- 1011 Просмотров
- Обсудить
21. Когда римляне отозвали Марцелла из Сицилии, чтобы поручить ему руководство военными действиями в самой Италии, он вывез из Сиракуз большую часть самых прекрасных украшений этого города, желая показать их во время триумфального шествия и сделать частью убранства Рима. Ведь до той поры Рим и не имел и не знал ничего красивого, в нем не было ничего привлекательного, утонченного, радующего взор: переполненный варварским оружием и окровавленными доспехами, сорванными с убитых врагов, увенчанный памятниками побед и триумфов, он являл собою зрелище мрачное, грозное и отнюдь не предназначенное для людей робких или привыкших к роскоши. Подобно тому, как Эпаминонд называл Беотийскую равнину орхестрой Ареса[18], а Ксенофонт[19] Эфес – мастерскою войны, так, по-моему, вспомнив слова Пиндара[20], Рим в то время можно было назвать святилищем неукротимого воителя Ареса. Вот почему в народе пользовался особой славой Марцелл, украсивший город прекрасными произведениями греческого искусства, доставлявшими наслаждение каждому, кто бы на них ни глядел, а среди людей почтенных – Фабий Максим. Фабий Максим, взяв Тарент, не тронул и не вывез оттуда никаких статуй и изображений, но, забравши деньги и прочие богатства, промолвил ставшие знаменитыми слова: «Этих разгневанных богов оставим тарентинцам». Марцелла же обвиняли в том, что, проведя по городу в своем триумфальном шествии не только пленных людей, но и пленных богов, он сделал Рим предметом всеобщей ненависти, а также в том, что народ, привыкший лишь воевать да возделывать поля, не знакомый ни с роскошью, ни с праздностью, народ, который, подобно Эврипидову Гераклу,
Не знал забав пустых, но подвиги свершал[21],
он превратил в бездельников и болтунов, тонко рассуждающих о художествах и художниках и убивающих на это большую часть дня. Однако Марцелл тем как раз и похвалялся перед греками, что научил невежественных римлян ценить замечательные красоты Эллады и восхищаться ими.
22. Так как враги Марцелла возражали против предоставления ему триумфа, ссылаясь на то, что война в Сицилии еще не совсем окончена, а равно и на то, что третий триумф может стать источником зависти и неприязни к полководцу, он уступил им и согласился довести все великое шествие целиком лишь до Альбанской горы, а в самый город вступить малой процессией, которую греки называют «эва», а римляне – «овация». Справляющий овацию не едет на запряженной четверкою колеснице, не увенчивается лавровым венком, вокруг него не гремят трубы; он идет пешком, обутый в сандалии, в сопровождении целой толпы флейтистов, и голова его увенчана миртом – зрелище скорее мирное и приятное, чем внушающее страх. На мой взгляд, это самым убедительным образом свидетельствует, что в древности лишь обстоятельства дела, а не его размеры определяли различия между триумфальными шествиями. Те, кто одерживал победу, выиграв сражение и истребив врага, совершали въезд воинственный и грозный, обильно украшая людей и оружие ветвями лавра, как это принято при обряде очищения войск; тем же полководцам, которые, не прибегая к насилию, улаживали все посредством убеждений и переговоров, закон назначал это мирное и праздничное шествие, сопровождавшееся радостным пэаном. Ведь флейта – миролюбивый инструмент, а мирт посвящен Афродите, которая больше всех остальных богов ненавидит насилие и войны. Этот вид триумфального шествия получил название овации не от греческого слова «эвасмос» [euasmós][22], как думают многие, – ведь и большой триумф справляют с песнями и криками ликования, и греки просто исказили латинское слово, приблизив его к одному из слов своего языка, в убеждении, что победители, между прочим, оказывают почести и Дионису, которого мы зовем Эвием и Фриамбом. На самом же деле существовал обычай, по которому полководец при большом триумфе приносил в жертву быка, а при малом – овцу. Овцы по-латыни «ова» [oves], отсюда и происходит название «овация». Любопытно отметить, что спартанский законодатель установил порядок жертвоприношений, как раз обратный римскому. В Спарте полководец, достигший своей цели благодаря хитрости и убедительным речам, приносит в жертву быка, а победивший в открытом бою – петуха. Так даже столь воинственный народ, как спартанцы, полагал слово и разум более достойным и подобающим человеку средством действия, нежели силу и отвагу. Впрочем, каждый вправе сам решить для себя этот вопрос.
