Меню
Назад » »

Николай Бердяев. Константин Леонтьев. (4)

Глава II
Дипломатическая служба на Востоке. Экзотика Востока и буржуазность Запада. 
Повести «Из жизни христиан в Турции», «Египетский голубь». 
Греко-болгарский вопрос. Религиозный переворот. Афон. Возвращение в Россию
I

Консульская жизнь К. Леонтьева на Ближнем Востоке была периодом высшего цветения его жизни в миру, упоения жизнью, почти достижения того счастья в красоте, которого он искал и не находил в России. На Восток бежал он от буржуазной европейской цивилизации, которой проникалась все более и более и Россия. Так англичане бежали в Италию, французы к диким народам и на Дальний Восток. Романтическое томление влекло людей, раненных уродливостью окружающей их жизни, вдаль, в страны с ярким и живописным бытовым укладом, не похожим на бытовой уклад, слишком привычный и опостылевший. Мы иначе воспринимаем и переживаем свой собственный быт и быт экзотических стран и народов. Наш собственный быт для нас слишком часто бывает мучительной прозой, и наше отношение к нему связано с борьбой за существование и повседневными интересами. Быт других народов, особенно народов экзотических, воспринимается нами как поэзия, мы не прикованы к нему никакими нуждами, он не изуродован для нас гнетущей обыденностью. Это остро переживали Шатобриан и Стендаль, Гоген и П. Клодель, прерафаэлиты и В. Патер. Романтическое бегство от обыденности в экзотику мы встречаем и у К. Леонтьева. Он проповедовал самобытное русское направление и русский самобытный идеал культуры. Он много говорил о красоте и своеобразии русского быта в отличие от Западной Европы, изуродованной мещанской цивилизацией. Но это был самообман, часто встречающийся. В России К. Н. почти всегда испытывал тоску и томление. Ни в чем не видно, чтобы он эстетически и с упоением переживал русский быт. Гораздо сильнее он воспринимал его обыденность и уродство и испытывал вечное недовольство и томление по иным краям. В отличие от славянофилов К. Леонтьев не был бытовым человеком. Он был уже оторван от родовой почвы. Эстет не может быть человеком быта. Своеобразие и красоту русского быта и русского культурного типа он переживал главным образом на Востоке, в Турции и Греции, и из прекрасного далека строил своё учение о культурной самобытности России. Так Тютчев переживал своё славянофильство главным образом в Риме. Цветущая сложность и разнообразие жизни К. Леонтьева на Востоке было уходом из русского быта, из русской обыденности.
К. Н. — человек сложной культуры. Отвращение его к современной культуре, борьба против культуры и идеализация старого быта, первобытной силы — все это так характерно для культурного человека, влюблённого в сложную и прекрасную культуру. Мы с этим явлением хорошо знакомы по французам. К. Леонтьев был уже человеком того сложного сознания, которое идею и созерцаемый образ красоты ставит выше крови, племени, которое уже оторвано от родовой почвы. Потому и была так трагична судьба К. Леонтьева, в то время как судьба славянофилов не была так трагична. Ни Киреевский, ни Хомяков, ни Аксаков не стали бы искать на Востоке сложности и разнообразия, красочности и пластичности. У славянофилов не было того надлома, от которого пошли новые души. Славянофилы старого типа, типа не вполне исчезнувшего и в наше время, не могли бы в таком тоне описывать своё упоение консульской службой на Востоке: «Я ужасно люблю её, эту службу, совсем не похожую на нашу домашнюю обыкновенную службу. В этой деятельности было столько именно не европейского, не «буржуазного», не «прогрессивного», не нынешнего; в этой службе было столько простора личной воле, личному выбору добра и зла... столько простора самоуправству и вдохновению!.. Жизнь турецкой провинции была так пасторальна, с одной стороны, так феодальна, с другой!» Это говорит герой прелестной повести «Египетский голубь». Но в герое этом К. Н. описывает свою жизнь, и все слова его принадлежат ему самому. В «Египетском голубе» отразилось языческое упоение жизнью и красотой её. В конце повести К. Н. пишет как человек, уже окончательно потерявший веру в земную жизнь, в возможность земной радости, в прочность красоты здесь, на земле: «Я начал писать это в одну веселую минуту, когда я осмелился подумать на мгновение, что и для меня песня жизни не совсем ещё спета. Тогда, когда на персиковой ветви ворковал мой бедный голубь, у меня было такое множество желаний, я так любил в то время жизнь... Самые страдания мне иногда невыразимо нравились». «Я верил тогда в какие-то мои права на блаженство земное и на высокие идеальные радости жизни!» Быстротечные минуты радости и счастья он пережил с необычайной остротой. «Как я счастлив, о Боже! Мне так ловко и тепло в моей меховой русской шубке, крытой голубым сукном. Как я рад, что я русский. Как я рад, что я ещё молод! Как я рад, что я живу в Турции! О дымок ты мой, милый и серый, дымок домашнего труда! О, как кротко и гостеприимно восходишь ты передо мной, над черепицами многолюдного тихого города! Я иду по берегу речки, от Махель-Нэпрю, а заря вечерняя все краснее и прекраснее. Я смотрю вперёд, и вздыхаю, и счастлив... И как не быть мне счастливым? По берегу речки, по любимой моей этой прелестной дороге от Махель-Нэпрю к городским воротам, растут кусты черной ежевики... Вот здесь, на восхитительном для меня (да, для меня, только для моего исполненного радости сердца), на восхитительном изгибе берега, на кусте, три листочка поблёкших, все они белые с одной стороны и такие темно-бархатные, такие черные с другой. И на черном этом бархате я вижу серебряные пятна — звездочки зимней красоты... Я счастлив... Я страдаю... Я влюблён без ума... влюблён... Но в кого? Я влюблён в здешнюю жизнь; я люблю всех встречных мне по дороге; я люблю без ума этого старого бедного болгарина, с седыми усами, в синей чалме, который мне сейчас низко поклонился; я влюблён в этого сердитого, тонкого и высокого турка, который идет передо мной в пунцовых шальварах... Мне хочется обоих их обнять; я их люблю одинаково!» Вот в какой атмосфере упоенности жизнью, эстетических экстазов протекало время службы К. Н. на Балканах. Это не походит на то душевное состояние, которое он испытывал в Москве, в Петербурге, в деревне. Он осуществлял «долг жизненной полноты». В самый разврат сумел он вложить много поэзии и красоты. Именно этот период жизни К. Н. дает основание В. В. Розанову открыть в нем алкивиадовское начало. «Рассматривая по смерти этого монаха его библиотеку, я увидал толстый том с надписью: «Alciviade» — французская монография о знаменитом афинянине. Такого воскрешения афинизма, шумных «агора» афинян, страстной борьбы партий и чудного эллинского «на ты» к богам и к людям — этого я никогда ещё не видал ни у кого, как у Леонтьева. Все Филальеры и Петрарки проваливаются, как поддельные куклы, в попытках подражать грекам, сравнительно с этим калужским помещиком, который и не хотел никому подражать, но был в точности как бы вернувшимся с азиатских берегов Алкивиадом, которого не догнали стрелы врагов, когда он выбежал из зажженного дома возлюбленной». Розанов увидал в К. Леонтьеве что-то «дикое и царственное», «человека пустыни», «коня без узды». «Леонтьев был первый из русских, и, может быть, европейцев, который открыл «пафос» туретчины, её воинственности и женолюбия, религиозной наивности и фанатизма, преданности Богу и своеобразного уважения к человеку. «Ах ты, турецкий игумен», — не мог я не сказать, перечитав у него разговор одного муллы с молодым турком, полюбившим христианку». Розанов не понимал К. Леонтьева в полноте духовного образа и духовного пути, не хотел знать Леонтьева-христианина. Но Леонтьев на Востоке в конце шестидесятых и начале семидесятых годов был таким, каким его описывает Розанов. Он был влюблён в турок и ислам. И он навсегда получил какую-то прививку от ислама, которая сказалась и на его христианстве и искажала его.
