- 1268 Просмотров
- Обсудить
Необходимо вспомнить также о философских собраниях у Габриеля Марселя. Это, кажется, единственные философские собрания в Париже, которые удались и долго продержались. На этих собраниях, происходивших в частном доме, бывало много народу. Бывали не только французы, но и иностранцы, немцы, русские, испанцы. Бывало много философской молодежи. Это было, вероятно, единственное место во Франции, где обсуждались проблемы феноменологии и экзистенциальной философии. Постоянно произносились имена Гуссерля, Шелера, Гейдеггера, Ясперса. Не было замкнутости во французской культуре. Было высказываемо много тонких мыслей. Но темы были случайные. Мысль не была централизована вокруг самого главного. Споры велись без определенного порядка. И тут, как и везде, я видел, что французская мысль занята деталями, что в ней было больше тонкости, чем глубины. Я пытался своим вторжением свести споры к последним, конечным вопросам, я не мог мыслить иначе, но это не определяло течение мысли собраний, это оставалось моей личной особенностью. В русской среде, менее утонченно культурной, обсуждение было более существенным, более отнесенным к самому главному и всеразрешающему. Сам Габриель Марсель сначала относился ко мне очень сочувственно, но потом изменил свое отношение, он политически довольно правый и считал меня анархистом. На его философских собраниях не раз затрагивался вопрос экзистенциальной философии. Сам Марсель считался философом экзистенциального типа. Он лучше других французов знал немецкую философию. Он особенно ценил Ясперса и написал о нем большую статью. Я очень ценил Ясперса, но я не считал его экзистенциальным философом в том Смысле, в каком были экзистенциальными философами Ницше и Кирхегардт. Не считаю и французов, причисленных к типу экзистенциальной философии, действительными ее представителями. Экзистенциальная философия прежде всего определяется экзистенциальностью самого познающего субъекта. Философ экзистенциального типа не объективирует в процессе познания, не противополагает объект субъекту. Его философия есть экспрессивность самого субъекта, погруженного в тайну существования. Невозможно экзистенциальное познание объекта. Объект означает исчезновение экзистенциальное™. Это говорит и сам Ясперс. Нужно противополагать трансцендирование, как истинный выход из субъективной замкнутости, объективации, которая не есть подлинный выход. Но в разговорах об экзистенциальной философии на философских собраниях я всегда видел объективацию экзистенциальности. Это была не экзистенциальная философия, а об экзистенциальной философии. Во Франции в эти годы было некоторое философское движение. Были интересные философы, как, например, Ле-Сен, Лавель, Валь. Была реакция против длительного засилия позитивизма и обнаружилась тенденция к метафизике. Такова, например, вся коллекция "Philosophie de l esprit” в издании Montaigne, в которой была напечатана и моя книга "Cinq meditations sur l' existence”[7]. Она редактировалась Лавелем и Ле-Сеном. Но все же сказывается длительный период упадка философского творчества, когда философия была сведена к истории философии, к философии наук и социологии. Не хватало смелости метафизической мысли, которая была сильнее у немцев. Я лично знал почти всех французских философов моего времени. Разговор с ними бывал иногда поучителен, но он редко захватывал, так как проходил мимо самого главного. Всю мою жизнь я тосковал по разговору о самом главном, о последнем, преодолевающем дистанцию и условность, означающем экзистенциальное событие. Такие разговоры случались очень, очень редко. Я носил в себе подобный разговор, но не умел пробить средостение, принудить к нему другого. И сам я нередко становился условным, очень соблюдающим дистанцию и бывал самому себе противен. Настоящей близости и общения с французами не могло быть.
Из приобретенных на Западе друзей должен вспомнить об очаровательном Либе, швейцарском теологе и вместе с тем социалисте. Он был совершенно помешан на русских и России, имел чудесную русскую библиотеку, просил называть его Федором Ивановичем, хотя он был Фриц, Общение с ним было сердечное, без условностей, в нем была русская хаотичность. Он человек с большими знаниями и умственными интересами. Беседа с ним была интересна. Его отношение к русской мысли было трогательно, он раздирался между К. Бартом и русской религиозной философией. Он был другом нашего дома. Вспоминаю о нем с любовью. Вспоминаю также о пасторе Порре. О нем также вспоминаю с любовью.
* * *
Трудность общенья с русскими совсем иная, чем трудность общения с французами. Русские самый общительный в мире народ, как я уже говорил. У русских нет условностей, нет дистанции, есть потребность часто видеть людей, с которыми у них даже нет особенно близких отношений, выворачивать душу, ввергаться в чужую жизнь и ввергать в свою жизнь, вести бесконечные споры об идейных вопросах. Русские плохо усваивают себе западные правила, что нужно уславливаться о свидании по телефону или через pneumatique[8]. Я бы не сказал, что у русских есть особенная склонность к индивидуальной дружбе. Вернее сказать, что русские народ коммюнотарный. Поразительно, что, в какие бы углы мира русские ни попали, как это случилось в эмиграции, они объединяются, группируются, образуют русские организации, устраивают собрания. Русские не признают категорий непереходимых границ, отчетливых и резко выраженных форм общежития, дифференциации по разным культурным областям и специальностям. Всякий истинно русский человек интересуется вопросом о смысле жизни и ищет общения с другими в искании смысла. Но наряду с большими качествами, которые делают более легким общение в русской среде, есть и большие недостатки. В русской среде, в русском обществе и собрании я часто ощущал подпольные токи, которых в такой форме я не замечал в западной среде. Русские очень легко задевают личность другого человека, говорят вещи обидные, бывают неделикатны, имеют мало уважения к тайне всякой личности. Русские самолюбивы, задевают самолюбие другого и сами бывают задеты. При обсуждении идей легко переходят на личную почву и говорят не столько о ваших идеях, сколько о вас и ваших недостатках. У русских гораздо меньше уважения к самой мысли, чем у людей западных. Они легко переходят от рассмотрения вашей мысли к нравственному требованию от вас, требованию подвига святости или революционного героизма, в зависимости от направления. Совершенно другие свойства я вижу у французов, которых знал лучше других западных людей. У них очень затруднено общение в русском смысле слова. Соприкосновение душ почти невозможно. Всегда остается дистанция. Французы не коммюнотарны, не ходят друг к другу для бесконечных разговоров и споров. Слово индивидуализм, по существу, двусмысленное, может быть более всего применимо именно к французам. Французские усадьбы обведены высокой и совершенно закрытой оградой с надписью "Chien mechant”[9]. В общении есть большая условность, условная вежливость и любезность. Французы любят говорить комплименты и очень трудно различить их настоящие чувства. У них совсем нет русской душевности. Преобладают интеллектуальность и чувственность, слабы сердечность и душевность. Это видно по французскому роману последнего времени, в котором нет чувства, а есть главным образом sensualite[10]. Но есть и качества, отсутствующие у русских. Есть уважение к личности другого, нежелание вторгаться в ее внутреннюю жизнь и быть неделикатным. Дистанция определяется охранением индивидуальности своей и индивидуальности другого. Есть уважение к мысли. От анализа вашей мысли не переходят к анализу вашей личности, как часто у русских. Французы скромнее, менее самоуверенны, чем русские. Это связано с их высокой культурой. Русские всегда считают себя призванными быть нравственными судьями над ближними. Русские очень легко чувствуют себя грешниками и из всех народов земли они более всех склонны к покаянию. Это характерная черта. Но обратной стороной этой добродетели является склонность к обсуждению нравственных свойств людей. В русском мышлении нравственный момент преобладает над моментом чисто интеллектуальным. Западным же людям свойствен объективирующий интеллектуализм, который очень охраняет от вторжений в чужую жизнь. Главное же качество русского общения, что в нем легче начинать говорить о главном и существенном.
