.
Когда мы подъезжали к какой-то деревушке, извозчик мой обернулся и,
кивнув головой, сказал:
-- "Лаптенки" это... Потом засмеялся.
-- Чего смеешься? -- спросил я.
Он засмеялся еще пуще. Затем высморкался, ловко надавив нос одним
пальцем, и сказал:
-- Сенатор... Сенатор тут в "Лаптенках" существует. ..
-- Сенатор? Какой сенатор?--удивился я.
-- Обыкновенно какой. .. сенатор... Генерал, значит, бывший...
-- Да зачем же он тут живет? -- спросил я.
-- А живет... -- сказал извозчик. -- Людей дюже пугается -- вот и живет
тут. С перепугу, то-есть, живет. После революции.
--- А чего ж он тут делает?
Извозчик мой рассмеялся и ничего не ответил" Когда мы въехали в
"Лаптенки", он снова обернулся ко мне и сказал:
-- Заехать, что ли? Погреться нужно бы.. .
-- Не стоит, -- сказал я. -- Приедем скоро. Мы двинулись дальше.
--Гражданин, -- сказал извозчик просительно, -- заедем... Мне на
сенатора посмотреть охота.
Я рассмеялся.
-- Ну, ладно. Показывай своего сенатора.
Мы остановились у черной, плохонькой избы, сильно приплюснутой
толстенькой соломенной крышей. Извозчик мой в одну секунду выскочил из саней
и открыл ворота, не спросив ничего у хозяев. Сани наши въехали во двор. Я
вошел в избу.
Может, оттого, что я давно не был в деревне, изба эта показалась мне
необыкновенно грязной. Маленькое оконце, сплошь заляпанное тряпками и
бумагой, едва пропускало свет в избу. В избе баба стирала белье в лоханке.
Рядом с лоханкой сидел старичок довольно дряхлого вида. Он внимательно, с
интересом смотрел, как мыльная пена, вылетая из лоханки, ударялась в стену
кусками и со стены сползала медленно, оставляя на ней мокрые полосы.
В избе было душно. Несмотря на это, старичок одет был крепко: в
валенках, нагольном тулупе, даже в огромной меховой шапке.
Сам старичок был малюсенький -- ноги его, свешиваясь с лавки, не
доставали земли. Сидел он неподвижно.
Я поздоровался и просил побыть в избе минут пять -- погреться.
-- Грейтесь! -- коротко сказала баба, едва оборачиваясь в мою сторону.
Старичок промолчал. Он, впрочем, сурово взглянул на меня, но после
снова принялся следить за мыльной пеной.
Я недоумевал.
"Уж не этот ли старикан -- сенатор?"--думал я.
В это время в избу вошел мой извозчик.
Он поздоровался с бабой и подошел к старику.
-- Господину сенатору с кисточкой, -- сказал он, протягивая ему руку.
Старичок подал нехотя свою сухонькую ручку. Иззозчик засмеялся,
подмигнул мне и сказал тихо:
-- Это и есть.. .
Должно быть, услышал это старичок. Он заерзал на скамье и заговорил
вдруг каким-то странным мужицким говорком, сильно при этом окая:
-- Вре-е... Вы не слухайте ево, господин... Меня тут все дражнят...
сенатором... А чего это за слово -- мне неведомо. Ей-бо.
Баба бросила вдруг стирать, утерла лицо передником и рассмеялась.
Извозчик мой засмеялся [Author ID1: at Wed Jan 4 16:23:00 2006 ]тоже.
Я уж подумал было, что это и в самом деле так: дразнят старика,
однако.меня смутила его странная, как бы нарочная мужицкая речь. Мужики
здесь так не говорили. Да и подозрительно было оканье и сухие, белые, не
мужицкие руки.
-- Послушайте, -- сказал я, улыбаясь, -- а я ведь вас где-то видел.
Кажется, в Питере...
Старик необыкновенно смутился, заерзал на лавке, но сказал спокойно:
-- В Питере? . . Нетути, не был я в Питере...
Извозчик ударил себя по ляжкам, присел и захохотал громко,
захлебываясь. И не переставая смеяться, он все время подталкивал меня в бок,
говоря:
-- Ой, шельма! Ой, умереть сейчас, шельма какая! Ой, врет как. . .
Баба смеялась тихо, беззвучно почти -- я видел, как от смеха дрожали ее
груди.
Старик смотрел на извозчика с бешенством, но молчал. Я присел рядом со
стариком.
-- Бросьте! -- сказал я ему. -- Ну чего вы, право... Я человек частный,
по своему делу еду... К чему вы это передо мной-то? Да и что вы боитесь? Кто
вас тронет? Человек вы старый, безобидный. .. Нечего вам.бояться.
Тут произошла удивительная перемена со старичком. Он поднялся с лавки,
скикул с себя шапку, побледнел. Его лицо перекосилось какой-то гримасой,
губы сжались, профиль стал острый, птичий, с неприятно длинным носом. Старик
казался ужасно взволнованным.
-- Тек-с, -- сказал он совершенно иным тоном, -- полагаете, что никто
не тронет? Никто?
-- Да, конечно, никто.
Старичок подошел ко мне ближе. В своем волнении он окончательно потерял
все мужицкое. Он даже стал говорить по-иному -- не употребляя мужицких слов.
Было ясно: передо мной стоял интеллигентный человек.
-- Это меня-то никто не тронет? Меня?--сказал он почти шопотом. -- Да
меня, может, по всей России ищут.
Старик надменно посмотрел на меня.
Мне стало вдруг неловко перед ним. В самом деле: к чему я с ним
заговорил об этом? Ему, видимо, нравилась его роль -- тайного, опасного
человека, которого разыскивает правительство. Сейчас этот тихий старичок
казался почти безумным.
-- Меня?--шипел старик. -- Меня... (тут он назвал совершенно мне
неизвестную фамилию).
-- Простите, -- пробормотал я, -- я не хотел вас обидеть.. . И,
конечно, если вас разыскивают...
Я поднялся с лавки, попрощался и хотел уйти.
-- Позвольте! -- сказал мне старик. -- Что про меня в газетах пишут?
-- В газетах? Ничего.
-- Не может быть,-- закричал старичок. -- Вы, должно быть, газет не
читаете.
-- Ах да, позвольте, -- сказал я, -- что-то такое писали...
Старичок взглянул на меня, потом на хозяйку, на моего извозчика и,
довольный, рассмеялся.
-- Воображаю, -- протянул он, -- какую галиматью пишут. Что ж это,
разоблачения, должно быть?
-- Разоблачения, -- сказал я.
-- Воображаю...
Я вышел во двор. Когда мы выезжали со двора, старичок бросился к саням,
снял шапку и сказал:
-- Прощайте, господин. Счастливый путь-дороженька. А про сенатора --
врут... Ей-бо, врут. .. Дражнят старика...
Он еще что-то бормотал, я не расслышал -- сани наши были уже на улице.
Извозчик мой тихонько смеялся.
-- А что, -- спросил я его, -- как же он тут живет? У кого? Кто его
держит?
-- Сын... Сын его держит, -- сказал извозчик, давясь от смеха.
-- Как сын... какой сын?
-- Обыкновенно какой... Родной сын. Мужик. Крестьянин. Я не здешний, не
знаю сам... Люди говорят. . . На воспитанье, будто, сенатор сына сюда отдал.
К бабке Марье... Будто он в прежнее время его от актриски одной прижил...
Неизвестно это нам. . . Мы не здешние...
-- А ведь старик, пожалуй что, безумный, ---сказал я.
-- Чего-с?
-- Сумасшедший, говорю, старик-то. Вряд ли его кто разыскивает.
-- Зачем сумасшедший?--сказал извозчик: -- Не сумасшедший он. Нет.
Хитровой только старик. Хитрит, сукин сын. Мы, бывало, к ним соберемся и
давай крыть старика: какой есть такой? документы? объясняй из прежнего.
Затрясется старик, заплачет. Ну, да нам что... Пущай живет.. . Может, ему
год жизни осталось. Нам что.. .
Извозчик хлестнул кнутовищем, потом выскочил из саней и побежал рядом
со своей кобылкой.
Пелагея была женщина неграмотная. Даже своей фамилии она не умела
подписывать.
А муж у Пелагеи был ответственный советский работник. И хотя он был
человек простой, из деревни, но за пять лет житья в городе поднаторел во
всем. И не только фамилию подписывать, а чорт знает, чего только не знал.
И очень он стеснялся, что жена его была неграмотной.
-- Ты бы, Пелагеюшка, хоть фамилию подписывать научилась, -- говорил
он. -- Легкая такая у меня фамилия, из двух слогов -- Куч-кин, а ты не
можешь... неловко...