II

Начал свою службу на Востоке К. Н. на острове Крит, который произвел на него чарующее впечатление. «Полгода в Крите, — вспоминает он, — были каким-то очаровательным медовым месяцем моей службы; там я гулял по берегу морскому, мечтал под оливками, знакомился с поэтическими жителями этой страны, ездил по горам». Криту К. Н. посвятил свои прелестные рассказы «Очерки Крита», «Крозо», «Хамад и Макалы». На Крите он пробыл не более полугода. Он ударил хлыстом французского консула, который позволил себе оскорбительно отозваться о России. После этого он был отозван в Адрианополь и через четыре месяца назначен секретарем консульства в Адрианополь. Во время отсутствия консула он сам управлял консульством. Адрианополь не очень ему нравился, ему неприятно было тамошнее буржуазное общество. Кроме того, он страдал от недостатка денег, запутался в долгах, ему не хватало жалованья — при барских его привычках, и он находил, что должность секретаря не соответствует его возрасту. В Адрианополе его приглашали на местные празднества, и он танцевал под турецкую музыку с хорошенькими девушками предместий. Он любил также устраивать состязание борцов. В 1867 году К. Н. назначили вице-консулом в Тульчу. Жизнь в Тульче была для него более обеспеченной и приятной. «Я желаю одно, — пишет он К. А. Губастову, — свить навек моё гнездо в Тульче... Здесь есть и движение, и покой, и Восток, и Запад, и Север, и Юг». Русский посол в Константинополе граф Игнатьев одобрял К. Н. Во время жизни в Тульче начались первые признаки умопомешательства жены К. Н., по-видимому, от ревности, на почве измен мужа. И эта болезнь жены была тяжелым испытанием всей дальнейшей жизни К. Н. В 1869 году он назначается консулом в Янину. Там он заболел лихорадкой. В 1871 году К. Н. назначается консулом в Салоники. Вообще, он делает быструю дипломатическую карьеру.
В этот восточный, консульский, период жизни языческий культ любви и сладострастия достигает у К. Леонтьева высшего своего напряжения. На Востоке было у него большое количество серьезных увлечений и любовных похождений. Эротическая фантазия его была безудержна и беспредельна. Жену свою он по-своему любил, но изменял ей на каждом шагу. Туземки Ближнего Востока были для него большим соблазном. Своему приятелю по дипломатической службе на Востоке К. Губастову он пишет: «Чтобы вполне постичь поэзию Адрианополя, послушайте моих советов: 1) не откладывая, заведите себе любовницу, простенькую болгарку или гречанку; 2) ходите почаще в турецкие бани; 3) постарайтесь добыть турчанку, это уж не так трудно; 4) не радуйтесь вниманием франков и не хвалите madame Badetti; 5) гуляйте почаще на берегу Тунджи и вспоминайте меня; 6) пойдите когда-нибудь с кавасом к мечети Султан-Баязета и устройте там, на лужайке, около киоска, борьбу молодых турок, под звук барабана; это прелесть!» Нужно полагать, что К. Н. сам следовал тем советам, которые давал Губастову. Были у него и болгарки, и гречанки, и турчанки. В другом письме тому же Губастову он пишет: «Не думайте, чтобы моя личная жизнь была бесцветна. К сожалению, она очень бурна. Вы говорите, зачем я все думаю о страждущем человечестве (то есть критянах), а не о себе. Во-первых, я думаю не столько о страждущем, сколько о поэтическом человечестве, а, во-вторых, тут и я не забыт». В том же письме он сообщает о болезни жены и о том, что она подурнела. И ещё пишет он все тому же Губастову: «Есть сердечные дела, да ещё какие!» К. Н. отделяет любовь от брака и семьи. «Брак есть разделение труда, тяжкий долг, святой и неизбежный, но тяжелый, налагаемый обществом, как подати, работа, война и пр. Работа и война имеют свои поэтические и сладкие минуты, ими можно восхищаться, но надо понимать, что одна большей частью нестерпимо скучна, а другая очень опасна и тяжела. Отчего же на брак не хотят смотреть как на общественное тягло, которое иногда не лишено поэзии, но от войны и тяжелой работы отличается тем, что война опасна, но не скучна, а работа большей частью скучна, но не опасна физически. Брак же для женщины опасен физически, а для мужчины — скучен большей частью, крайне. Я согласен с тем французом, который сказал: «l'amour n'a rien à faire avec les devoirs pénibles et sévères du mariage...» Не понимаю и ревности к законной жене. Это что-то чересчур первобытное». К. Н. чуждо было трудовое чувство жизни, он был слишком барин и аристократ. Труд и бремя брака и семьи противны его эстетике; романтик восстает в нем против всякой прозы и обыденности. Позже, когда романтизм в нем ослабел и победил монашеский аскетизм, он писал: «Романтический и моральный идеализм и христианский