- 337 Просмотров
- Обсудить
В этой деперсонализации — смерти автора “Воли к власти” – реализуется, говоря словами Ролана Барта, “рождение читателя”, ницшеанского читателя, соучастника творческого процесса. Попадая в магическое пространство этой книги, читатель оказывается в вихревой Вселенной, где в хаосе кружатся первобытные элементарные фрагменты, которые способны сложиться во множество конфигураций, компиляций, зачастую противоречащих друг другу, но все же соотвествующих духу автора. Процесс чтения такой книги превращается в постоянную деконструкцию-реконструкцию текста, в своего рода игру в бисер, причем отнюдь не безобидную, играя в которую, вы вдруг обнаруживаете, что и сами стали частью этой опасной игры... Дав нам великое множество примарных кирпичиков-фрагментов, автор приглашает нас “собрать” свой текст, создать свою собственную Вселенную. Ницше ставит читателей перед задачей додумывать, довоображать свои тексты. В этом — главный замысел его авторской стратегии. Возникает ощущение, что он пишет вдвоем с читателем. И не таится ли тайный замысел Ницше в том, чтобы всякий, кто хочет прорваться к его подлинной философии, сам взялся структурировать собственную Книгу-Вселенную на свой лад, сам вошел бы в соавторы этого экстремального и бездонного мыслителя? Действительно, «Воля к власти» предстает перед нами как переливающееся на солнце море, как безграничное поле, где возможно бесчисленное множество вариаций и импровизаций. И в этом смысле читать Ницше – все равно что импровизировать и подбирать свои мелодии в этом океане музыки. Ведь к его творчеству вполне приложимы слова, сказанные Ницше о книге музыковеда Элерта: «По сути дела это музыка, случайно записанная не нотами, но словами»[85]. И тогда возникло бы бесконечное множество версий “Воли к власти”. Я убежден, что не имеет принципиального значения, как расположены фрагменты «Воли к власти». Напротив, я исхожу из того, что Ницше создал технологически уникальную книгу-конструктор. Будучи в основном виртуальной книгой, “Воля к власти” становится книгой феноменальной в особом психическом поле целых поколений читателей: ее существование как реального исторического культурного факта в полной мере воплощается в виде книге только благодаря сотворчеству читателей. По сути она — прообраз будущих интерактивных книг с обратной связью, когда читатель получает и все необходимые элементы для конструирования своей книги. Неслучайно поэтому, помимо новых изданий «Воли к власти», во многих странах каждый год выходят совершенно различные компиляции афоризмов, в основу которых закладывается то вечное возвращение, то дионисийское видение мира, то критика морали или демократии, то весть о смерти Бога или даже ницшевский лексикон в целом… Именно благодаря этой консолидации автора — читателя в творящую сверхличность круг идей этой книги прочно вошел в духовный обиход человечества, а сама она стала неотъемлемой частью культурного пейзажа как минувшего, так и наступившего века. Прошедшие сто лет закрепили в сознании целых поколений неразрывную связь Ницше с “Волей к власти”. И хотя реальный мыслитель-человек Ницше не является автором этой книги в чисто техническом смысле, он — ее несомненный автор в культурно-историческом смысле. Иначе говоря, “Воля к власти” создана историческим Ницше, взаимодействующей совокупностью мыслителя, его редакторов и всех читателей. Именно сотворчество читателей делает эту “не-книгу” реально – и философски, и исторически – состоявшимся произведением. Причем не компиляторов, а самого Ницше. Хайдеггер видел миссию современной немецкой (добавим от себя – и мировой) философии в развертывании Посмертных фрагментов в такие текстовые конфигурации, которые отвечали бы задачам каждой новой эпохи. Будущее, я уверен, востребует новые конфигурации. «Воли к власти». Будущие поколения несомненно, прочтут ее по-новому: «Познание у существ высшего рода выльется в новые формы, которые сейчас еще не нужны». Ницше словно растворился в будущем и там поджидает нас в множестве обличий. По мере продвижения человечества дальше будут выявляться все новые содержания ницшеанства; оно будет приобретать смыслы, о которых мы можем лишь смутно догадываться, либо даже не подозреваем. Пожалуй, в лице этой метафилософии мы имеем дело с достаточно уникальным случаем саморазвивающейся мысли, которая политически обладает, наверное, огромно способностью к метаморфозам и динамике IV. Сверх-книга 1. Парадокс Ницше. Против интерпретаций В истории мировой мысли Ницше уникален: если в отношении любого другого мыслителя можно прийти к более менее общему пониманию, то в отношении Ницше исследователи в принципе не могут договориться о том, что же представляет собой ницшеанство. Сразу после того, как реальный человек по фамилии Ницше ясным январским днем рухнул в безумии на туринскую мостовую, появилось множество философов-Ницше (Nietzsches), зачастую ведущих беспощадную войну друг с другом. Возник особый духовный феномен, своего рода Мега-Ницше — целая сфера, переливающаяся взаимоисключающими смыслами. Первым на это чрезвычайно странное духовное явление обратил внимание Ж. Батай, отметивший, что учение Ницше можно использовать в любом направлении. Это же констатирует в те же 30-е годы и его соотечественник Пьер Дрие ла Рошель: «Могут быть… ницшеанцы правые и левые. И мне кажется, что сталинская Москва и Рим [имеется в виду Рим Муссолини – Н.О.] – последний – сознательно, первая – неосознанно – уже базируются на этих двух типах ницшеанства»[86] Этот парадокс Ницше лучше всех выразил Деррида: “...Почему и как “одни и те же” слова и “одни и те же” высказывания, если они одни и те же, могут раз за разом служить в смыслах и контекстах, которые принято считать различными и даже несовместимыми...”[87] В самом деле, каким образом возможно, что Ницше становился знаменем диаметрально противоположных партий, почему ницшеанство, словно раскаленный воздух на средиземноморском солнце, вибрирует и двоится, троится, множится, принимая бесконечно разнообразные формы?.. Почему Ницше, несомненно, был крестным отцом национал-социализма и при этом идейным предтечей освободительного порыва майской революции 1968 года во Франции? Почему этот ярый пропагандист иерархизма стал культовым философом анархизма? Почему его рецептура жестокости оказалась востребована как эсесовскими “операторами” Аушвица, так и самыми великими творцами нашей эпохи? Как стало возможно, что “рабы”, которых этот аристократ духа презирал и требовал держать в узде, восстали с его именем на своих знаменах? Наконец, почему тот, кто был глашатаем величайшей свободы личности, оказался апостолом невиданного доселе в истории рабства? Но самое поразительное, каким образом в ницшеанстве уживаются нестерпимая жажда взорвать весь мир к чертовой матери, и в то же время тотальное благословление и утверждение всего миропорядка. В XX веке почти не было идейных или общественных движений, не попытавшихся завладеть ницшеанством. С самого начала круг претендентов на наследие философа был предельно широк: германские националисты, русские символисты, итальянские футуристы, австрийские психоаналитики... Даже советские большевики не избежали его чар. В 20-е годы о своих монопольных правах на Ницше заявляют Муссолини, а затем Гитлер. Еще до краха Третьего рейха его, в своих целях, начинают спасать от нацизма левые французские мыслители — Ж. Батай и А. Камю. Сразу после Второй мировой войны кропотливую работу по денацификации наследия Ницше и интеграции его в западный истеблишмент разворачивает целая армия либеральных исследователей. В противовес им ницшеанские идеи инкорпорируют в свои леворадикальные конструкции идеологи Франкфуртской школы Т.Адорно и Г.Маркузе. Их эстафету подхватывают в 60-е годы французские постмодернисты, для которых Ницше становится парадигматической фигурой – М. Фуко, Ж. Делез, Ж. Деррида, Ж.-Л. Нанси… Мода на Ницше, захлестнувшая Запад, вызвала ответную реакцию целого ряда современных либеральных философов, которые публикуют нашумевший сборник памфлетов «Почему мы не являемся ницшеанцами»[88] им он кажется, с одной стороны, слишком правым, а с другой их смущает, с какой легкостью его наследие используется в самых революционных целях. И в самом деле, современная леворадикальная мысль в лице своих самых ярких представителей (например, Тони Негри) видит в Ницше, несмотря на его антидемократизм, мощного союзника. Одну из своих последних работ, посвященную социальной революции в эпоху постмодерна, он прямо озаглавил «Работа Диониса»[89] Каждая крупная философская школа создала своего Ницше. И дело вкуса, а не одномерной истины, предпочесть, например, экзистенциалистскую трактовку ницшеанства Хайдеггером постструктуралистской интерпретации Делеза, религиозно-символистской версии Андрея Белого или эзотерическим толкованиям Штайнера и Ошо. Фигурам Ницше несть числа. В разные эпохи и в разных странах выходили на первый план, выпячивались и гипертрофировались разные стороны ницшеанства. Если, например, в Германии, униженной Версальским миром и растерзанной экономическим кризисом, на первый план вышли языческая стихия, брутальный активизм и антиморальный пафос, то Франция 1968 г. подняла в качестве знамени освободительный проект ницшеанства. Но мало того. В разных культурах ницшеанство, словно хамелеон, рядилось в те или иные национальные одежды. Немцы, например, интерпретируют ницшеанство преимущественно как позднеметафизическую философию. Французы — как философию политическую, с особым упором на проблематику власти. Итальянцы склонны видеть в ницшеанстве чувственный сплав философии и искусства. Англосаксонские философы скрупулезно анализируют ницшеанство, разлагая его на многочисленные “case studies”. Русские же поначалу восприняли ницшеанство как небывалый религиозный феномен. Однако встреча русской культуры с Ницше была на 70 лет прервана революцией, напророченной мыслителем-динамитом. За это время Россия в полной мере пережила трагедии XX века, предсказанные Ницше: смерть Бога, крушение традиционной морали, господство “сверхчеловека”, прыжок “по ту сторону добра и зла”, большую политику... В этом смысле русский народ вполне ницшеанский. Современной русской культуре еще предстоит открытое, осознанное столкновение с Ницше, тем более необходимое в условиях начавшегося XXI столетия. И сегодня пока невозможно предвидеть, какое содержание даст это новое пришествие Ницше в Россию. В самом деле, мысль Ницше, словно змея, из эпохи в эпоху, из страны в страну меняет свои кожные покровы. Новая эпоха и новые народы, вступающие в эпицентр истории, несомненно, дадут нам и новые восприятия Ницше. XX век научил нас осторожности в обращении с Ницше: этот непредсказуемый мыслитель появлялся на знаменах враждебных армий, его мысли становились лозунгами диаметрально противоположных партий-антагонистов. Он словно одновременно бьется сам с собой, ускользая от всех своих апроприаторов. При этом все, кто пытались воспользоваться в своих целях идеями философа, неизбежно наталкивались на глубоко враждебное сопротивление целостного ницшеанства. Всякий раз обнаруживалось, что Ницше — больше, чем любая идеологическая схема, что этот мыслитель всегда вырывается из любых сетей. Он ускользает даже от самого себя. Так, фашисты вынуждены были в замешательстве замалчивать его аристократическое презрение к массам и отвращение ко всякому национализму, а левая мысль, завороженная ярким, как солнце, ницшеанским проектом освобождения, при этом в досаде отшатывалась от его категорического антидемократизма и неистового восхваления эксплуатации, угнетения и рабства. Эту парадоксальность ницшеанства остро чувствовал Мишель Фуко: “Ницше развивал идеи — или, если угодно, инструменты — фантастические. Им воспользовалась нацистская партия; а сейчас его использует немало левых мыслителей. Мы не можем, таким образом, наверняка узнать, революционно ли то, что мы говорим, или нет”[90] Еще в большем затруднении оказываются современные либеральные профессора по обе стороны океана, пытающиеся интегрировать Ницше в западный академический истеблишмент. Очевидно, на уровне инстинкта они чувствуют угрозу, подспудно исходящую от ницшеанства. И потому стремятся стерилизовать наиболее верильные инстинкты этого философа зла, очистить его — в духе современной политкорректности — от прославления рабства, белокурой бестии, оправдания жестокости. Однако и в этом случае Ницше без особого труда взрывает разного рода либеральные конструкции. Он убежденно прославляет самые чудовищные стороны жизни, которые “нормальное” моральное сознание с отвращением отвергает насилие, жестокость, войну, разделение на касты. Это мыслитель мыслит реальное зло, ни на что не закрывая глаза и не впадая в морализирующую истерику. Только в одном отношении Ницше категоричен и однозначен; нет ничего более ошибочного, чем