- 236 Просмотров
- Обсудить
Совершенно закономерно, что вся жгучая ненависть «восставших рабов» обрушилась как раз на тысячелетние системы смягчения ресентимента и придания ему хронического характера – на религию, мораль и метафизику. И именно по этим параметрам идеологи фашизма распознали в Ницше своего предтечу. Они почувствовали, что этот мыслитель-динамит – взорвал тысячелетние запреты, и, конечно, этим не могли не воспользоваться самые униженные классы и их вожди. Они востребовали и узурпировали его высокий пафос сверхчеловеческого усилия, нацеленного на радикальное изменение жизни здесь и сейчас. Они увидели в нем законодателя новых лучезарных идеалов вместо изъеденных нигилизмом идолов. В нем они уловили призыв к штурму пасмурного, моросящего дождем неба, за которым сверкает яркое солнце. В нем они почувствовали экстатическое утверждение героического мифа. Именно этот ницшеанский шквал бури и натиска питал тоталитарные революции XX в. Муссолини и Гитлер, действуя по его заветам, словно вернули в старую, обрюзгшую, пошлую и обывательскую Европу могучий воинственный дух, разбудили мужские, рыцарские инстинкты, наполнили ее города громогласным боевым кличем, зовущим к битвам и доблести. В практике фашизма зримо воплощалась ницшеанская критика современной ему «наивульгарнейшей эпохи» с ее обывательскими ценностями и единственной допустимой тягой – тягой к наживе и наслаждениям. Не только широкие массы, но и самые великие умы и справа и слева услышали в этом кличе глубинный зов бытия, казалось, устремившегося к своему освобождению. Я не могу согласиться ни с Ясперсом (утверждавшим, что Ницше лишь «снабдил фразеологическим материалом, который использовали национал-социалисты в своих бесчеловечных целях»[11]), ни с Г. Маркузе (считавшим, что они «заимствуют у Ницше только словарь и пафос»[12]): первый из демократических побуждений искренне пытался снять с Ницше лавры идейного вдохновителя нацизма, цель второго – спасти Ницше в интересах леворадикального проекта. Я полагаю, что в «Воле к власти» обрела язык воля к власти «восставших рабов», обрели язык их нестерпимое отчаяние и страстные чаяния. Эта книга – пусть и в завуалированной форме – давала массам программу восстания против социального и национального гнета и психической задавленности. Она настолько ярко и убедительно схватила суть национал-социалистической революции, что ее приняли за манифест национал-социализма, который явственно казался ницшеанским экспериментом. Ощущению родства ницшеанства и фашизма способствовал и тот поразительный факт, насколько точно Ницше сумел почти за 50 лет до прихода Гитлера к власти предвидеть и описающую практику фашизма. От создания касты бесстрашных воинов (воплотившихся в дивизиях «Ваффен-СС»), умерщвления душевнобольных и евгенических практик до свертывания всякой демократии и форсировании воли к мировой власти – все эти ницшеанские прогнозы и рецепты нацисты выполняли с усердием верных учеников и последователей. Нельзя не согласиться с Альбером Камю: «Не было ли в его трудах чего-то такого, что могло бы быть использовано как призыв к окончательному убийству?.. Не могли ли убийцы найти в учении Ницше повод для своих действий? Приходится ответить – да.»[13] Доживи сумасшедший Ницше до этой «очищающей» прополки человечества, он сам бы наверняка стал первой жертвой нацизма. Но от «Воли к власти» веет такой бесстрашной жестокостью, что можно утверждать: даже знай Ницше о своем ужасающем уделе, он не отрекся бы от своих жутких призывов: этот человек настолько был «возмущен» собственными комплексами и слабостью, настолько ненавидел свой ресентимент, настолько тяготился собой как «биологической неудачей», что вся эта вакханалия жестокости, брызжущая со страниц «Воли к власти» (да и других работ), направленна и против него самого. Пафос этой брутальности по отношению к другим проистекает из жестокости к себе: лучше погибнуть, чем жить убогим. «Воля к власти» и все позднее ницшеанство буквально пропитаны жестокостью: «Сострадание должно погибнуть», «падающего подтолкни», «слабые и неудачники должны погибнуть» – все это лозунги борьбы против ресентимента для тех, кто страдает, кто сострадает сам себе. Смысл этой жестокости объясняет Т. Адорно: «… призывы Ницше против сострадания не были просто абстрактным отрицанием этики сострадания Шопенгауэра: в известном смысле именно они и произвели на свет тоталитарное государство – третий рейх, – от одного вида которого Ницше, как и любой другой человек, содрогнулся бы. С другой стороны, следует сказать также и о том, что ницшеанская критика морали сострадания тем не менее, справедлива, потому что понятие сострадания подспудно оправдывает, санкционирует негативное состояние бессилия человека, к которому испытывают сострадание. То есть речь не идет о том, что жалкое состояние, которому сострадают, необходимо изменить; наоборот, это состояние, включенное, как это имеет место у Шопенгауэра, в мораль в качестве ее основы, гипостазируется и рассматривается как вечное. Таким образом, с полным правом можно утверждать, что сострадая какому-нибудь человеку, мы поступаем по отношению к этому человеку несправедливо, так как в этом сострадании он постоянно ощущает собственное бессилие, приходя