А Пелагея, бывало, рукой махнет и отвечает:
-- Ни к чему, дескать, мне это, Иван Николаевич. Годы мои постепенно
идут. Рука специально не гнется. На что мне теперь учиться и буквы выводить?
Пущай лучше молодые пионеры учатся, а я и так до старости доживу.
Муж у Пелагеи был человек ужасно какой занятой и на жену много времени
тратить не мог. Покачает он головой -- ох, дескать, Пелагея, Пелагея. .. И
замолчит.
Но однажды все-таки принес Иван Николаевич специальную книжку.
-- Вот, -- говорит, -- Поля, новейший букварь-самоучитель, составленный
по последним методам. Я, говорит, сам буду тебе показывать.
А Пелагея усмехнулась тихо, взяла букварь в руки, повертела его и в
комод спрятала -- пущай, дескать, лежит, может, потомкам пригодится.
Но вот однажды днем присела Пелагея за работу. Пиджак Ивану Николаевичу
надо было починить, рукав протерся.
И села Пелагея за стол. Взяла иголку. Сунула руку под пиджак - шуршит
что-то.
"Не деньги ли?" -- подумала Пелагея.
Посмотрела, -- письмо. Чистый такой, аккуратный конверт, тоненькие
буковки на нем, и бумага вроде как духами или одеколоном попахивает. Екнуло
у Пелагеи сердце.
"Неужели же, -- думает, -- Иван Николаевич меня зря обманывает? Неужели
же он сердечную переписку ведет с порядочными дамами и надо мной же,
неграмотной дурой, насмехается?"
Поглядела Пелагея на конверт, вынула письмо, развернула -- не разобрать
по неграмотности.
Первый раз в жизни пожалела Пелагея, что читать она не может.
"Хоть, -- думает, -- и чужое письмо, а должна я знать, чего в нем
пишут.. Может, от этого вся моя жизнь переменится, и мне лучше в деревню
ехать, на мужицкие работы".
Заплакала Пелагея, стала вспоминать, что Иван Николаевич, будто,
переменился в последнее время, -- будто, он стал об усишках своих заботиться
и руки чаще мыть.
Сидит Пелагея, смотрит на письмо и ревет белугой. А прочесть письмо не
может. А чужому человеку показать совестно.
Послс спрятала Пелагея письмо в комод, дошила пиджак и стала дожидать
Ивана Николаевича. И когда пришел он, Пелагея и виду не показала. Напротив
того, она ровным и спокойным тоном разговаривала с мужем и даже намекнула
ему, что она непрочь бы поучиться, и что ей чересчур надоело быть темной и
неграмотной бабой.
Очень этому обрадовался Иван Николаевич.
-- Ну и отлично, -- сказал он. -- Я тебе сам буду показывать.
-- Что ж, показывай, -- сказала Пелагея.
И в упор посмотрела на ровные, подстриженные усики Ивана Николаевича.
Два месяца подряд Пелагея изо дня в день училась читать. Она терпеливо
по складам составляла слова, выводила буквы и заучивала фразы. И каждый
вечер вынимала из комода заветное письмо и пыталась разгадать его
таинственный смысл.
Однако, это было очень, нелегко.
Только на третий месяц Пелагея одолела науку.
Утром, когда Иван Николаевич ушел на работу, Пелагея вынула из комода
письмо и принялась читать его.
Она с трудом разбирала тонкий почерк, и только еле уловимый запах духов
от бумаги подбадривал ее.
Письмо было адресовано Ивану Николаевичу.
Пелагея читала:
"Уважаемый товарищ Кучкин!
Посылаю вам обещанный букварь. Я думаю, что ваша жена в два-три месяца
вполне может одолеть премудрость. Обещайте, голубчик, заставить ее это
сделать. Внушите ей, объясните, как, в сущности, отвратительно быть
неграмотной бабой.
Сейчас, к этой годовщине, мы ликвидируем неграмотность по всей
Республике всеми средствами, а о своих близких почему-то забываем.
Обязательно это сделайте, Иван Николаевич.
С коммунистическим приветом
Мария Блохина".
Пелагея дважды перечла это письмо и, скорбно сжав губы и, чувствуя
какую-то тайную обиду, заплакала.
Каждый день один за другим шли поезда с севера на юг. Тысячи
замученных, бледных северян, изумляясь необыкновенному солнцу и нестерпимой
жаре, вылезали из-под раскаленных крыш вагонов. Среди этих изумленных
северян был и я. На одной маленькой промежуточной станции я сошел с поезда с
небольшим своим багажом.
Я бросил чемодан на платформу и присел на него, ожидая, что ко мне со
всех ног бросится куча носильщиков. Я уже рассчитал, что выберу себе
здоровенного загорелого парня. Однако, носильщики ко мне не бросились.
Станция была почти пуста.
На платформу вышел только начальник стан ции -- босой, в расстегнутой
белой блузе. Он с явным недовольством посмотрел заспанными глазами на поезд,
зевнул, потом снова посмотрел на поезд и вдруг с негодованием махнул на него
фуражкой.
Поезд, лязгая буферами, пошел дальше.
Я сидел на своем чемодане, тяжело дыша от непривычной жары. Носильщиков
не было.
-- Товарищ, -- крикнул я начальнику станции, -- извиняюсь, товарищ. . .
Есть тут носильщики?
Начальник станции остановился, подтянул штаны и, видимо, только сейчас
заметив меня, сказал:
-- Сейчас. Одну минуту. И вошел в помещение.
Через минуту он вернулся застегнутый и в сапогах и любезным тоном
спросил:
-- Вам чего? Носильщиков? А вот носильщики. Спят.
Действительно, за углом дома лежали на животах трое ужасно загорелых
мальчишек. Двое из них спали. Третий, совсем, небольшой, лет двенадцати,
вскочил при виде нас на ноги.
-- Чего? Вещи, что ли, нести, гражданин? -- спросил он деловым тоном.
-- Вещи. . . Вот чемодан. . . Легкий. . .
-- Можно, -- сказал парнишка. -- Только Палькина очередь. Спит он еще.
Вы обождите.
-- А ты не можешь?
-- Да-а, -- сказал парнишка, -- Палька драться будет. Его очередь.
Начальник станции подмигнул мне и засмеялся.
-- Боятся его. Отчаянный очень подросток.
И потом, желая, видимо, мне пояснить, добавил:
-- Это Палька Ершов. Его тут все боятся. Очень даже отчаянный, смелый
подросток.
-- Я не боюсь, -- сказал парнишка, -- а только Палькина очередь.
Палька Ершов лежал на животе, уткнувшись носом з землю. На грязной
босой подошве его ноги было написано -- 1р. Видимо, ниже означенной цены
трогать Пальку нельзя.
-- Палька! -- крикнул я.
-- Он не велел будить, -- сказал парнишка. -- Пущай, говорит, обождут
пассажиры.
Я засмеялся.
Парнишка тоже засмеялся и сказал, оправдываясь:
-- Палька очень отчаянный. Смелый. Он даже слепца убил.
-- Как? Слепца убил?
-- Слепца. Он слепца водил. А после мальчишки смеяться над ним стали.
Зачем водит. . . А Палька завел слепца в поле и теку. А слепец за ним. А
Палька в овраг. А слепец потонул в воде. . .
Все это парнишка проговорил залпом, опасливо поглядывая на Пальку.
Мне показалось, что Палька не спит. И действительно, он вдруг
перевернулся, лег на спину, посмотрел на меня прищуренным глазом и зевнул.
Мне показалось, что Палька и раньше не спал, а только делал вид, что спит, а
на самом деле отлично все слышал.
Он зевнул еще раз, ковырнул пальцем в носу и сказал лениво:
-- Вещи, что ли? Куда?
Я сказал. Палька вскочил на ноги, кинулся к моему чемодану и, легко
взвалив его на плечи, быстро почти бегом, пошел.
Я еле поспевал за ним.
Палька оглянулся раз или два и надбавил шагу. Ему, видимо, доставляло
огромное удовольствие гнать меня, как барана.
Нестерпимая жара, пыль били меня в лицо. Я шел все медленней и
медленней и, наконец, потерял Пальку из виду.
Каюсь, я испугался. Я подумал, что чемодан мой пропал безвозвратно. Но
на повороте дороги, в тени, под деревом, я увидел Пальку. Он сидел на моем
чемодане и меланхолически сплевывал через зубы.
Вид у меня, наверное, был смешной. Палька посмотрел на меня и
засмеялся.
-- Не бойсь, -- сказал Палька, -- не унесу.
Мы несколько отдохнули, покурили и пошли дальше.
-- Палька, -- спросил я, -- а верно, что ты слепца убил?
-- Брешут, -- сказал Палька, гордо улыбаясь. -- Брешут мальчишки про
слепца.
-- С чего ж им врать?
-- А я знаю?--сказал он. -- Язык без костей. Можно брехать.
-- Палька, -- сказал я, еле поспевая за ним, -- верно, что ты поводырем
был? Слепца водил?
-- Это верно, -- сказал Палька. -- Я слепца пять лет водил. Мне матка
велела слепца водить. Я, может, по всей местности его водил. Может, по всей
России. А после мне скушно стало. Ребята тоже, конечно, смеяться начали.
Время, говорят, теперь не такое -- слепцов водить. Не царский режим. Бросай
его. Пущай подростков не эксплоатирует. Ты теперь гражданин.
-- И ты бросил? --спросил я.
-- Я-то?--сказал Палька. -- Бросил. Конечно. А он, шельма, чувствовал,
что я его наверно брошу. Я до ветру, например, иду, а он,.шельма, дрожит, за
руку чепляется. Не смей, говорит, без меня до ветру ходить. А я говорю ему:
я, говорю, дяденька Никодим, сейчас, до ветру только. А он цоп за руку и не
пущает... А после мне очень скушно стало его водить. И пошли мы в поле.
А я говорю: я сейчас, дяденька Никодим.. . И сам за куст. Он, шельма, за
мной. Я притаился. А он дрожит, шельма. -- Палька! -- кричит. -- Неужели же
ты бросишь меня, стерва? --А я молчу. А он кричит: -- Я, кричит, тебе,
шкету, полботинки справлю. -- А я говорю: -- Не надо, говорю, мне
полботинки. Мне, говорю, босиком больно хорошо. -- А он на мой голос -- за
мной. Нос у него до того чуткий, -- знает, где я. Я побежал немножко и
присел у оврага. А он воздух нюхает и бежит вровень... Целый день бежали. А
после мне скушно стало бежать. Я и спрыгнул в воду. А дяденька Никодим тоже,
как брякнется вниз и поплыл.
-- И что же, -- спросил я, -- потонул он?
-- А я знаю?--ответил Палька. -- Может, он, конечно, и не потонул. Они,
слепцы, живучие черти. А только мне этих слепцов очень даже скушно водить.
Я завсегда их бросаю. Пущай подростков не трогают.. . Мы теперь,
значит, граждане, с сознанием.
Палька дотащил мой чемодан и, получив рубль, не прощаясь, бросился
назад.
Фома Крюков три года не получал от сына писем, а тут, извольте --
получайте, Фома Петрович, из города Москвы, от родного сына пять целковых.
"Ишь ты -- думал Фома, рассматривая полученную повестку. -- Другой бы
сын, небось, три рубля отвалил бы и хватит. А тут, извольте -- пять
целковых.
При таком обороте рублишко и пропить можно".
Фома Крюков попарился в бане, надел чистую рубаху, выпил полбутылки
самогона и поехал на почту.
"Скажи на милость, -- думал Фома дорогой, -- пять целковых! И чего
только не делается на свете! Батюшки-светы! Царей нету, ничего такого нету,
мужик в силе... Сын-то, может, державой правит. .. По пять рублей денег отцу
отваливает... Или врут люди насчет мужиков-то? Ой, врут! Сын-то, может, в
номерных в гостинице служит!"
Фома приехал на почту, подошел к прилавку и положил извещение.
-- Деньги, -- сказал Фома, -- деньги мне от сына дополучить.
Кассир порылся в бумагах и положил на прилавок полчервонца.
-- Так! -- сказал Фома. -- А письма мне сын не пишет?
Кассир ничего не ответил и отошел от прилавка.
"Не пишет,--подумал Фома. -- Может, после напишет. Можем ждать, если,
скажем, есть деньги".
Фома взял деньги, посмотрел на них с удивлением и вдруг стукнул ладонью
по прилавку.
-- Эй. дядя!--закричал Фома.--Каки деньги суешь-то, гляди?! .
-- Какие деньги? -- сказал кассир. -- Новые деньги...
-- Новые? -- переспросил Фома. -- Может, они, это самое, липовые, а?
Думаешь, выпившему человеку все сунуть можно? Знаки-то где?
Фома посмотрел на свет, повертел в руке, потом опять посмотрел.
-- Ну?-- с удивлением сказал Фома. -- Это кто там такой есть?
Изображен-то... Не мужик ли? Мужик. Ей-богу, мужик. Ну? Не врут,
значит, люди. Мужик изображен на деньгах-то. Неужели же не врут? Неужели же
мужик в такой силе?
Фома снова подошел к прилавку.
-- Дядя, -- сказал Фома, -- изображен-то кто? Извини за слова...
-- Уходи, уходи!--сказал кассир.--Получил деньги и уходи к лешему...
Где изображен-то?
-- Да на деньгах!
Кассир посметрел на мужика и сказал, усмехаясь:
-- Мужик изображен. Ты, ваше величество, эаместо царя изображен. Понял?
-- Ну?--сказал Фома. -- Мужик? А как же это я, дядя, ничего не знаю и
ничего не ведаю? И землю пахаю. И все у нас пахают и не ведают.
Кассир засмеялся. .
-- Ей-богу, -- сказал Фома. -- Действительно, подтверждают люди:
деятели, говорят, теперь крестьянские. И крестьянство в почете. А как на
деле, верно ли это или врут люди -- неизвестно... Но ежели на деньгах
портрет... Неужели же не врут?
-- Ну, уходи, уходи, -- снова сказал кассир. -- Не путайся тут.
-- Сейчас, -- сказал Фома. -- Деньги только дай спрятать, с портретом,
ха... А я, дядя, имей в виду, царей этих самых и раньше не любил... Ей-богу.
..
Фома с огорчением посмотрел на сердитого кассира и вышел.
"Скажи пожалуйста, -- думал Фома, -- портрет выводят... Неужели же
мужику царский почет?"
Фома погнал лошадь, но у леса вдруг повернул назад и поехал в город.
Остановился Фома у вокзала, привязал лошадь к забору и вошел в
помещение.
Было почти пусто. У дверей, положив под голову мешок, спал какой-то
человек в мягкой шляпе.
Фома купил на две копейки семечек и присел на окно, но, посидев минуту,
подошел к спящему и вдруг крикнул:
-- Эй, шляпа, слазь со скамьи! Мне сесть надо...
Человек в шляпе раскрыл глаза, оторопело посмотрел на Фому и сел. И,
зевая и сплевывая, стал свертывать папироску.
Фома присел рядом, отодвинул мешок я стал со вкусом жевать семечки,
сплевывая шелуху на пол.
"Не врут, думал Фома. Почет, все-таки, заметный. Слушают. Раньше,
может, в рожу бы влепили, а тут слушают, пугаются. Ишь ты, как все
случилось, незаметно приключнлось.. . Скажи на милость. .. Не врут".
Фома встал со скамьи и с удовольствием прошелся по залу. Потом подошел
к
кассе и заглянул в окошечко.
-- Куда?--спросил кассир.
-- Чего куда?
-- Куда билет-то, дура-голова?
-- А никуда, -- равнодушно сказал Фома, разглядывая помещение кассы.
-- Могу я посмотреть внутре кассу, ай нет?
-- А никуда, -- сказал кассир, -- так нечего и рыло зря пялить.
-- Рыло?-- обиженно спросил Фома. -- Кому говоришь-то?
-- Ишь пьяная морда!--сердито сказал кассир. -- Тоже в окно глядит. . .
Чорт серый...
Фома нагнулся к окошечку и вдруг плюнул в кассира и быстро пошел к
выходу.
Фому схватили, когда он отвязывал лошадь. Он вырывался, кричал, пытался
даже укусить сторожа за щеку, но его неумолимо волокли к дежурному агенту.
Там, слегка успокоившись, Фома пытался что-то объяснить, размахивал
руками, вынимал из шапки деньги и предлагал агенту взглянуть на них.
Но агент, ежесекундно макая перо в пузырек, писал протокол об
оскорблении действием кассира при исполнении служебных обязанностей. И
еще о том, что Фома, находясь явно в нетрезвом виде, ел в закрытом
помещении семечки и плевал на пол.
Фома поставил под протоколом крестик и, вздыхая и дергая головой, вышел
из помещения.
Отвязал лошадь, сел в телегу, достал из шапки деньги и посмотрел на
них. Потом махнул рукой к сказал:
-- Врут, черти...
И погнал лошадь к дому.