считать его глашатаем моральной распущенности, вседозволенности и релятивизма, а в “Воле к власти” видеть философский учебник по культуризму. Кто воспринял Ницше лишь как певца животной, дочеловеческой брутальности, тот ничего в нем не понял. Ницше несет железный панцирь нравственных императивов, на порядки более жестких, чем те, которыми до него пользовалось человечество. Он категорически отвергает старую мораль, построенную на человеческих страхах и слабостях, пронизанную двуличием, оставляющую лазейку из каждого правила, и возвещает о невиданной доселе нравственности, требующей от людей постоянного духовного усилия. Это — нравственность для героев в противовес морали усталых, униженных и жалких людей. Ницше решительно и бесповоротно отвергает предательство, трусость, любую низость. Его главный вопрос, обращенный к человеческой породе: “Можно ли сделать людей благородными?”. Благородство по Ницше — это доблесть, храбрость, независимость, честность, верность. Все это качества, мало востребованные в “самую вульгарную эпоху” рыночных отношений. Сегодня очевидно: Ницше и поздний капитализм — вещи абсолютно несовместные. Не свидетельствуют ли поэтому настойчивые попытки фагоцитоза ницшеанства либерализмом о тайном страхе за судьбы капитализма, над которым вновь нависает тень вечно возвращающегося Ницше? Свое решение этого «парадокса Ницше» еще в 30-е годы предложил Дрие ла Рошель: «Ницше – поэт и художник. Его учение многолико и иносказательно, как учение любого художника. Это учение всегда будет уклоняться от полного присвоения его людьми какой-то одной партии и одного времени, а какой-то из своих сторон всегда будет открыто поискам другой партии в другое время»[91] Я исхожу из того, что дело не только в образно-художественной многозначности ницшеанства. Одним лишь этим не объяснить, почему до сих пор все политические партии и философские школы стремились присвоить ту или иную сторону учения Ницше, и неизменно терпели поражение перед лицом интегрального ницшеанства. Проблему, с которой в лице Ницше сталкивается вся доницшеанская философия, выразил Г.-Г. Гадамер: “Ницше, несомненно, остается провокацией для современного мыслителя... Ницше был гением крайности, радикальным экспериментатором мысли. Он сам, впрочем, характеризовал будущего философа как “того, кто умножает опыты”; не того, кто приносит истину, но того, кто вводит риск. Вот почему концептуальный анализ Ницше и его интеграция в историю философской традиции — задачи чудовищной сложности”[92] Я исхожу из того что Ницше в принципе не интегрируем в традицию. Он являет собой ее радикальный разрыв. Я вижу причины провала попыток всех направлений мысли XX века присвоить ницшеанство, во-первых, в непонимании особой природы ницшеанства, а во-вторых, в использовании для этого традиционного способа аппроприации любого нового духовного феномена – интерпретация. Мы не научились читать и понимать философские тексты иначе, как интерпретируя их. На протяжении более ста лет после смерти Ницше все самые крупные умы минувшего века с интересом, доходящим до навязчивости, изощрялись в толковании ницшеанских текстов. При этом обнаружилась их удивительная особенность. Они предоставляют практически неисчерпаемые возможности для самых разнообразных толкований. Ни одно из философских учений — от Платона до Витгенштейна — не позволяет проделывать над собой такое экзегетическое насилие, не служит одновременно такой массе противоположных интересов (за исключением, пожалуй, лишь одного — охранительного), как это возможно в отношении ницшеанства. В итоге мы имеем такое количество самых разнообразных толкований, что закрадывается сомнение: а имеет ли вообще смысл интерпретировать Ницше? Не находится ли само ницшеанство по ту сторону всяких толкований? Более того — не нацелено ли оно против нашего фундаментального инстинкта толковать и оценивать? Откуда в нас этот интерпретаторский зуд? Его источник (как впрочем и корень бед человечества) Ницше видел в утрате природной спонтанности и замещении ее сознанием в том виде, в каком оно сложилось в осевую эпоху. Именно в эту эпоху индивид выделяется из рода, мифологически-целостное, аналоговое мышление замещается мышлением морально-логическим, специализированным. Человек ставится перед необходимостью