к выводу, что сострадание – это сплошная видимость, фикция… Однако в известной брутальности ницшеанской философии морали, которую я вовсе не склонен оправдывать (полагаю, что после всего, что я рассказал вам на этих лекциях, вы не заподозрите меня ни в чем подобном), содержится, по крайней мере, та истина, что в основанном на откровенном насилии и эксплуатации обществе это иррациональное, но в то же время открыто признающееся в своих преступлениях и потому, если угодно, «безгрешное насилие» гораздо менее порочно, нежели то, которое рационализирует себя как благо. Страшным злом насилие становится в тот момент, когда в заблуждении начинает трактовать себя как gladius dei, меч Божий»[14]. Добавлю в оправдание Ницше: у него совершенно отсутствует всякая радость насилия над слабыми. Жестокость Ницше сродни жестокости природы, она не садистична. Его удовлетворение от гибели людей, например, при землетрясении, не есть злорадство, но призыв к бесстрашию перед лицом катастрофы. Сегодня после полувека доместикации Ницше наступает пора посмотреть бесстрашным взглядом на самые «ночные», ужасающие стороны ницшеанства. Такой взгляд имели силы бросить самые смелые мыслители XX века. «Ницше предчувствовал близкое время, когда обычные границы, ограничивающие насилие, будут прорваны[15], – писал Жорж Батай, «Это отрицание классической морали – добавлял он, – присуще марксизму, ницшеанству и национал-социализму». Достаточно в нижеследующем фрагменте Ницше заменить ницшеанское выражение «новая партия жизни» на НСДАП или ВКП(б), чтобы согласиться с этой мыслью Батая: «Та новая партия жизни, которая возьмет в свои руки величайшую из всех задач, более высокое воспитание человечества, и в том числе беспощадное уничтожение всего вырождающегося и паразитического, сделает возможным на земле тот преизбыток жизни, из которого должно снова вырасти дионисическое состояние. Я обещаю трагический век»[16]. Как видим, жестокость и насилие – плавильная печь, где выковывается воля к власти «нового человека», свободная от морали ресентимента. Как ни неприятно это звучит для либерал-демократов, приходится тем не менее признать, что Ницше, безусловно, выступил как подстрекатель масс, толкнувший их (пусть и, как мы увидим дольше, против своей воли, но вполне осознавая это) к восстанию. Это восстание было воспринято многими левыми и правыми интеллектуалами как проект свободы, а сам Ницше – как его идейный спонсор, как глашатай тоталитарных движений XX в. Поэтому я утверждаю, что в глобальном культурно-историческом контексте Ницше представляет собой феномен пострашнее Гитлера[17]. Он «пострашнее» оттого, что раздвинул внутри человечества пространство, в котором возможно появление гитлеров. Совершенно естественно поэтому воля к власти и как книга, и как концепт превратились в сознании целых поколений первой половины XX в. в идеограмму фашизма. У А. Вебера были все основания признать «чрезвычайно опасное влияние на народ» этого произведения, «задуманного как указующее на тысячелетия»[18]. 3. Законодатель рабства Национал-социализм приобретал в лице Ницше поистине масштабного философского авторитета, его вес сразу придавал этому политическому течению идеологическую солидность. Операция по аннексии Ницше прошла так блестяще и нагло, что философ воли к власти считался мыслителем, заложившим идейную парадигму, в лоне которой развился национал-социализм. Не только почитателями, но и противниками он воспринимался как главный идеолог Великой Германской революции. Многие считали, что идейно бороться против фашизма означало бороться против Ницше. И даже те мыслители, которых никак не уличишь в симпатиях к национал-социализму (К. Ясперс, К.-Г. Юнг, О. Шпенглер, Н. Хартман), не говоря уже профашистских философах (М. Хайдеггер, А. Боймлер, Л. Клагес), пытались осмыслить нацизм под знаком Ницше и строили свои конструкции из ницшеанского материала. Это так же не могло не способствовать тому, что ницшеанский проект воспринимался как суть национал-социализма. Я так же исхожу из того, что адекватное понимание фашизма возможно лишь в терминах ницшеанской мысли. И как только мы начинаем в полной мере прикладывать генеалогический метод анализа ресентимента к самому Ницше, мы тут же убеждаемся, что перед нами не столько вдохновитель восстания рабов, сколько глашатай рабства. Дело в том, что он изначально развивал свою философию и как критику всей предыдущей культуры, порождающей ресентимент, и как интенсивную терапию этого состояния, которую разрабатывал лично для себя. Эта терапия предназначалась «для всех и для никого» и в силу своей крайне сложной эзотерической рецептуры могла быть доступна лишь узкому кругу людей, занимающихся культурой и ясно осознающих ее трагический разлом, в который они попали. Эта терапия давала шанс таким одиночкам на спасение от ресентимента путем сугубо индивидуального прорыва в новое психологическое состояние. Когда же эта рецептура облагораживания оказалась в руках масс, разъедаемых ресентиментом, вся позология и правила приема были отброшены: народ жадно стал пожирать это ницшеанское лекарство. Широкие массы, спровоцированные взломом тысячелетних нравственных запретов, вторглись в политику и были приняты за «новых варваров», несущих на остриях своих копий новую культуру. У многих выдающихся умов XX в., мысливших в ницшеанской системе координат, возникло ощущение, что массы как сила, угнетенная господствующей ресентиментной культурой, олицетворяют природное начало. Им казалось, что эта первобытная, не обузданная обществом природа прорвет препоны старой культуры и приведет к натурализации человека, к его воссоединению с природой и слому старой культуры. На заре тоталитарных движений XX в. у многих возникло впечатление, что, раз рабы восстали против ресентиментной культуры Сократа и Христа и используют всю ницшеанскую рецептуру борьбы, то Ницше – вроде бы, на их стороне. Но на деле они не были «варварами» XX в., которых он так страстно ждал. Он презирает их, ибо для него они остаются рабами, захлебывающимися от собственного ресентимента, обиды и мстительности. Вся их жестокость идет от чувства мести. Они жестоки, ибо мстительны. Он воспринимает восставшие массы как чернь, вдруг хлынувшую из подполья жизни. (Отмечу, эти ницшеанские мотивы самым ярким образом обрели художественную плоть в образе Шарикова из «Собачьего сердца» М. Булгакова. Это нашествие шариковых не может принести ничего иного, кроме культурной катастрофы и тоталитарного деспотизма, а они сами в принципе не подлежат облагораживанию: шариковы остаются шариковыми.) Какими бы высокими целями ни вдохновлялось восстание черни, «стада последних людей», оно не может быть ничем иным, как коллективной, тоталитарной практикой ресентимента, дающей лишь иллюзорную компенсацию националистической или социалистической мстительности. Оно не освобождает от ресентимента. К борьбе против «восстания рабов» Ницше призывает саму жизнь, изначально построенную на эксплуатации и угнетении. Все его творчество пронизано темой необходимости рабства: «Нет ничего более страшного, чем класс рабов–варваров, который стал рассматривать свое существование как несправедливость, и который хочет отомстить не только за себя, но и за все поколение»[19]. В «Воле к власти», которая, по сути, является объявлением «войны против масс»[20], Ницше самым категорическим образом отвергает любые попытки масс к восстанию. Он клеймит демократию, равенство и социализм как идейные «спусковые курки» этого восстания. Весь ницшеанский – отвратительный как для либерального, так и для социалистического сознания – «пакет» идей о «стадном человеке», необходимости держать его в подчинении и природной естественности эксплуатации нацелен на то, чтобы не дать рабам восстать, ибо они сметут иерархическую вертикаль, на которой держатся высокая культура и благородные идеалы. Весь антифашистский пафос «Воли к власти» был проигнорирован именно из-за ее последовательно антидемократической направленности. Но, отвергая политическую демократию, Ницше как бы предупреждает о приходе Гитлера к власти именно демократическим путем. По Ницше, «восстание рабов» представляет собой высшую форму демократии, понимаемую как прямую самоорганизацию масс во власть. Демократия, как ложное – по Ницше – средство лечения ресентимента, всегда будет чревата тоталитаризмом. Именно это отрицание массовой демократии помешало увидеть антифашизм ницшеанства, воспринимающего фашизм как доведенную до пределов демократию, как его высшую стадию. Главный упрек Ницше против демократии в том, что она нивелирует и стандартизирует людей. Отсюда только один шаг до полной деградации индивида и его растворения в массе, что и осуществляется в политико-эстетической литургии тоталитаризма: монументальных партийных съездах, грандиозных военных парадах, многочасовых демонстрациях ликующих масс, триумфальных маршах и шествиях. Власть – будь то советская власть или III Рейх – становится предметом обожествления. Ее жрецы, искусно используя могучую тягу масс к сбросу ресентимента, подчиняют Власти все сферы общественной жизни. В тоталитарной практике происходит подлинное единение Власти и народа. Та же его часть, которая не принимает участие во властеслужении, объявляется «врагом народа» или «врагом Германии». И тогда каждый может стать одновременно жертвой и палачом. Самоорганизуясь во власть, народ получает возможность реализовать ее важнейшую функцию – отправлять насилие. Восставшие массы начинают пожирать себя, они приносят власти все более страшные жертвы. И этот «Большой террор» становится мощным средством экстатической возгонки: повседневное политическое бытие становится сущностно опасным, старая, отжившая и одряхлевшая регламентация жестокости отбрасывается. Устанавливаются новые правила насилия. Жизнь – ресакрализируется. Достигается мощный религиозный эффект: большие массы людей оказываются способными переживать собственно религиозный опыт – ощущение тотального единения друг с другом – через единение с Властью. Сверх–воля к сверхвласти становится объектом всеобщего поклонения и способом переживания сопричастности себе подобным и всему миру. Политика становится пространством сакрального, в котором растворяется индивид. Это погружение в «большое родовое народное тело» миллионы людей переживали как радостное освобождение и полное счастье. Казалось бы, ницшеанский Дионис торжествует победу! Но об этом «триумфе» Ницше в эпоху национал-социализма Альбер Камю напишет: «Ницше рискует обрести такую победу, какой он и сам не желал»[21]. Ницше хотел другого дионисийства! Ключ к пониманию ницшеанского дионисийства дает роман Достоевского «Бесы», многие страницы которого были законспектированы Ницше во время работы над «Волей к власти». В кульминационной сцене романа Кириллов говорит Верховенскому, что попытка последнего реализовать кирилловскую теорию богонизвержения обернется подлостью: «Убить другого будет самым низким пунктом моего своеволия…»[22] (по ницшеанской терминологии – воли к власти). Став достоянием «бесов», в своем «низшем пункте» (выражение Достоевского) воля к власти обернулась чудовищной практикой тоталитаризма, низовой, люмпенской, стадной попыткой реализации ницшеанской программы. По этому поводу Вячеслав Иванов скажет: «Дионис в России опасен»[23] . Впрочем, «низовой» Дионис опасен везде. Восстание рабов Ницше рассматривал как самую страшную угрозу своему делу. Именно им кричал Заратустра: «Вместе с вами я проиграю даже свои победы… Вы не те, кому принадлежат мое имя и мое наследие»[24]. Он, конечно, засекретил, как мог свою рецептуру, но сдержать обещание, данное в одном из писем, – «возможно, я в один прекрасный день замолчу – из человеколюбия»[25]– было не в его силах. Устами Заратустры, прошедшего «от начала и до конца» все фронты двух германо-мировых войн, он скажет: «Я не стерегусь обманщиков, ибо неосторожным должен я быть: так хочет судьба моя»[26] Надо отдать должное Ницше: он ясно видел, что может произойти, если масса займется самолечением по его методике. Он на разные лады предостерегал против этого «восстания рабов»: «Кто знает, сколько поколений должно только пройти, чтобы породить нескольких людей, которые полностью воспримут все то, что я сделал! И даже тогда меня повергает в ужас мысль, что когда-нибудь сошлются на мой авторитет в неправомочных и совершенно неподходящих случаях. Но для каждого великого учителя человечества это является мукой: он знает, что при неблагоприятном стечении обстоятельств может стать для человечества злым гением – так же, как мог бы стать благословением.»[27] Именно эта истина – рабы останутся рабами и их надо держать в ярме, чтобы они своим духом мщения не отравили чистые источники благородных, – самая беспощадная стрела, выпущенная Ницше прямо в сердце современного человечества. Жиль Делез, анализируя ницшеанское понимание раба как существа, охваченного реактивными силами мстительности, отмечает: «Стоит ли говорить, до какой степени ницшеанское понимание раба не означает обязательно кого-то подчиненного – по судьбе или социальному положению…»[28] Но в восприятии эпохи восстания масс ницшевское понимание раба, сугубо этическое – как человека одержимого местью, – приобретало социальное измерение. Точно также под классом господ Ницше подразумевал не экономически или политически властвующую элиту, а касту носителей нересентиментной культуры. Но опять же эпоха наделила ницшеанских «господ» всеми чертами социально господствующего класса. В действительности восстание рабов было направлено не на прорыв к этой культуре, а на изменение социально-экономического расклада, олицетворяемого традиционным правящим классом. Свержение этого класса, то есть социальная революция, согласно Ницше, – совершенно бессмысленна, ибо лишь по видимости пытается решить ресентимента. На самом же деле она лишь вводит в заблуждение, поскольку проблема лежит в иной плоскости: в плоскости духовного усиления «группы одиночек». Социальная революция оттого внешне кажется эффективной, что направлена против господствующего экономически и политически класса, который играет важнейшую роль в навязывании всем остальным слоям культурно-моральных требований, освящающих и закрепляющих его господство. Тем самым он выполняет биологически репрессивную функцию подчинения масс господствующим нормам (в том числе сексуальным, трудовым и т.д.). Поэтому восстание низших слоев против господствующего класса неизменно сочетается с бунтом против господствующей морали, которая неизбежно связывается с его системой власти. Разрушение этих норм и запретов переживается как акт не только социального, но и биологического освобождения. Я подхожу к центральному вопросу всего ницшеанского проекта – проблеме освобождения. Как и национал-социализм, так и ницшеанство питаются одними и теми же источниками: бунт как следствие смерти Бога, переоценка старых ценностей, ставка на волю к власти. У них одни и те же общие враги – нигилизм и ресентимент, которые они хотят преодолеть. Но если для тоталитаризма речи идет прежде всего об освобождении от этих болезней любой ценой (в том числе через месть), то для Ницше речи идет об освобождении не столько «от», сколько «для» – прорыва к высокой цели, к сверхчеловеку. Но – кто же он, ницшеанский сверхчеловек? Фюрер и дуче? Железные дивизии штурмовиков, огненным смерчем прошедшие по Европе? Команды СС, безжалостно сжигавшие миллионы евреев в газовых камерах? Послушаем Заратустру: сверхчеловек – тот, чья воля к могуществу полностью очистилась от ресентимента и духа мщения. Это тот, кто могуч духом и волей настолько, чтобы не мстить. Как радикально отличается ницшеанский сверхчеловек от тоталитарных масс, одержимых духом мести, будь то классовая или национальная! И как радикально отличается Ницше-философ освобождения и сверхчеловека от Ницше-идеолога «Вафен СС!». Центральный пункт ницшеанской революции – освобождение и возвышение индивида, воссоединение его с природой, завоевание им максимальной способности к творчеству и одариванию. В отличие от национал-социализма и раннего коммунизма, цель Ницше – не растворение индивида в безликой массе, а демассификация индивида, форсированное развитие всех его способностей до уровня сверхчеловека. Но он лишь на первый взгляд рупор и «возгонщик» индивидуалистических тенденций. Его форсирование индивидуализма имеет более высокую и тяжкую цель – преодоление индивидуализма. Но не через регрессию на уровень стада за счет нивелировки и деградации индивида. А, напротив, преодоление индивидуализма путем максимального личностного роста человека. Задача Ницше в том, чтобы человек вырос до масштабов Космоса. Вот его антропологическая революция. Вот его проект будущего. Никак не меньше! Ницше хотел снятия нашего фундаментального видового конфликта между индивидом и коллективом через экспансию человека до всеохватной коллективности. Тоталитаризм же растворял индивида в безликой массе, в которую редуцировался и коллектив. Совершенно очевидно, что тоталитарный человек противоположен сверхчеловеку. «Тоталитарные режимы есть режимы рабов…»[29]. Итак, кажется, мы пришли к отгадке одной из величайших загадок Ницше: как мыслитель, не имеющий себе равных (возможно, за исключением Достоевского) в отвержении всякой идеологии и политической практики растворения личности в мега-организме коллективности, в упразднении индивидуальных различий, был при этом страстным певцом дионисийского снятия индивидуальности? Но разгадка проста: если личность деградирует и растворяется в стаде, то Ницше категорически против. Другое дело, если речь идет о прорыве творцов к сверхсознанию сверхчеловеков. Именно этот страстный порыв Ницше к освобождению до сих пор очаровывает левых теоретиков и делает ницшеанство вполне конкурентоспособным с марксизмом. Но это очарование длится недолго, до тех пор, пока не становится ясно, что ницшеанский проект освобождения предельно элитарен: Ницше исходил из того, что все люди в принципе не могут освободиться, то есть прорваться до уровня сверхчеловека. Структурную ситуацию целой исторической эпохи, когда подавляющее большинство человечества находилось в угнетенном и униженном состоянии, он экстраполировал на бескрайнее будущее. Лишь немногие – те, кого он называл сверхлюдьми – способны прорваться за пределы парадигмы ресентимента. Рабы же в лучшем случае способны лишь составить тоталитарное стадо существ без свойств. Именно этот элитаризм освобождения больше всего шокировал левых (как будто марксизм нес весть об освобождении всех, не исключая буржуазии!) Чем больше размышляешь об освободительной стратегии Ницше, тем очевидней вторичность роли жестокости и насилия. Ницше по большому счету неважно, действует ли человек жестоко или нет. Главное – чтобы он не действовал из мести. Философ жестокости проповедует, прежде всего, жестокость по отношению к себе, как силу самопреодоления. Для него раб – тот, кто будет искать освобождения за счет другого. В этом суть низкого дионисийства. Поэтому жестокость и насилие не могут быть инструментами освобождения: тот, кто ненавидит чужую кровь или презирает ее, не является еще индивидом, а есть нечто вроде человеческой протоплазмы. В итоге тоталитарная практика насилия дает лишь иллюзию освобождения. Плебейская революция «обезьян Заратустры» на самом же деле блокирует действительный сброс ресентимента: только личностный рост, только индивидуальное преодоление духа мщения открывает тяжкий путь к сверхчеловечеству. Ницше исходит из того, что стадом люди не пройдут по канату, натянутому между «последними людьми» и сверхчеловеком. Этот канат неизбежно разорвется, и те, кто шел по нему, неизбежно падут в бездну мстительности и коллективной безответственности. Вместо восхождения к сверхчеловеку в бездне их поджидают фюрер или вождь. Это чрезвычайно тонко подметил Николай Бердяев: «В жесткой фигуре Гитлера замена Бога волей к могуществу германской расы дает другие плоды. Вокруг Гитлера собираются не аристократы духа, как хотел Ницше, а худшие, подонки, parvenu, люди ressentiment, дышащие злобой и местью».[30] Но не был ли сам этот мыслитель-динамит «восставшим рабом»? Не был ли он человеком, искореженным и раздавленным ресентиментом, против которого он взбунтовался, взяв на вооружение самые брутальные лозунги разрушения и уничтожения? Не является ли эта глубинная противоречивость личности мыслителя источником столь кричащего различия в его восприятии? И не отражает ли эта противоречивость внутреннюю двойственность и противоречивость тоталитаризмов XX века? Возникает не вмещающееся в обычную логику противоречие, которое, однако в ницшеанской системе координат приобретает характер целостной мысли. Фашизм есть восстание масс, с одной стороны, спровоцированное – в полном соответствии с Ницше – взрывом ресентимента, а с другой – именно в силу того, что он представляет собой восстание масс, – прямо противоречащее всей ницшевой программе преодоления ресентимента. Хотя восстание рабов, казалось, опрокидывало тысячелетние уклады ненавистной старой цивилизации, оно несло способ организации мира, в принципе неприемлемый для Ницше. Он, певец аристократических благородных идеалов, восстал против этого грядущего восстания рабов, ибо для него прорыв к иной цивилизации – дело не «стада», а немногих сверхчеловеков. В ницшеанстве, таким образом существуют как бы два Диониса, два дионисизма. С одной стороны, низовой дионисизм толпы, в которой, деградируя, растворяется индивид. С другой – высший дионисизм, в котором личность полностью реализует себя, преодолевает в себе дух мстительности и ненависти, поднимаясь тем самым до сверхчеловечества. Безудержная беспощадная критика Вагнера как раз питалась отвращением Ницше перед «социалистическим» Дионисом. Именно вагнерианство представляет собой, по Ницше, культурную бациллу, которая привела к эпидемии национализма. И именно в отношении к Вагнеру очевидна противоположность Ницше и Гитлера. Ницше заранее знал об экзистенциальном поражении первого Диониса. Понимая, что восстание масс было направлено против уклада угнетения и репрессивной модели культуры, он в принципе не верил в их способность перестроить биополитические и биоэкономические структуры бытия. Он знал, что массы после кровавых неистовств будут вновь загнаны в подполье жизни, а их ресентимент в итоге возрастает на порядки. Ведь как только массы побеждают (и в этом вся ирония истории), их победа оборачивается разгромным поражением. Будучи восстанием самых униженных народных слоев против комплекса ресентимента, порожденного неравенством, тоталитарный режим утверждает еще более страшное неравенство. Это «неравенство навсегда» (по выражению Гитлера) настолько однозначно и бесповоротно, что исключает всякое сопоставление неравных друг с другом, всякие оценки и самооценки. Тоталитаризм устанавливает столь жесткую иерархию, какая возможна только в мире природы. «Фашизм … утверждает, что неравенство неизбежно, благотворно и благодеятельно для людей, которые не могут быть уравнены механическим и внешним фактом, каковым является всеобщее голосование»[31], – пишет самый «верный ученик» Заратустры – Бенито Муссолини. Итак, рабы никогда не перестанут быть рабами, а значит… рабы нужны. Именно такого безоговорочного неравенства, исключающего недовольство рабов, требует и сам Ницше, полностью смыкаясь в этом пункте со своими тоталитарными узурпаторами. Как верно отмечает Т. Адорно, «само преодоление [ресентимента и нигилизма – Н.О.] Ницше мыслил совсем по-другому, но, тем не менее, стал поставщиком всех нужных фашизму слов»[32]. Итак, я хочу еще раз подчеркнуть эту не укладывающуюся в обычную логику двойственность ницшеанства как раннего предчувствия и теоретически адекватного описания практики как правого, национального (фашистского), так и левого, социального (социалистического) тоталитаризмов. Причем отношение к этой практике в обоих ее вариантах у самого Ницше крайне враждебное: рабов надо держать в узде и не дать им восстать. Их воля к власти должна быть подавлена волей к власти господ. В этом вопросе Ницше однозначен: всякая коллективистская практика экспансии воли к власти «рабов» лишь внешне кажется дионисийской, на деле же ведет к триумфу «стада» и стадных инстинктов, к самой чудовищной уравниловке и деградации. Восстание масс оборачивается коллапсом воли к власти, и рано или поздно на месте этой воронки возникают «демократические» режимы, сверху донизу пронизанные торгашеским духом. Такое «нормальное» капиталистическое общество Ницше назвал «самым вульгарным временем» в истории. Эта взрывающая обычную логику классового противостояния двойственность ницшеанства в полной мере проявилась в «Воле к власти». С одной стороны, эта книга стала пламенным манифестом восстания масс, захлебывающихся ресентиментом, с другой – она явилась не менее страстным предупреждением против такого восстания. Как фашистские, так и либеральные интерпретаторы – за исключением практически единиц – увидели в этой книге лишь ее первую, устрашающе жестокую, ипостась и прошли мимо ее взвинченно антитоталитарного пафоса. И в самом деле Ницше одновременно пламенный глашатай и смертельный враг фашизма. Фашиствующий антифашист?! Надо признать: да, таковы структуры ницшевского мышления, продуцирующие исключающие друг друга посылы. Никто так глубинно не был близок и никто так радикально не противостоял III Рейху, как Фридрих Вильгельм Ницше. Можно только удивляться тем расколам и безднам, который носил в себе этот человек! Для приспособления к своим нуждам нацизм радикализировал и гипертрофировал наиболее смертноносные, ужасающие – с точки зрения современных либерально-демократических ценностей – тенденции ницшеанства. Были использованы разнообразные интеллектуальные процедуры для того, чтобы канализировать энергию ницшеанства в свое русло и овладеть им: от выборочной редактуры, сокращения, жесткой адаптации до догматической абсолютизации. В теоретическом плане решающую роль при этом сыграл Боймлер, назначенный фюрером заведующим кафедрой Берлинского университета. Его книга «Ницше как философ и политик», а также осуществленное им массовое издание «Воли к власти» (в версии 1906 г.) привели к гипертрофии «волевластных конструкций» в ущерб другим концептам, особенно – вечного возвращения, которое, по мнению Боймлера, противоречит воле к власти как сути становления. Он же прилагал немалые усилия, чтобы примирить индивидуалистический пафос и аристократическое презрение Ницше к «стаду», коллективистско-массовой природе нацизма. Он подчеркивал, что движущей силой Большой Политики является осуществление воли к власти, «которая…. взрывается не только в душе индивида, но также в униженных классах народа».[33] Восприятию Ницше как протофашисткого идеолога и «Воли к власти» как «библии фашизма» способствовало то, что из всех конструкций Ницше именно концепцию воли к власти фашисты догматически использовали в наибольшей мере как системообразующую для своей идеологии. На это обстоятельство проницательно указывает Дж. Ваттимо: «… У истоков ницшеанской доктрины о необходимости касты господ, повелевающей кастой рабов, стоит метафизическое окостенение доктрины воли к власти и вынесение за скобки проблемы освобождения, которая… достигла своего апогея в «Заратустре».[34] Именно метафизическая догматизация концепции воли к власти – чего, как мы увидим дальше, так боялся Ницше – сделала возможным фагоцитоз значительной части его идейного ареала фашизмом. В известном смысле сам Ницше и его наследие стали жертвой национал-социализма. Однако нацистским идеологам приходилось непросто. Неистовая динамика ницшеанского драйва сносила все приспособления, с помощью которых нацизм пытался овладеть этим идейным взрывом. Дело в том, что ницшеанство внутренне совершенно антидогматично, во-первых, потому что все его элементы уравновешены другими и потому не поддаются абсолютизации, а во-вторых, переоценка всех ценностей, дух становления пронизывающие ницшеанство, подрывают всякое окостенение: дух отрицания приобретает тотальный характер. И, главное, в-третьих, принципиально противоречивое, непоследовательное, оно и не дает охватить себя сетями однозначности, чреватой – в предельном варианте – догматизацией. В истории мировой мысли трудно найти другую философию, которая в силу своей вихреобразной, раскаленной структуры была бы столь резистентна к догматизации, то есть к однобокому охлаждению и затвердеванию в какую-то застывшую форму. Ницшеанство и догматическое ницшеанство соотносятся друг с другом, как клокочущий вулкан и застывшая, окаменелая лава. Ницше полностью отдавал себе отчет и в том, что его теория – обоюдоострый меч, и в том, что его учение обречено на страшные посмертные судьбы, когда этот меч окажется в руках больших человеческих масс. В глубине своей великой души он не мог не осознавать, что является духовным детонатором, влекущим морально-политический взрыв и цивилизационный обвал в небывалых в истории масштабах. Потому он с тем большей страстью отвергает тоталитаризм, что внутренне считает себя ответственным за подстрекательство масс к восстанию. В апреле 1887 г. он напишет Овербеку: «Современная Европа даже еще не подозревает, вокруг каких ужасных решений движется все мое существование и, к какому кругу проблем я приколот – и что со мной готовится катастрофа, имя которой я знаю и, однако не произнесу».[35] Действительно, открытия Ницше оказались пострашнее изобретения атомного оружия. Он называл себя «рупором» могущественных сил. Но при этом он и сам был такой силой. «Кто ставит диагноз возрождения или эпохальных перемен, тот включается в игру – как повивальная бабка, как проводник перемен или даже претендент на инкарнацию»[36], – констатирует Слотердайк. Поэтому Ницше сам явил собой сейсмическую волну такой силы, что она вызвала тектонический «танец плит» на протяжении всего XX столетия. Но при этом он – предупреждающий пророк. Зная, что новое входит в мир через катастрофу, он призывает нас к мужеству. Именно мужеству переда лицом катастроф учит нас и «Воля к власти» – странная книга, несущая благую и одновременно предостерегающую весть. Для меня вопрос о личной ответственности Ницше за Освенцим (или Маркса – за ГУЛАГ) лишен всякого позитивного содержания. Это вопрос из серии: что бы сказал Ницше, если бы дожил до 1944 г. и Гиммлер организовал ему экскурсию на «фабрику смерти». Ясно, что этот вопрос – из области философской «фикшн». Напротив, философски релевантен и исторически оправдан вопрос, как структуры мышления Ницше (и Маркса) взаимодействовали с реальными историческими процессами, каким образом самые отвлеченные понятия, рожденные в головах мыслителей-маргиналов, стали лозунгами миллионов людей, подвигнув их на героизм и/или превратив в винтовки грандиозной бюрократической машины массовых убийств. Сегодня наша задача понять, почему грандиозные перемены, которые Ницше (и Маркс) предвидели и торопили, и которые в случае успеха – по их расчетам – давали шанс на сверхчеловечество (эмансипацию и снятие отчуждения в терминах Маркса)[37], обернулись катастрофой тоталитаризма. При этом оба столь неистово призывали огромные массы людей к самой жестокой борьбе, что их очарованию не могли не поддаться те, кто искренне считал, что они штурмуют небо. Нам еще предстоит понять, почему этот «штурм неба» и в России, и в Германии оказался котлованом ада. III. «Не-книга» 1. Хронология Versus Поэтика Критики Элизабет, обвинявшие ее в фабрикации «фальшивки» в угоду Гитлеру, понимали, что этого довода отнюдь не достаточно, чтобы дезавуировать эту грозную книгу. В серии многочисленных приемов ее развенчания филологически самым эффективным способом послевоенные ницшеведы посчитали ее разъятие на хронологически расположенные Посмертные фрагменты. Задолго до этого — сразу же после смерти Ницше — возникла жесткая дискуссия по вопросу о том, как публиковать его наследие: как хронологический свиток или как компиляционное ассорти. Об одном из таких споров упоминает Монтинари, по словам которого в Архиве Ницше сохранилась брошюра Хорнеффера с требованием полностью хронологического издания, против которого Гаст сделал следующую пометку на полях: “Публике нельзя предложить издание подобного рода. Знатоков, которым такое издание могло бы доставить наслаждение, слишком мало”[74]. После долгих споров было принято решение компилировать. Однако всегда находились те, кто категорически выступал в поддержку хронологического принципа. Этот принцип был реализован, например, в 1920 — 1929 годах в собрании сочинений в 23 томах, опубликованных мюнхенским издательством “Музарион”: XVI-й том, который вышел в 1925 г. под редакцием Вюрцбаха, содержал посмертные фрагменты периода «Воли к власти». В 30-е годы — то есть уже в период III Рейха — все громче становятся слышны голоса тех, кто выступал за декомпозицию “Воли к власти” и хронологическую публикацию ее фрагментов. Так, Карл Ясперс в специальном разделе “Пожелания будущим изданиям” своей фундаментальной работы «Ницше. Введение в понимание его философствования” писал в 1936 г.: “...тематический порядок, который господствует в опубликованном на сегодняшний день наследии и призван сделать из него по возможности читаемые тексты, большей частью должен быть упразднен. Мне кажется, что даже отделение “Воли к власти” от наследия, воспроизведенного в 13-м и 14-м томах [собрания сочинений, изданного сестрой — Н. О.], и порядок расположения внутри этих томов не воздействует проясняющим образом. Порядки, запланированные самим Ницше и зафиксированные в соответствующих записях, должны быть опубликованы, но воплощать какой-либо из них не следует, поскольку мотивы предпочтения одного из них другим принадлежали бы в этом случае издателю, а не Ницше”[75]. Так что, окидывая столетнюю историю “Воли к власти” единым взглядом, приходится признать, что «революция» в ницшеведении, произведенная сначала Шлехтой, а затем Колли — Монтинари, не несла ничего нового: хронологический принцип был использован задолго до них. Нет никаких сомнений в том, что самого Ницше ужаснула бы идея хронологической публикации своих записей. Для него это было совершенно исключено. Тот же Колли, считая, что выдвигает убийственный аргумент против “Воли к власти”, пишет: “Чтобы “Воля к власти” стала произведением Ницше, в нее должно было быть внесено — как это было с каждой из его опубликованных работ — художественное начало. Этого не произошло, не было предпринято даже самой предварительной попытки в этом смысле, что подтверждается простой нумерацией материала, составленной Ницше в своих тетрадях: речь идет на самом деле о простой нумерации материала, соответствующей пагинации, а не “архитектурной” нумерации. Архитектурным было лишь частичное распределение отобранного материала по четырем книгам... То есть в ней почти ничего от Ницше — художника”[76]. Колли абсолютно прав: лишенный собственно художественного начала, текст “Воли к власти” представлял бы собой либо просто “поток сознания”, либо сборник афоризмов. Но с этой точки зрения еще более чудовищно публиковать фрагменты в хронологическом порядке. В самом деле, Ницше монтировал свои книги афоризмов не хронологически и даже не тематически, а ассоциативно, то есть их компоновка была призвана не раскрыть какую-то одну монотему, но вызвать цепи ассоциаций, чтобы представить какой-то предмет как часть целого. Как признавался сам Ницше в письме Брандесу, «дело здесь идет о развернутой логике совершенно определенной философской впечатлительности, а не о мешанине сотни произвольно нанизанных парадоксов». Благодаря этой особой, художественной по сути, архитектуре пространства его книг, ницшевский текст превращался в произведение. Можно, конечно, не соглашаться с составителями “Воли к власти” в том, как они “собрали” это произведение (хотя они максимально старались придерживаться планов, набросанных самим Ницше). Но как бы не относиться к компиляторам, следует признать, что “Воля к власти” оказалась заряжена необычайной художественной выразительностью. Конечно, это заслуга самого Ницше. Созданные им фрагменты обладают такой центростремительной силой, что, словно под воздействием мощного гравитационного поля, неудержимо выстраиваются в некое эстетическое целое. В итоге перед нами не просто философский трактат, но и художественное произведение, где собственно философия возводится на уровень искусства: фрагменты, выстраиваясь в ассоциативные цепи, ведут в коллективное бессознательное, пробуждают наше воображение. В целом “Воля к власти” не уступает в художественном плане опубликованным самим авторам работам. Вспомним слова Хайдеггера: ««Воля к власти» не менее поэтична, чем «Заратустра»…»
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.