Всю жизнь я мечтал о значительных встречах с людьми, о настоящем общении, о соприкосновении душ. О наиболее интимных общениях моей жизни я в своей книге сознательно не говорю. Но мое искание людей, общения душ в большинстве случаев испытывало неудачу. И я думаю, что причина этого лежит во мне самом. В самой глубине души я русский, но внешне во мне есть что-то французское. Я говорил уже, что характер у меня скрытный. Есть также душевная стыдливость. Я очень охраняю свою личность, очень соблюдаю дистанцию. Я никогда не мог выносить фамильярности. Сделав шаг к сближению с людьми, я часто потом делал два шага назад. У меня очень слабая способность к дружбе. Проблема общения всегда была для меня мучительна. Я общительный, социабельный человек, но затрудненный в общении. Мне всегда было легче говорить в обществе, чем с глазу на глаз. Меня всегда мучила закупоренность, непроницаемость душ. "Но я плохо умел разбивать эту непроницаемость, расплавлять лед и преодолевать условность. Иногда хотелось поговорить по душе о самом главном, и вдруг мной овладевал пафос дистанции, побеждала моя скрытность и я делался условен, как француз. Мешала также моя стыдливость, особенно стыдливость, когда речь заходила на религиозные темы. С детства мне легче было общение с женщинами, чем с мужчинами. Дружеским отношениям мешала еще моя склонность к идейным конфликтам и разрывам. О том, терпим ли я или не терпим, складывались противоположные мнения. Я. объяснял уже, что верно и то и другое мнение. Это зависит от того, на что направлено в данный момент мое сознание. Я очень мало склонен к осуждению и очень снисходителен. И я очень склонен осуждать себя, менее всего склонен думать, что я нравственно лучше других. Но во мне есть идейная нетерпимость, когда идеи представляются мне связанными с нравственной борьбой. Я непримирим к врагам свободы. И я прекрасно сознаю, что человеческая природа хитра и противоречива и что вражда к врагам свободы может превратиться в нарушение свободы другого. Идейные распри иногда мешали моему общению с людьми. Мне случалось лишать себя радости общения, радости любви, потому что идейные страсти оказывались сильнее страстей эмоциональных. Меня всегда поражало, что мир мужской и мир женский, даже когда есть подлинная любовь и интимное общение, оказываются замкнутыми и непроницаемыми друг для друга. Даже когда мужчина и женщина, казалось бы, говорят на одном языке, они вкладывают разный смысл в произносимые слова. Горький опыт убедил меня, что люди вообще плохо понимают друг друга и плохо вслушиваются в то, что говорят друг другу. Личность другого всегда остается для нас почти непроницаемой тайной. Любовь есть опыт проникновения в эту тайну, но тайна уходит в большую глубину. И, может быть, это так и нужно. Проблема общения есть проблема преодоления одиночества. Любопытно, что общение с единоверцами нисколько не преодолевает одиночества, а иногда и увеличивает его горечь. Я живу в Париже более 20 лет. Париж за это время стал русским культурным центром. И тут жили в это же время люди, с которыми я был связан в прошлом, с которыми был даже близок. Но у меня не было общения и почти не было даже встреч с этими людьми моего прошлого. Большее общение было с новыми людьми. С Мережковским Я не встречаюсь долгие годы. Мережковский писал против меня грубые статьи. Со Струве тоже перестал встречаться, он тоже очень резко нападал на меня в печати. С А. Карташевым я почти не встречался, мы очень разошлись политически. Также не встречаемся с Б. Зайцевым, с П. Муратовым. С отцом Булгаковым у нас не было никакого разрыва, но мы встречались очень редко и больше на деловых собраниях. Боюсь, что если бы мы встречались чаще, то разошлись бы гораздо больше. Из старых отношений сохранилась и даже окрепла дружба с Л. Шестовым, с которым у меня бывали наиболее значительные разговоры. Но возникли новые добрые отношения. Наиболее значительной была встреча с монахиней Марией, погибшей в Германии, в концентрационном лагере. С этими людьми я действовал в социальном единомыслии. У нас в доме, по обыкновению, собирались и беседовали на темы духовного порядка и на связанные с ними темы социальные. Обыкновенно находили, что у нас хорошо и уютно. Но уют создавал не я, а мои близкие. В годы изгнания мы по вечерам читали громко. Читала обыкновенно Лидия и читала очень хорошо, потом Женя. Перечитывали почти всю русскую литературу, что нам доставляло большую радость. Но перечитали также греческую трагедию, Шекспира, Сервантеса, Гете, Диккенса, Бальзака, Стендаля, Пруста и других. В громком чтении я с особенной остротой почувствовал своеобразие и особенность русской литературы, отражающей русскую стихию. Когда сравниваешь русского человека с западным, то поражает его недетерминированность, нецелесообразность, отсутствие границ, раскрытость в бесконечность, мечтательность. Это можно видеть в каждом герое чеховского рассказа. Западный человек пригвожден к определенному месту и профессии, имеет затверделую формацию души. В XIX веке в русском человеке была какая-то нелепость, но были и неограниченные возможности.
Много раз в моей жизни у меня бывала странная переписка с людьми, главным образом с женщинами, часто с такими, которых я так никогда и не встретил. В парижский период мне в течение десяти лет писала одна фантастическая женщина, настоящего имени которой я так и не узнал и которую встречал всего раза три. Это была женщина очень умная, талантливая и оригинальная, но близкая к безумию. Другая переписка из-за границы приняла тяжелый характер. Это особый мир общения.
Я заметил неискренность в отношении ко мне со стороны некоторых русских. Люди выражали больше единомыслия со мной и больше любви ко мне, чем это в действительности было. Очень многие избегали споров со мной в случае несогласия. Отчасти это может объясняться тем, что в спорам я мог быть резок и вспыльчив, но не только этим. Наиболее печальна была история с Вл. И., человеком больших умственных дарований, разговор с которым бывал интересен. В. И. постоянно у нас бывал, был другом дома, объяснялся мне в любви, целовал в плечо, называл себя моим последователем. И потом вдруг написал против меня отвратительную по тону статью в очень враждебной мне газете. Он полетел по наклонной плоскости, и в нем обнаружился настоящий зубр. Многое объясняется тут крайней неуравновешенностью, тяжелой болезнью души. Это очень несчастный человек, который не может реализовать своих дарований. В прошлом я его очень защищал и многое ему прощал. Но и другие долго старались поддерживать внешнее единомыслие со мной, в сущности, расходясь со мной в основных оценках жизни. Обыкновенно меня начинали упрекать в том, что я очень "полевел”. Этот термин я считаю условным и лишенным определенного содержания. Быть "левым” в отношении к господствующему общественному мнению эмиграции есть элементарное приличие, так безобразно это господствующее мнение. Но хочется что-то объяснить по существу. Я. буду называть "левым” такое мнение, которое утверждает верховную ценность человека, всякого человека, потенциальной личности, и подчиняет человеку, так называемые коллективные, сверхличные реальности (государство, нацию, экономическое могущество и прочее). Я буду называть "правым” такое мнение, которое подчиняет и, в сущности, порабощает человека, живое существо, способное страдать и радоваться, коллективным реальностям государства и его могуществу, нации и национальному богатству, внешней авторитарной церковности и прочему. "Левым” я называю человечность и организацию общества на принципе человечности. "Правым” я называю отрицание или умаление человечности и организацию общества на принципе бесчеловечных коллективных реальностей, получивших силу традиции. Человек должен быть теоцентричен и организовать себя на божественном начале, в этом его образ; общество же должно быть антропоцентрично и организовываться на начале человечности. Теоцентризм в обществе породил отрицавшую свободу теократию. Та же ложь повторяется в тоталитарных государствах. Эти мои мысли несвоевременны, идут против эпохи, которая стоит под знаменем отрицания человечности и даже упоена бесчеловечностью. Я и не хочу быть своевременным, считаю постыдным быть своевременным. Дух времени, обоготворенный Гегелем, в сущности, всегда заключает в себе обманное и злое начало, потому что время в известном смысле есть обман и зло. Время в человеке, а не человек во времени.
Я говорил уже о мучительном чувстве от зарубежного православия, которое у меня никогда не проходило за годы пребывания на Западе. Когда произошел конфликт между Московской Патриаршей церковью и зарубежной церковью, возглавленной митрополитом Евло-гием, я решительно присоединился к Московской Патриаршей церкви и написал свирепую статью "Вопль русской церкви”. Это создало для меня целый ряд конфликтов. Торжествовало понимание христианства, которое я считал искаженным и приспособленным к дурным человеческим интересам. Я был в непрерывном мучительном конфликте. Этот конфликт достиг для меня особенной остроты в истории с Г. П. Федотовым, которого хотели удалить из Богословского института за статьи в "Новой России”, в которых видели "левый” уклон. Православие официальное утверждало себя, как "правое”. Меня давно уже ранил прозаизм, некрасивость, рабье обличье официальной церковности. По поводу истории с Г. П. Федотовым я написал в "Пути” резкую статью "Существует ли в” православии свобода совести?”, которая поссорила меня с профессорами Богословского института и создала затруднения для "Пути”. Это был один из эпизодов в ряду многих других. Я всегда воинствующе выступал в защиту свободы духа и был в этом непримирим. Мне казалось смешным, когда запуганные общественным мнением эмиграции находили мои выступления очень смелыми. Этим самым, как бы предполагалось, что для меня имеет хоть малейшее значение общественное мнение эмиграции, да и вообще какое-либо общественное мнение. Но я всю мою жизнь ставил в ничто и презирал всякое общественное мнение, и борьба против него не предполагала с моей стороны никакого усилия. Я всегда вдохновлялся словами доктора Штокмана в ибсеновском "Враге народа”: "Самый могущественный человек тот, кто стоит на жизненном пути одиноко”.
У меня всегда была большая чуткость ко всем направлениям и системам мысли, особенно к тоталитарным, способность вживаться в них. Я с большой чуткостью мог вжиться в толстовство, буддизм, кантианство, марксизм, ницшеанство, штейнерианство, томизм, германскую мистику, религиозную ортодоксию, экзистенциальную философию, но я ни с чем. не мог слиться и оставался самим собой.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.