23. Когда Марцелл был консулом в четвертый раз, его враги уговорили сиракузян приехать в Рим и обратиться в сенат с жалобой на жестокость и вероломство, жертвами которых они сделались. В тот день Марцелл совершал какое-то жертвоприношение на Капитолии; сиракузяне явились в курию к концу заседания и стали просить выслушать их и оказать им правосудие, но второй консул не дал им говорить, возмущенный их намерением воспользоваться отсутствием Марцелла. Однако последний, узнав о случившемся, поспешил в сенат; прежде всего, сев в курульное кресло[23], он занялся делами, и лишь затем, покончив с ними, поднялся с кресла, стал, как любое частное лицо, на то место, с которого обыкновенно говорят обвиняемые, и предоставил себя в распоряжение сиракузян. Те же до крайности были смущены его достойным, уверенным видом, и его неодолимость, прежде явившая себя в боевых доспехах, показалась им теперь еще более грозной и пугающей, облаченная в тогу с пурпурной каймой. Тем не менее, ободряемые противниками Марцелла, они заговорили, и смысл их речи, где обвинения были перемешаны с жалобами, сводился к тому, что сиракузяне, друзья и союзники римского народа, испытали такие бедствия, от каких другие полководцы часто избавляли даже неприятеля. На это Марцелл ответил, что в наказание за все свои враждебные по отношению к римлянам действия сиракузяне не потерпели никаких иных бедствий, кроме тех, которые неизбежно случаются с жителями города, взятого вооруженной рукой, и воспрепятствовать которым не в силах никто, а что взят был город по их собственной вине – ведь он, Марцелл, неоднократно предлагал им вступить в переговоры, они же и слышать об этом не хотели. Не тиранны принудили их вести войну, но сами они добровольно покорились тираннам, чтобы эту войну начать. Когда речи обеих сторон были закончены и сиракузяне, в соответствии с обычаем, покинули курию, вышел и Марцелл, уступив председательство товарищу по должности, и стал у дверей, нисколько не изменившись в лице ни от страха перед приговором, ни от гнева на сиракузян, но сдержанно и совершенно спокойно ожидая исхода дела. После того как сенаторы высказали свое мнение и Марцелл был объявлен невиновным, посланцы сиракузян со слезами бросились к его ногам, умоляя выместить досаду только на них, но пощадить город, который помнит о его милостях и хранит неизменную к нему признательность. Марцелл был растроган и не только примирился со своими обвинителями, но и впредь никогда не отказывал сиракузянам в расположении и услугах. Независимость, которую он им даровал, их законы, а также право владения оставшимся у них имуществом были подтверждены сенатом. В благодарность сиракузяне почтили Марцелла неслыханными почестями и, между прочим, приняли закон, по которому всякий раз, когда он сам или кто-нибудь из его потомков ступит на землю Сицилии, сиракузяне должны надевать венки и приносить жертвы богам.
24. Затем Марцелл выступил против Ганнибала. После битвы при Каннах почти все полководцы держались одного образа действий – избегали сражения, и никто из них не дерзал встретиться с пунийцем в открытом бою: Марцелл же избрал противоположный путь, полагая что, прежде чем истечет время, которое якобы должно истощить силы Ганнибала, он сам незаметно для своих противников сокрушит Италию и что Фабий, помышляющий лишь о безопасности, плохо врачует болезнь отечества, дожидаясь, пока вместе с мощью Рима угаснет и война, – так робкие врачи, не решающиеся применить нужные лекарства, потерю сил у больного принимают за ослабление болезни.
Сначала он захватил несколько значительных самнитских городов, отпавших от Рима, и в его руки попали большие запасы хлеба, много денег, а также поставленные там Ганнибалом гарнизоны, всего три тысячи воинов. Потом, когда Ганнибал убил в Апулии бывшего консула Гнея Фульвия с одиннадцатью военными трибунами и истребил большую часть его войска, Марцелл отправил в Рим послание, призывая сограждан не падать духом, ибо он уже двинулся на Ганнибала и скоро положит конец его ликованию. Это послание было прочитано, но, как сообщает Ливий[24], нисколько не уняло скорбь и лишь усилило страх: римляне были уверены, что грядущая опасность настолько значительнее случившейся беды, насколько Марцелл выше Фульвия. А Марцелл, исполняя свое обещание, немедленно пустился вслед за Ганнибалом и настиг его в Лукании близ города Нумистрона; карфагеняне занимали надежные позиции на вершинах холмов, Марцелл разбил лагерь на равнине. На следующий день он первый выстроил войско в боевой порядок и, когда Ганнибал спустился с высот, дал ему сражение, решительного исхода не имевшее, но ожесточенное и весьма продолжительное: оно завязалось в третьем часу и насилу окончилось уже в сумерках. На рассвете он снова вывел своих людей, выстроил их среди трупов и предложил Ганнибалу биться до победы. Но тот отступил, и Марцелл, сняв доспехи с убитых врагов и похоронив своих мертвых, снова двинулся за ним следом, удивительно удачно избегая расставленных ему неприятелем ловушек и одерживая верх во всех стычках.
Поэтому, когда подошло время выборов, сенат предпочел, не тревожа Марцелла, поглощенного погоней за Ганнибалом, вызвать из Сицилии второго консула и предложил ему назначить диктатора – Квинта Фульвия. Ведь диктатор не избирается ни народом, ни сенатом, но один из консулов или преторов выходит к народу и объявляет диктатором того, кого сочтет нужным. Отсюда и название «диктатор»; «объявлять» по-латыни «дикере» [dicere]. Иные утверждают, будто его называют так потому, что он не назначает подачи мнений и голосов, но просто отдает приказы по своему усмотрению. А приказы властей (по-гречески – «диатагмата» [diatágmata]) у римлян обозначаются словом «эдикта» [edictum].
25. Коллега Марцелла, прибывший из Сицилии, хотел назначить диктатора, не считаясь с советом сената, но, опасаясь, как бы его не заставили сделать выбор вопреки собственному суждению, ночью отплыл в Сицилию; тогда народ провозгласил Квинта Фульвия диктатором, а сенат написал Марцеллу, прося его утвердить решение народа. Марцелл охотно повиновался и сам был назначен на следующий год полководцем в ранге консула. Договорившись с Фабием Максимом, что тот предпримет попытку взять Тарент, а сам он, тревожа Ганнибала беспрерывными стычками, постарается помешать ему оказать городу помощь, Марцелл настиг неприятеля в окрестностях Канузия и, хотя карфагеняне, уклоняясь от битвы, то и дело передвигались с места на место, всякий раз неожиданно появлялся перед ними, а в конце концов, напав на уже укрепленный лагерь, обстрелом издалека заставил их принять бой; началось сражение, которое вскоре было прервано ночною темнотой. А наутро он был снова в доспехах, и войско уже стояло в боевом строю. Увидев это, Ганнибал, до крайности удрученный и встревоженный, созвал своих карфагенян и заклинал их сразиться так, чтобы упрочить все предыдущие победы. «Вы сами видите, – сказал он, – что после стольких побед мы не можем перевести дух и насладиться покоем до тех пор, пока не разделаемся с этим человеком». Затем оба полководца двинули войска вперед; Марцелл был разбит – по-видимому, из-за одного несвоевременного распоряжения. Видя, что правому крылу приходится очень трудно, он приказал какому-то из легионов выдвинуться вперед, но само перестроение вызвало замешательство в рядах и отдало победу в руки неприятеля; римлян пало две тысячи семьсот человек. Марцелл отступил в свой лагерь, собрал воинов и, обведя их взором, воскликнул, что видит римское оружие и римскую плоть, но ни единого римлянина не видит. В ответ на просьбы о прощении он заявил, что простит только победителей, но не побежденных и что завтра опять поведет их в сражение, чтобы сначала граждане узнали о победе и лишь потом – о бегстве. Закончив свою речь, он велел отмерить разбитым когортам ячменя вместо пшеницы. Все это произвело на солдат такое впечатление, что хотя многие после боя были едва живы, не оказалось ни единого, кто бы не страдал от слов Марцелла сильнее, нежели от собственных ран.
26. На рассвете, по обыкновению, был вывешен пурпурный хитон – знак предстоящей битвы; опозоренным когортам Марцелл, выполняя их просьбу, разрешил стать в первый ряд, а за ними военные трибуны выстроили остальное войско. Когда об этом донесли Ганнибалу, он воскликнул: «О Геракл! Ну как совладать с этим человеком, который одинаково не уступает ни доброй, ни злой судьбе! Лишь он один, победив, не дает противнику передышки, а побежденный – сам от нее отказывается. Видно, нам предстоит сражаться с ним вечно, потому что вечно будет у него какой-нибудь повод снова попытать счастья: после удачи – уверенность в себе, после неудачи – стыд!» Затем противники вступили в бой, и так как ни та ни другая сторона не могла добиться перевеса, Ганнибал приказал вывести вперед слонов и пустить их на римлян. Тут же в передних рядах поднялось смятение, и началась страшная давка; тогда один из военных трибунов, по имени Флавий, схватил знамя, подбежал к первому слону и, ударив его древком, заставил повернуть назад. А тот, столкнувшись с другим слоном, испугал и его, и всех остальных животных. Марцелл заметил это и приказал своим всадникам скакать во весь опор к месту столкновения и усилить замешательство среди врагов. Конница ударила на карфагенян так стремительно, что отбросила их до самого лагеря, причем убитые слоны, падая, наносили неприятелю гораздо больший урон, чем римляне, – говорят, что всего погибло более восьми тысяч человек. Римляне потеряли убитыми три тысячи, но почти все оставшиеся в живых были ранены, что и позволило карфагенянам ночью беспрепятственно сняться с места и уйти от Марцелла как можно дальше. Он был не в силах преследовать их из-за множества раненых и медленно вернулся в Кампанию; там, в городе Синуессе, он провел лето, чтобы дать людям прийти в себя и набраться сил.
27. Таким образом, Ганнибал освободился от Марцелла и, словно распустив свое войско, принялся безбоязненно опустошать всю Италию огнем. Против Марцелла в Риме зазвучали возмущенные речи. Его враги подговорили народного трибуна Публиция Бибула, человека красноречивого и горячего, выступить с обвинением, и Бибул несколько раз собирал народ и убеждал его поручить командование другому полководцу. «Марцелл, – говорил он, – не успев попривыкнуть к войне, уже, словно из палестры, отправился в теплые бани отдыхать». Узнав об этом, Марцелл оставил войско на попечение своих легатов, а сам вернулся в Рим, чтобы очистить себя от возведенной на него клеветы, но, как обнаружилось, клевета уже возымела свое действие: он был привлечен к суду. В назначенный день народ собрался в цирк Фламиния; поднялся Бибул и произнес обвинительную речь; Марцелл говорил в свою защиту кратко и просто, зато первые и самые уважаемые из граждан, не жалея слов, в самых резких и откровенных выражениях, предупреждали римлян, как бы, осудив Марцелла за трусость, они не оказались худшими судьями, нежели противник, который избегает встречи с одним лишь Марцеллом и столь же усердно уклоняется от битвы с ним, сколь неутомимо ищет битвы со всеми прочими полководцами. Все эти речи привели к тому, что обвинитель полностью обманулся в своих надеждах: Марцелл был не только оправдан, но даже избран консулом в пятый раз.
28. Вступив в должность, он начал с того, что пресек сильную смуту в Этрурии, направленную к отпадению от Рима, и, объехав этрусские города, успокоил их. Затем он хотел посвятить храм, который выстроил за счет сицилийской добычи, Славе и Доблести, но жрецы воспротивились, считая, что не должно поселять двух богинь в одном храме, и Марцелл, сильно раздосадованный случившейся заминкой, видя в ней дурное предзнаменование, начал строить рядом второй храм. Его тревожили и многие другие знамения: в кровли разных храмов ударяла молния, в святилище Юпитера мыши обглодали золото, ходили слухи, будто бык заговорил человечьим голосом и что родился ребенок с головою слона. Совершались искупительные жертвоприношения, чтобы отвратить гнев богов, но внутренности жертвенных животных не сулили добра, и, хотя Марцелл был вне себя от нетерпения, прорицатели удерживали его в Риме. Никто и никогда не желал чего бы то ни было так страстно, как Марцелл – решительного сражения с Ганнибалом. Об одном грезил он по ночам, об одном советовался с друзьями и товарищами по службе, об одном молился – о встрече с Ганнибалом на поле битвы. Мне кажется, более всего был бы он рад, если бы место этой встречи оказалось обнесенным стеной или частоколом, и, когда бы не громкая слава, которою он был пресыщен, и не многочисленные доказательства неколебимости и благоразумия, которые он дал, превзойдя в этом любого иного полководца, я бы сказал, что он обнаружил больше честолюбия и мальчишеской запальчивости, чем подобало человеку в его возрасте: ведь ему было уже больше шестидесяти, когда он стал консулом в пятый раз.
29. Наконец все жертвоприношения и очищения, которых требовали прорицатели, были завершены, Марцелл вместе с товарищем по должности выступил в поход и принялся всячески беспокоить Ганнибала, который расположился лагерем между городами Бантия и Венусия. От битвы Ганнибал воздержался, но, узнав, что консулы посылают большой отряд на Локры Эпизефирийские, устроил засаду под холмом близ Петелия и уничтожил две с половиной тысячи римлян. Это несчастье еще сильнее разожгло в Марцелле жажду битвы, и он подошел почти вплотную к неприятелю. Оба лагеря разделял теперь только холм, хорошо укрепленный самой природой: покатые склоны, заросшие лесом, открывали свободный обзор на обе стороны и изобиловали ключами, от которых сбегали вниз ручьи. Римляне были изумлены, что Ганнибал, который мог первым занять эту отличную позицию, оставил ее врагу. Но тот, оценив, разумеется, как удобно это место для лагеря, решил, что еще удобнее оно для засады; предпочтя использовать его именно таким образом, он расположил в лесу и в лощинах множество копейщиков, уверенный, что выгодное положение холма привлечет внимание римлян. И надежды его оправдались: среди римлян сразу же пошли речи, что холм нужно захватить, и даже солдаты, как бы вмешиваясь в дела полководца, рассуждали о преимуществах над врагом, которые они получат, расположившись там лагерем или, по крайней мере, закрепившись на склонах и вершине.
Марцелл решил выехать на разведку с немногими всадниками и, послав за прорицателем, велел ему совершить жертвоприношение. Когда первое животное было заколото, жрец показал Марцеллу печень без головки. Заколов второе животное, обнаружили головку непомерной величины, и так как все остальные приметы были вполне благоприятны, страх, вызванный первыми впечатлениями, казалось, должен был миновать. Однако прорицатели объявили, что именно это обстоятельство особенно их пугает и тревожит: когда священные знамения из самых печальных и мрачных становятся вдруг самыми радостными, столь крутая перемена сама по себе подозрительна. Но, как сказано у Пиндара[25]: «Того, что послало роком, не одолеет ни огонь, ни железная стена».
И вот Марцелл, взяв с собою своего товарища по должности Криспина, сына, который был военным трибуном, и отряд всадников – всего двести двадцать человек, поскакал к холму. В отряде не было ни одного римлянина: большинство составляли этруски, а кроме них было сорок вольсков из Фрегелл, уже не раз доказавших Марцеллу свою храбрость и преданность. Так как холм зарос густым лесом, человек на вершине, наблюдавший за римским лагерем, хорошо видел неприятеля, сам оставаясь незамеченным. Он дал знать сидевшим в засаде о том, что происходит внизу, и карфагеняне, подпустив Марцелла совсем близко, внезапно поднялись, разом окружили римлян и стали метать копья и рубить врага мечами, а потом пустились в погоню за бегущими и ударили на тех, кто еще продолжал сопротивляться. Это были сорок фрегеллийцев. Этруски с самого начала в ужасе бросились кто куда, а вольски, тесно сомкнувшись, защищали обоих консулов; но в конце концов Криспин, раненный двумя дротиками, повернул коня, а Марцеллу кто-то из нападавших пробил бок копьем с широким наконечником, которое римляне называют «ланкиа» [lancea], и тогда фрегеллийцы, – а их было уже очень немного, – оставили тело своего полководца и, вырвав из рук противника раненого сына Марцелла, тоже бежали в лагерь. Убитых было не больше сорока, в плен попали пять ликторов и восемнадцать всадников. Спустя несколько дней умер от ран и Криспин. Итак, в одном сражении погибли сразу оба консула – такое несчастье еще никогда не выпадало римлянам на долю.
30. Ганнибал равнодушно выслушал донесение, но узнав о смерти Марцелла, сам поспешил к месту схватки и, стоя над трупом, долго и пристально глядел на сильное, ладное тело убитого; с его губ не слетело ни единого слова похвальбы, лицо не выразило и следа радости оттого, что пал непримиримый и грозный враг, но, дивясь неожиданной гибели Марцелла, он только снял у него с пальца кольцо, а тело приказал подобающим образом украсить, убрать и со всеми почестями предать сожжению, останки же собрать в серебряную урну и, возложив на нее золотой венок, отправить сыну покойного. Но воинам, выполнявшим это поручение, случайно встретились какие-то нумидийцы и попытались отнять у них урну, те оказали сопротивление, завязалась борьба и кости рассыпались по земле. Когда об этом сообщили Ганнибалу, он промолвил: «Ничто не случается помимо воли богов», – и нумидийцев, правда, наказал, но не стал заботиться о том, чтобы останки вновь собрали и доставили в Рим, полагая, что какой-то бог судил Марцеллу столь неожиданно погибнуть и лишиться погребения. Такой рассказ[26] мы находим у Корнелия Непота и Валерия Максима, Ливий же и Цезарь Август говорят, что урна была вручена сыну и торжественно предана земле. Кроме храмов и приношений в самом Риме, Марцелл посвятил богам гимнасий, выстроенный им в Катане на острове Сицилии, а несколько статуй и картин из сиракузской добычи пожертвовал в святилище Кабиров на Самофракии и в храм Афины в Линде. В Линде была и его статуя, как сообщает Посидоний – со следующей надписью:
Здесь пред тобой, чужестранец, светило великое Рима,
Именем Клавдий Марцелл, предков прославленных сын.
Он семикратно в годину войны наивысшею властью
Был облечен, и врагов множество пало пред ним.
(Автор эпиграммы причисляет к пяти консульствам еще двукратное командование войсками в ранге консула.) Род его сохранял свой блеск вплоть до Марцелла, племянника Цезаря, – сына его сестры Октавии и Гая Марцелла; он был эдилом и умер вскоре после женитьбы на дочери Августа. В честь его и в память о нем Октавия выстроила и посвятила богам библиотеку, а Цезарь – театр, который носит имя Марцелла.
[Сопоставление]
31 (1). Вот все, что мне кажется достойным упоминания из рассказов о Марцелле и Пелопиде. При удивительном сходстве их нрава и образа мыслей – оба были храбры, неутомимы, горячи, великодушны – различие между ними можно, пожалуй, усмотреть лишь в том, что Марцелл во многих из покоренных им городов учинил кровопролитие, тогда как Эпаминонд и Пелопид, одержав победу, никогда и никого не казнили и никогда не обращали в рабство целые города. Более того, полагают, что, будь они живы, фиванцы не расправились бы так жестоко с жителями Орхомена[27]. Что касается их подвигов, то величайшего восхищения заслуживают действия Марцелла против кельтов, когда он с немногими всадниками разбил столь значительные силы конницы и пехоты, – не так-то просто найти в истории полководца, совершившего что-либо подобное, – и убил вражеского военачальника. То же самое пытался сделать и Пелопид, но неудачно: он погиб сам, так и не успев погубить тиранна. Впрочем, с победою римлян в борьбе против кельтов можно сравнить прославленные, великие битвы при Левктрах и Тегирах, а с другой стороны, мы не знаем у Марцелла ни одного подвига, сопряженного с тайнами и засадами, – равного возвращению Пелопида из изгнания и убийству тираннов в Фивах, а ведь это деяние, мне кажется, должно считаться самым первым среди тех, что совершились под прикрытием мрака и с помощью обмана.
Ганнибал был для римлян страшным противником и неотступно их теснил – так же, как лакедемоняне для фиванцев. Но никто не станет спорить, что спартанцы отступили перед Пелопидом при Тегирах и Левктрах, Ганнибал же, как пишет Полибий[28], ни разу не потерпел поражения от Марцелла и оставался непобедимым до тех пор, пока не появился Сципион; впрочем, следуя Ливию, Цезарю и Непоту, а среди греческих историков – царю Юбе, мы склонны верить, что Марцелл несколько раз одерживал верх над Ганнибалом и обращал его в бегство. Правда, ни одна из этих битв не имела решающего значения, и можно предполагать, что самый отход ливийца был всякий раз лишь военной хитростью. В любом случае, после стольких поражений, потеряв столько полководцев, убедившись, что само владычество их пошатнулось, римляне все же нашли в себе мужество встретиться с неприятелем лицом к лицу, и это по справедливости достойно изумления. А кто избавил войско от долгого страха и уныния, кто, увещая и ободряя, снова вдохнул в него ревность к славе и боевой задор, а главное – желание не уступать победу при первом же натиске, но упорно за нее сражаться? Никто, кроме Марцелла! Людей, которых несчастья приучили радоваться, если удавалось благополучно ускользнуть от Ганнибала, он выучил считать позором спасение, купленное ценою бегства, стыдиться любых, самых незначительных уступок врагу и горевать, когда успех оказывался не на их стороне.
32 (2). Поскольку Пелопид, командуя войсками, ни разу не терпел поражений, а Марцелл одержал больше побед, чем любой из римских полководцев того времени, последний, почти непобедимый, мог бы, пожалуй, благодаря огромному числу своих успехов сравняться с первым – вообще не знавшим поражений. К тому же Марцелл Сиракузы взял, а Пелопид в Лакедемоне своей цели не достиг, но мне кажется, что первым из людей переправиться с враждебными намерениями через Эврот и подступить к стенам Спарты – труднее и важнее, чем захватить всю Сицилию. Правда, мне могут возразить, что это заслуга скорее Эпаминонда, чем Пелопида, точно так же, как и победа при Левктрах, Марцеллу же ни с кем не приходится делить свою славу. В самом деле, он один взял Сиракузы, один, без товарища по консульству, разгромил кельтов и один, без чьей-либо помощи, напротив, вопреки всем уговорам, двинулся против Ганнибала, первым из военачальников сменив осторожность на отвагу и тем самым дав иное направление всему ходу войны.
33 (3). А вот кончину того и другого я не решаюсь восхвалять – со скорбью и негодованием я думаю об этом непредвиденном и несчастном стечении обстоятельств. Я восхищаюсь Ганнибалом, который во всех своих сражениях – а им счету нет! – ни разу не был ранен, хвалю и Хрисанфа, о котором рассказывается в «Воспитании Кира»[29], как однажды в бою он уже занес меч, чтобы сразить врага, но вдруг услышал сигнал к отступлению, бросил своего противника и, соблюдая полное спокойствие, удалился. Впрочем, Пелопида извиняет и чрезмерное возбуждение, охватывающее человека в разгар боя, и благородная жажда мести. Ведь нет лучшей участи для полководца, чем победить и остаться в живых, а уж если умирать – то, как говорил Эврипид[30], славно окончить жизнь. Тогда смерть становится для умирающего уже не страданием, а подвигом. Кроме гнева, причиною порыва Пелопида было еще то, что победу он хотел увенчать убийством тиранна; а это уже не безрассудство, ибо нелегко указать какие-либо иные подвиги, имеющие цель столь же высокую и прекрасную. Между тем Марцелл, – хотя не было на то большой нужды и хотя им не владело исступление, нередко в грозные минуты берущее верх над рассудком, – ринулся очертя голову навстречу опасности и пал смертью не полководца, но солдата из головного отряда или лазутчика, бросив под ноги испанцам и нумидийцам, продавшим свою жизнь Карфагену, пять консульств, три триумфа, добычу, захваченную у чужеземных царей, и воздвигнутые трофеи. Даже сами наемники словно были испуганы собственной победой, узнав, что среди разведчиков-фрегеллийцев пал храбрейший из римлян, человек, пользовавшийся величайшим влиянием и громкою славой.
Мои слова следует понимать не как обвинение против этих мужей, но как своего рода неодобрение, откровенно высказанное им в глаза, – неодобрение им самим и их храбрости, в жертву которой они принесли все свои добрые качества, не пощадив ради нее даже жизни и погибнув словно бы в угоду собственной прихоти, а не ради отечества, друзей и союзников.
Пелопида хоронили союзники, за которых он отдал жизнь, Марцелла – враги, которые лишили его жизни. Первое – подлинное и достойное зависти счастье, но если вражда преклоняется перед доблестью, не раз причинявшей ей горе, то это зрелище более величественно и внушительно, нежели проявление чувств приязни и благодарности. Ибо тут почести воздаются самому нравственному величию, и только ему, а в первом случае польза и выгода оцениваются выше доблести.
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.