спиритуализм — большая разница. Брак есть духовное таинство, а не достижение сердечного идеала. Последний может легко обмануть, а таинство для верующего человека — все будет таинством. Верующий человек и в несчастливом браке о святыне этого таинства не забудет». У К. Н. была прирожденная склонность к многожёнству, и он не видел никаких разумных оправданий моногамического брака. В этом отношении он был турок, и сердечные влечения более склоняли его к исламу, чем к христианству. Христианство он всегда утверждал вопреки своей природе, во имя обуздания её. «Многоженство должно быть отвергаемо лишь на основании христианского догмата, на основании веры... А на основаниях одного разума можно, пожалуй, и полиандриюпроповедовать... Но если мы устраним вмешательство положительной религии, то остается для подобного решения лишь одно средство — художественное чувство. С точки зрения эстетической, мы, хотя и озираясь с некоторым страхом, сознаемся, что, к стыду нашему, нам султан турецкий нравится больше, чем «честный» европейский безбожник или даже деист, живущий почему-то невозмутимо со своей рациональной женою не «во славу Божию», а во славу «разума». В этом отношении К. Н. резко отличается от славянофилов, людей очень добродетельных и преданных идеалу семейственности. На Востоке ему не нравится у православных недостаток романтизма в любви. «Я знал очень хорошо, что именно мне не нравится на Востоке... Мне не нравилась тогда сухость единоверцев наших в любви. Мне ненавистно было отсутствие в их сердечной жизни того романтизма, к которому я дома, в России, с самого детства привык. С этой и только с одной этой стороны я был «европейцем» до крайности. Я обожал все оттенки романтизма — от самого чистого аскетического романтизма... и до того тонкого и облагороженного обоготворения изящной плоти, которой культом так проникнуты стихи Гете, А. де Мюссе, Пушкина и Фета». У христиан Востока не поется блестящая ария, страстной любви. «Есть и другая сторона жизни, тесно связанная с вопросом о романтизме в сердечных делах: это — вопрос о семье... Всякий знает, как отношения между христианской семьей и сердечным романтизмом многосложны, противоречивы и вместе с тем неразрывны и глубоки. То дополняя друг друга в разнообразной и широкой жизни обществ, истинно развитых, и возводя семейный идеал до высшей степени чистоты, изящества и поэзии, то вступая в раздирающую и трагическую борьбу, романтический культ нежных страстей и, быть может, несколько сухой с первого взгляда спиритуализм христианского воздержания проникают духом своим издавна всю историю западных обществ, господствуя даже и в бессознательных сердцах, то в полном согласии, увенчанные благодатью церкви, то вступая в эту страшную и всем нам так близко, так болезненно знакомую коллизию, в ту коллизию, которой и драма, и поэзия, и роман, и музыка, и живопись обязаны столькими великими и вдохновенными моментами. На Востоке у христиан образованного класса я этого ничего не видел». Эти свои романтические чувства и мысли К. Н. вкладывает в уста героя «Египетского голубя». По «романтическому культу нежных страстей» он был «европейцем». Романтизм этот не характерен не только для христиан Востока, но не характерен и для русских. В русской литературе почти нет культа любви. К. Леонтьев был более «европейцем», чем сам это сознавал и чем это принято о нем думать. Он был влюблён в старую Европу, рыцарскую, католическую, романтическую. Он ненавидел лишь современную буржуазно-демократическую Европу, и ненавидел её за то, что она изменила своим святыням, своей былой красоте. «Христианство не отрицает обманчивого и коварного изящества зла; оно лишь учит нас бороться против него и посылает на помощь ангела молитвы и отречения. Поэтому-то и родственность романтизма эротического и романтизма религиозного в душе нашей так естественна и так опасна». Так может говорить лишь «европеец», западный, а не восточный человек. К. Н. принадлежит острый афоризм о фраке, как «куцем трауре, который Запад надел с горя по своему великому религиозному, аристократическому и артистическому прошедшему». Такого рода ненависть к европейскому фраку могла быть лишь у человека, влюблённого в великое прошедшее Запада. Все это очень важно для правильного понимания миросозерцания К. Леонтьева. По душевным своим основам он не имеет почти ничего общего со славянофилами, и соприкосновение его теоретического миросозерцания со славянофильством очень поверхностно. Правильно сопоставлять К. Леонтьева с Чаадаевым, как это и делает хорошо знавший его Губастов.

Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar