Меню
Назад » »

Плутарх из Херонеи (149)

О том, что пифия более не прорицает стихами

1
Действующие лица диалога: Басилокл, Филин.
Басилокл. Долго же, Филин, вы показывали гостю посвященные памятники; я уж потерял надежду вас дождаться.
Филин. Да мы, Басилокл, шли медленно, сея речи и пожиная споры жаркие, задорные, которые, словно спарты,[1] всходили и разрастались тут же по дороге.
Басилокл. Так что же, позовем мы кого-нибудь из участников или сам ты желаешь доставить нам удовольствие и рассказать, что это были за речи и кто их произносил?
Филин. Видно уж, Басилокл, это мое дело. А то из других тебе нелегко будет найти кого-нибудь в городе: я видел, что очень многие пошли сейчас вместе с гостем в Корикий[2] и Ликорию.[3]
Басилокл. Так значит, гость наш большой охотник смотреть и еще больше — слушать?
Филин. А пуще того он охотник до знаний и поучения. Однако всего удивительнее не это, а его любезная обходительность и общительность, потому что он умеет спорить без наскоков, дерзостей в ответах. Так что, уже немного побыв с ним, ты скажешь: «Вот добрый отпрыск доброго отца» — ты ведь знаешь Диогениана,[4] какой он прекрасный человек.
Басилокл. Сам я, Филин, его не видал, но встречался со многими, кто отлично отзывался о его речах и характере: нечто подобное этому говорилось и о юноше.
2
Филин. Храмовые проводники излагали нам все, что положено, и совсем не слушали наших просьб сократить объяснения и миновать многие надписи. Гостя же нашего мало трогали вид и отделка статуй: он, должно быть, много перевидал прекрасных вещей, а восхищался он тем, что патина на бронзе похожа не на грязный налет или ржавчину, а на светлую лазурь, так что даже статуи навархов,[5] с которых начинается осмотр, стоят, играя цветами так, словно только что вышли из морских глубин. «Наверное, — сказал он, — был у старинных медников какой-нибудь особенный состав или смесь вроде той пресловутой отделки лезвий у мечей, с прекращением которой бронзе пришлось отдохнуть от бранных дел? Ведь говорят, что так называемая коринфская бронза обязана своим красивым цветом не искусству, а случаю: когда сгорел дом, где хранилось золото, серебро, но больше всего меди, все это сплавилось и смешалось, и сплав этот стал называться коринфской бронзою, потому что в нем бронзы было больше всего». Но Теон перебил его: «Мы слышали этому другое, более остроумное объяснение: будто бы один коринфский медник нашел ящик, полный золота, и, боясь, как бы это не открылось, стал небольшими кусочками отрубать и подмешивать понемногу золота к бронзе; получился дивный сплав, и он дорого продал свою работу тому, кто оценил красоту этого цвета. Впрочем, и это тоже сказка: просто, по-видимому, была какая-то смесь и обработка, вроде как теперь у тех, кто смешивает золото и серебро и получает особенную и необычную желтизну, на мой взгляд, даже болезненную».[6]
3
«Отчего же, по-твоему, — сказал Диогениан, — здеш-няя бронза приобрела свой цвет?» А Теон ответил: «Когда существовали, как считается, естественные первичные стихии: огонь, земля, воздух, вода, то из них соприкасался и взаимодействовал с медью только воздух, и понятно, что под этим-то воздействием медь и получила особое, всегда ей присущее и свойственное качество. Или ты скажешь мне как комический поэт:
Так певали еще до Феогнида[7] —
и пожелаешь узнать, какова природа воздуха и откуда в нем способность окрашивать медь, соприкасаясь с ней?» Диогениан подтвердил, и Теон продолжал: «И я, сынок, хочу того же; так давай подумаем, и прежде всего, если хочешь, вот о чем: почему из жидкостей масло больше всего способствует появлению патины? Не само ведь оно наносит патину: с бронзою оно соприкасается чистым и незамутненным».
«Конечно, нет, — сказал юноша, — причина здесь, по-моему, другая: сквозь тонкое, чистое и прозрачное масло патина становится особенно заметной, а в других жидкостях она невидима».
«Отлично, сынок, — сказал Теон, — а не хочешь ли ты рассмотреть и ту причину, о которой говорит Аристотель?»
«Конечно, хочу», — ответил Диогениан. «Так вот, Аристотель говорит, что тонкая природа иных жидкостей растворяет и рассеивает в себе патину незаметно, так как частицы их неравные и неплотные; а плотное масло, наоборот, собирает и закрепляет патину на поверхности бронзы. Может быть, мы и сами могли бы предложить подобное объяснение, чтобы оно, словно заклинание, рассеяло трудность».[8]
4
Так как мы ему позволили и просили продолжать, он сказал: «Воздух в Дельфах плотный и сгущенный: из-за отпора и сопротивления окрестных гор в нем копится сила; к тому же он и тонкий, и едкий, как видно по здешнему пищеварению. И вот, окружая бронзу и благодаря своей тонкости проникая в нее, он вытягивает из нее слой землистой патины; и так как плотность давящего воздуха не позволяет ей улетучиться, то она ложится на бронзу покровом, и ее так много, что бронза под ней начинает цвести и приобретает снаружи блеск и сияние». Мы согласились, а гость сказал, что для объяснения достаточно и одного лишь допущения. «Думается, — сказал он, — что тонкость воздуха противоречит его плотности, о которой говорилось, и ее предполагать нет надобности; бронза, старея сама по себе, выдыхает и испускает патину, которая, подвергаясь стеснению и сжатию от плотного воздуха, из-за своего большого количества становится явственной». Но Теон перебил его: «А разве не может быть, милый гость, чтобы один и тот же предмет был и тонким, и плотным? Таковы, например, тонкие полотняные и шелковые ткани, о которых Гомер сказал:
…ткани ж
Были так плотны, что в них не впивалось и тонкое масло,[9] —
показывая этим сразу и тонкость, и плотность тканья, — масло в него не проникает, а скользит по нему и стекает, так как не может войти в плотную материю. А уж если допускать тонкость воздуха, то не только для извлечения патины, а еще и потому, что, смешивая лазурь с блеском и светом, она делает и самую окраску более приятной и яркой».

5
После этого воцарилось молчание, а затем проводники стали продолжать свои речи. Когда они привели какой-то стихотворный оракул, кажется, о царстве Эгона Аргосского,[10] Диогениан сказал, что не раз удивлялся, какими слабыми и вялыми словами бывают выражены оракулы: «Этот бог хоть и предводительствует Музами и не менее причастен к красоте слова, нежели к благозвучию музыки и пения, далеко превосходя благогласием Гомера и Гесиода, но оракулы его, как мы видим, сплошь и рядом полны погрешностей и небрежностей как в метре, так и в словах».
На это бывший тут же поэт из Афин, Серапион, сказал: «Как? Мы верим, что это слова божества и смеем утверждать, что они уступают красотой Гомеру и Гесиоду? Нет, отвергнем лучше стихи Гомера и Гесиода как недостаточно прекрасные и исправим этим наш вкус, извращенный укоренившейся привычкою к дурному».
Но его перебил математик Боэт (ты ведь знаешь, что он уже перешел в стан Эпикура): «Разве ты не слышал, — сказал он, — о живописце Павсоне?»
«Не слышал», — ответил Серапион.
«А послушать стоит! Ему было заказано написать катающегося по земле коня, а он написал бегущего. Заказчик возмутился, а Павсон, смеясь, перевернул картину вверх ногами, и конь на ней оказался не бегущим, а катающимся по земле.[11] Так бывает, по словам Биона, с некоторыми речами, если их переиначить. Поэтому некоторые не скажут, что оракулы исходят от бога, а стало быть, хороши, но скажут, что оракулы нехороши, а стало быть, исходят не от бога. В самом деле: от бога ли они, это еще неясно. А что слова в них скверно отделаны, это, дражайший Серапион, ты отлично и видишь, и понимаешь: сам-то ты стихи пишешь по содержанию философские и серьезные, а по выражению, по приятности и по отделке слов похожие куда больше на стихи Гомера и Гесиода, чем на те, которые изрекает пифия».
6
Тогда Серапион ответил: «Это болезнь, Боэт; болезнь поразила нам глаза и уши, и от пресыщения и неги мы привыкли почитать и объявлять сладкое прекрасным. Вот мы и браним пифию за то, что она не поет нежней кифаристки Главки[12] и нисходит в заповедное, не умастившись и не разодевшись в пурпур, и воскуряет при этом не кассию, не ладан, не ливийские травы, а лавр и ячменную муку. Разве ты не ви-дишь, — продолжал он, — сколько приятности в песнях Сапфо, чарующих и услаждающих слушателей? "А вот Сивилла безумными устами (как говорит Гераклит) издает звуки невеселые, неприглядные, неблагоуханные, но тысячи лет звучит этот голос" божьей силою. И у Пиндара сказано, что Кадм "слышал от бога прямую песнь",[13] а не слащавую, не изнеженную, не переливчатую. Ведь святое и бесстрастное чуждо услады, но вместе с Атой проникла услада в этот мир и более всего в людской слух».[14]
7
Когда Серапион произнес это, Теон усмехнулся: «Ну, Серапион себя потешил, не упустил случая поговорить об Ате и об Усладе. Но мы, Боэт, даже будь эти слова не хуже Гомеровых, не станем думать, что их сочинило божество, — оно только было началом того движения, которое охватывало каждую пророчицу. И ведь если бы нужно было записывать, а не произносить оракулы, я думаю, мы почитали бы эти письмена божескими и не попрекали бы их за то, что они писаны не так красиво, как царские указы. И звук, и голос, и слова, и стихотворный размер принадлежат не богу, а жрице; а бог лишь рождает образцы фантазии и возжигает свет в душе для прозрения будущего — вот что такое вдохновение. А впрочем, от вас, пророков Эпикура, ускользнуть невозможно: древних пророчиц вы упрекаете за то, что они говорят плохими стихами, а нынешних — за то, что они произносят оракулы в прозе первыми попавшими словами, чтобы не держать перед вами ответ за стихи увечные, хромые и куцые».
«Не шути ради богов, — сказал ему Диогениан, — а ответь нам на общий наш вопрос. Ведь нет никого из нас, кто не задумывался бы над причиной того, что нынче прекратились вещания в гекзаметрах и дистихах».
Тогда Теон его перебил: «Боюсь, дитя, что мы сейчас мешаем нашим проводникам делать свое дело: пусть лучше они сперва его закончат, а потом ты спокойно сможешь рассуждать, о чем хочешь».

8
Тем временем мы уже прошли вперед и поравнялись со статуей тирана Гиерона. Гость наш, хоть и сам все знал, из вежливости держался внимательным слушателем. Но и он удивился, услышав, что стоящая наверху колонна Гиерона рухнула сама собой в тот самый день, когда в Сиракузах его настигла смерть.
И я стал тоже припоминать кое-что подобное, как, например, перед кончиною спартанца Гиерона, приключившейся в Левктрах, у его статуи выпали глаза; как помрачились звезды, которые принес в дар богу Лисандр после битвы при Эгоспотамах, а каменная статуя его настолько вдруг поросла дикой травой, что лицо его оказалось скрытым; как при Сицилийском поражении[15] с финиковой пальмы стали падать золотые плоды, а щит Паллады поклевали вороны; как книд-ский венок, который тиран фокейский Филомел преподнес танцовщице Фарсалии, погубил ее, когда она, уехав из Эллады в Италию, танцевала в Метапонте возле храма Аполлона: на этот венок бросились юноши, и, подравшись из-за золота, разорвали женщину.[16] Так вот, Аристотель говорил, что только Гомер умел одушевлять слова своей энергией,[17] а я сказал бы, что жертвенные дары здесь тоже безмерно одушевлены промыслом божьим и участвуют вместе с ним в знамениях; ничто в них не праздно и не бесчувственно, но все исполнено божества.
А Боэт добавил: «Вот уж можно сказать: мало нам раз в месяц заключать бога в смертное тело — мы его еще будем вмуровывать во всякий камень и бронзу, как будто нам недостаточно созидающей Судьбы и Случая для подобных стечений обстоятельств». «Ты думаешь, стало быть, — сказал я, — что каждое из этих явлений — дело Судьбы или Случая? Ты убежден, что атомы сталкиваются, разлетаются, отклоняются с пути не раньше и не позже, а как раз в то самое время, когда каждый жертвователь задумывал что-то худое или доброе? И подсказал тебе это Эпикур, который изрек или написал такое 300 лет тому назад? И ты думаешь, что если бы бог не участвовал во всем и не смешивался бы со всем, то он и не мог бы быть причиной движений и перемен всего сущего?»

9
Вот что я ответил Боэту, а нечто подобное можно сказать и о Сивиллиных оракулах.
Когда же мы подошли к скале близ здания совета, на которой, говорят, восседала первая сивилла, пришедшая с Геликона и вскормленная Музами (некоторые же говорят, что она прибыла из страны Малиды и была Ламией,[18] дочерью Посейдона), тогда Серапион вспомнил о стихах, в которых она прославила себя, объявив, что она не перестанет пророчествовать даже после смерти: сама она будет на луне, ставши ее видимым ликом, а дыхание ее растворится в воздухе и вечно будет носиться в изречениях и прорицаниях; тело же ее обратится в землю и прорастет травой и деревьями, а от этого вскормится священная паства, различной масти, разного вида, с разными особенностями во внутренностях, по которым будет людям раскрываться будущее.
Боэт рассмеялся в глаза, а особенно, когда гость сказал: «Пусть это и кажется сказками, но ведь предсказания подтверждаются гибелью и выселениями стольких греческих городов, вторжениями варварских войск, падениями государств; и даже самые недавние бедствия Кимы и Дикеархии[19] разве не воспеты и не прославлены сивиллиными стихами, чтобы свершиться в свое время как должное? Извержения горного огня, вскипающее море, камни и огненные глыбы в ветре, разрушение стольких и таких городов, которые будут стерты с земли так, что пришедшим через день уже не видно, где они находились, — во все это едва можно поверить, а не то что предсказать без помощи божества».

10
Но Боэт сказал: «Дорогой мой, а есть ли что в природе, что само собой не наступило бы со временем? Есть ли что-нибудь настолько невероятное и неожиданное на земле, на море, в городах, меж людей, чего нельзя было бы предсказать и что не оправдалось бы? Потому-то это не значит предсказывать, а значит болтать и бросать на ветер слова, ни на чем не основанные; а, вылетев, такие слова часто совпадают с судьбою и сбываются сами собой. Ведь, я полагаю, есть различие между понятиями "сказанное сбылось" и "сказано то, что сбудется". Слово о том, чего нет, всегда чревато ошибками; оно не в праве требовать непреложного доверия и оно лжет, когда приводит в доказательство верности пророчества последующие события, потому что в бесконечности времени все когда-нибудь сбывается. Больше того: тот "угадчик славный, которого пословица объявляет "лучшим предсказателем",[20] подобен следопыту или сыщику, острым умом угадывающему и исследующему будущее; а все эти Сивиллы и Бакиды,[21] словно в море, выбросили все свои бездоказательные сроки, наугад рассеяв имена и названия различных событий и случаев. И если что-то из этого случайно и сбудется, все равно то, что говорится теперь, останется ложью, даже если потом при случае и станет правдой».
11
Когда Боэт окончил речь, Серапион сказал: «Суждение это справедливо для предсказаний, по выражению Боэта,
неопределенных и бездоказательных: как, например, если полководцу предсказана победа — и он победил, городу предсказана гибель — и он погиб. А когда говорится не только о том, что именно произойдет что-либо и как, и когда, и после чего, и при чьем участии, то это не угадывание возможных событий, а полное разъяснение будущего. Таков, например, оракул о хромоте Агесилая:
Спарта! Одумайся ныне! Хотя ты, с душою надменной,
Поступью твердой идешь, но власть возрастишь ты хромую.
Много придется тебе нежданных бедствий изведать,
Долго хлестать тебя будут волны губительной войны.[22]
А еще и оракул об острове, который поднялся из моря перед Ферой и Ферасией во время войны Филиппа с римлянами:
Время наступит, когда финикиян троянское племя
В битве большой победит, — и тогда же явления чуда
Произойдут: огнем невиданным вспыхнет пучина,
Молнии ринутся ввысь, ураганом несясь через воду,
Груды камней из глубин за собой увлекая, — и остров
Смертным доселе неведомый, встанет, — и слабые люди
Более сильных себе подчинят, одолев их в сраженьях.[23]
Тут уж, пожалуй, никто не скажет, что это совпадение случайное и произошло само собой: ведь порядок событий подтверждает предсказанное: римляне в короткое время победили Ганнибала и одолели карфагенян; Филипп, сам сразившись с этолянами и римлянами, был разбит; а из пучины вышел остров, причем извергался великий огонь и кипело море. И римлянам за 500 лет было предсказано время, когда им придется воевать со всеми народами сразу, — и это сбылось в войне с восставшими рабами.[24] В этих случаях ведь предсказание ничего бездоказательного и темного не предоставляло на волю судьбы, чтобы доискивались смысла в незнании; напротив, опыт дает нам все ручательства и указывает нам пути судьбы. Вряд ли кто стал бы утверждать, что лишь случайно совпали эти стихотворные оракулы с событиями. Иначе, Боэт, почему бы нам не сказать, что "Главные мысли"[25] не Эпикур написал, а просто книжечка эта сама собой сложилась из случайного совпадения букв?»

12
Продолжая эти рассуждения, мы шли вперед. Но в Коринфской сокровищнице, осматривая бронзовую пальму, которая там одна осталась из пожертвований, Диогениан изумился, да и мы с ним, пожалуй, тоже, что у ее корней изваяны лягушки и водяные змеи. Ведь пальма — не болотное, не водолюбивое растение, как другие деревья, да и лягушки не подходят для коринфян в качестве знака или символа: это ведь не тот случай, когда жители Селинунта, говорят, посвятили золотую ветку салина (сельдерея), а жители Тенедоса — секиру, потому что у них в так называемом Астерионе появились крабы, которые одни, говорят, имеют на панцире знак секиры. Но ведь для Аполлона, как принято думать, вороны, лебеди, волки, ястребы любезнее, чем вот эти лягушки! И вот Серапион сказал, будто художник этим намекает, что именно воде солнце обязано своим возникновением, питанием, испарениями, силой. Может быть, ему послышались слова Гомера:
Гелиос с моря прекрасного встал…,[26]
а может быть, он увидел, что египтяне изображают начало и восход солнца в виде новорожденного младенца, сидящего на водяном лотосе.
А я на это сказал, смеясь: «Что же ты, мой милый, опять толкаешь нас в Стою и тянешь в разговор всякие испарения и возгорания? Этим ведь ты, подобно фессалиянкам, сводишь с небес луну и солнце, словно они произросли и берут начало отсюда, от земли и воды! Ведь Платон-то даже человека назвал "небесным злаком", потому что он тянется головой вверх, словно растет из корня. А вы смеетесь над Эмпедок-лом, который говорит, что солнце произошло от отражения небесного света от земли,—
Свет отражает к Олимпу, взирая ликом бесстрастным.[27]
Сами-то вы и земнородное животное, и болотное растение объявляете солнцем, ибо солнце для вас — отечество лягушек и водяных змей!
Но пусть в этом трагически разбираются стоики, мы же лишь небрежно коснемся того, чего сами художники лишь небрежно касались, — ибо хоть и много у них изысканности, все же не совсем они свободны от натяжек и небрежностей.
Как, например, один ваятель изобразил на руке у Аполлона петуха[28] в знак рассвета и утренней поры, так, пожалуй, кто-нибудь скажет, что лягушки здесь служат символом весны, когда солнце начинает царить в воздухе и растапливать снег, — если, конечно, вы признаете Аполлона и солнце не за двух богов, а за одного».
«А по-твоему разве не так? — сказал Серапион. — Разве ты думаешь, что солнце и Аполлон — вещи разные?»
«По-моему, — сказал я, — такие разные, как солнце и луна; но луна не часто и не ото всех скрывает солнце, а солнце всех равно заставило забыть про Аполлона, отвлекши чувством мысль от сущности к видимым явлениям».
13
Затем Серапион спросил проводников, почему эту сокровищницу они называют Коринфской, а не Кипселовой, хотя поставил ее Кипсел?[29] Так как те молчали и, должно быть, не знали, почему, то я со смехом сказал: «Вы думаете, они, оглушенные нашими речами о высоких материях, еще что-то знают или помнят? Ведь мы уже раньше от них слышали, что по низвержении тирании коринфяне захотели и золотую статую в Писе, и здешнее сокровище надписать не именем тирана, а именем города. Дельфы признали это справедливым и согласились, но элейцев за то, что те им позавидовали, не стали допускать до участия в Истмийских игpax. Вот почему с тех пор не было ни одного истмийского состязателя из элейцев, а вовсе не из-за убийства Молионидов Гераклом около Клеон, как полагают; напротив, будь это так, элейцы сами не стали бы допускать коринфян к играм, чтобы этим причинить им обиду». Вот, что я сказал.[30]
14
Когда же мы миновали сокровищницу аканфян и Бра-сида, то проводник показал нам место, где некогда лежали железные вертела гетеры Родописы. Диогениан рассердился. «Значит, — сказал он, — Родописе можно было предоставить в городе место, куда откладывать десятину со своего дохода, а ее товарища по рабству, Эзопа, погубить?»[31]
Серапион же на это сказал: «Что ты, дражайший, сердишься по такому поводу? Взгляни-ка туда наверх и ты увидишь золотую Мнесарету среди царей и полководцев — это о ней Кратет сказал, что это памятник невоздержанности греков».
Но юноша, взглянув, спросил: «А не о Фрине ли это сказал Кратет?»[32] — «Ну да, — ответил Серапион, — настоящее ее имя было Мнесарета, а прозвище Фрины («Жабы») получила она за желтоватую кожу. И немало имен вот так забыто за прозвищами. Так, говорят, мать Александра Поликсену называли потом и Мирталой, и Олимпиадой, и Стратоникой; Эвметию с Родоса многие до сих пор называют по отцу Клеобулиной,[33] а Герофилу из Эритр, прирожденную гадательницу, прозвали Сивиллой. Ты же слышал от грамматиков, что Леду называли Мнесиноей, Ореста — Ахейцем (в тексте лакуна). …Но каким образом ты мыслишь, — добавил он, глядя на Теона, — опровергнуть это обвинение насчет Фрины?»

Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
avatar