толковать и давать оценку. Возникает феномен интерпретации — особый механизм, с помощью которого наше сознание приводит к своему собственному знаменателю всю получаемую информацию. Именно из-за того, что каждое сознание индивидуально, нам необходимо договориваться друг с другом, чтобы, согласованно взаимодействуя, выживать в реальном мире. Этот императив человеческого общежития прекрасно выразил Монтень: “Истолкование истолкований — дело более важное, нежели истолкование вещей”. Интерпретация образуется в зазоре и из-за зазора между индивидуальными сознаниями. Сознание и есть бесконечный набор интерпретаций и как таковое есть самоинтерпретация, порожденная, по Ницше ресентиментом рабов, которые ищут в объяснении и самообъяснении облегчения своих страданий. Эта логико-интерпретационная опухоль разрастается до такой степени, что рассекает мир на собственно реальный мир и наше представление о нем. Оформили этот раскол Платон — первый дровосек человечества, получивший топор от Сократа, — и Христос, освятивший это удваивающее расщепление мира. Этот второй мир — мир наших представлений и согласований, протекающих в языковой форме, — неизбежно становится для нас более подлинным, чем реальный мир, от которого мы загородились экраном собственного сознания. Барьер, отъединяющий нас от подлинного мира, должен быть как можно более непреодолимым, чтобы минимизировать “шумы”, идущие от реального мира, которые могут мешать нам взаимодействовать друг с другом. В результате мы оказываемся отъединенными дважды: во-первых, от действительного мира, а во-вторых, — в силу наших индивидуальных различий — друг от друга. В итоге мы обречены на то, чтобы толковать мир и самих себя. Человека, следовательно, можно определить как животное, обучившееся толковать, а мир вокруг нас и между нами — как совокупность интерпретаций. Ницше первым понял это: “...Мы лишний раз убедились в “бесконечности” мира [обратите внимание на кавычки! — Н. О.], поскольку не сумели доказать невозможность того, что он заключает в себе бесконечное число интерпретаций”[93] В итоге получается, что “нет фактов, есть лишь интерпретации”[94] Ницше, по-видимому, первым почувствовал развернувшуюся со времен Платона деградацию философии в метафизический набор интерпретативных техник. Из упражнения в смерти, из способа противостоять отчаянию философия неотвратимо превращалась в навыки чтения и толкования философских текстов, в интерпретации интерпретаторов. Мы утратили способность прямого мышления, то есть чувственного понимания мира, научившись взамен толковать и перетолковывать. Интерпретационное же мышление является вторичным актом: мыслить, — замечает Ницше, — могут лишь отталкиваясь от мысли[95] В конце концов всякая интерпретация оборачивается нанизыванием всего богатства мира на единый шампур, выбранный по вкусу интерпретатора. Поскольку существует бесконечное множество языков, то, интерпретируя, мы делаем не что иное, как на свой лад упорядочиваем чужое сознание, делаем его понятным, логически выстроенным для себя. “...Понять, — отмечает Ницше, — значит, с наивной точки зрения, только: иметь возможность выразить нечто новое на языке чего-то старого, знакомого”[96] Иными словами, интерпретировать — это “человеческий, слишком человеческий” способ присвоения чужой мысли. Это в сути своей сведение новых смыслов к старому, общепринятому смыслу. Это — стандартизация, в силу чего она противоположна творчеству. Но при этом, и здесь – парадокс феномена интерпретации, – коль скоро все интерпретаторы отличаются друг от друга, интерпретаций будет столько, сколько интерпретаторов. Некоторое единство интерпретаций возможно лишь в той мере, в какой интерпретаторы имеют сходство. Совершенно прав поэтому Г.-Г. Гадамер: всякий, кто вообще понимает, понимает иначе. Ницше позиционирует себя в мировой философии как антагонист интерпретаторской традиции. Деррида указывает на “два способа истолковывать истолкование, структуру, знак и игру. Первое истолкование стремится и силится расшифровать некую истину, или начало, не подвластное ни игре, ни порядку знака, когда сама необходимость нечто истолковывать воспринимается как симптом изгнания. Второе истолкование, отвратившее свой взор от начала, утверждает игру и пытается встать по ту сторону человека и гуманизма... Это второе истолкование истолкования, идущее по путям, указанным нам Ницше...”[97] По сути оно уже не является собственно интерпретацией, ибо не стремится к установлению какой-то истины и затем сведению к ней всего многообразия творческого процесса (Впоследствии этот контринтерпретационный демарш назовут антифундационизмом). Несомненным вкладом в развенчание интерпретаторского инстинкта явилось открытие перспективизма . Мы интерпретируем мир в соответствии не с уровнем нашего интеллекта, а с уровнем и качеством нашей воли. Иначе говоря, именно воля задает направление и качество (позитивные — негативные, глубокие — поверхностные) нашим интерпретациям. Фуко, следуя за Ницше, чрезвычайно тонко отмечает этот волевой момент интерпретации: “В интерпретации устанавливается скорее не отношение разъяснения, а отношение принуждения. Интерпретация не проясняет некий предмет, подлежащий интерпретированию и ей якобы пассивно отдающийся, — она может лишь насильственно овладеть уже имеющейся интерпретацией и должна ее ниспровергнуть, перевернуть, сокрушить ударом молота”[98] Вся “Воля к власти” и сопутствующий ей корпус текстов представляют собой сокрушительный удар по понятийному аппарату старой философии: материальное — идеальное, пространство — время, субъект — объект, истина — “псевдос”, форма — содержание, закон — случай, причина — следствие, вещественность — предикат, субстанция, познание, детерминизм, действие, идея, цель, бытие, дух, разум, душа, сознание, бессознательное... Ницше стремится разрушить всю “нашу метафизико-логическую догматику как в принципе иллюзорную”. Его сверхзадача как философа — взорвать “разумное мышление”, которое “есть интерпретирование по схеме, от которой мы не можем освободиться”[99] Главное наступление он разворачивает против центрального понятия сократовско-логического мышления — истины. Со времен Сократа вся философия и — шире — все наше мышление держались только на авторитете и диктате Истины. Весь категориальный аппарат старой философии был изобретен для “ловли” истины. Сами эти категории, будучи продуктами воли к власти рабов (выразителями которых были Сократ и Христос), институционализировались в “метафизико-логическую догматику”, которая с тех пор и выдает себя за истину. Ницше буквально взрывает старую философию как совокупность жреческих процедур нахождения, установления и навязывания “Истины”, этого комплекса моральных приспособлений, производных от отношений господства-подчинения. Философ обнаруживает за каждой конкретной истиной конкретный тип власти. Она есть идеальный инструмент власти, осуществляющий контроль над человеком изнутри. “...Дело идет не о метафизических истинах, когда говорят о “субъекте”, “объекте”, “бытии”, “становлении”. Могучие, вот кто дал силу закона именам вещей, и среди могучих были те величайшие художники абстракции, которые создали категории”[100] Истин-интерпретаций столько, сколько воль к власти, и только та объявляется Истиной, чья воля к власти одерживает верх над другой волей. А поскольку жизнь — это непрестанная борьба различных воль к власти, то “истина” постоянно меняется. Она есть наше изобретение, помогающее нам выживать в этом мире и взаимодействовать друг с другом и меняющаяся всякий раз, когда верх одерживает новая, более могущественная воля к власти. Постоянно лишь наше “чувство истины”, которое Ницше называл одним из самых могучих «проявлений морального чувства». Итак, если единой истины нет, то тогда есть только интерпретации. Или, как выразился Деррида: “Истина есть средство, и оно не одно”[101] И ни одна из этих интерпретаций-средств не является истинной: “Один и тот же текст допускает бесчисленные интерпретации: нет никакого истинного толкования”[102] Если приложить ницшевский метод перспективизма к его собственным текстам, то становится ясно, что их можно читать под углом бесчисленных перспектив и что многие из прочтений поражают своей изощренностью и глубиной и во многих отношениях являются равноценными. Мы имеем дело в итоге с вопиющим конфликтом интерпретаций, который обессмысливает само толкование как таковое. Приходится признать, что ницшеанство в принципе не подлежит интерпретациям, поскольку оно само по себе изначально сконструировано как конфликт интерпретаций. Как отмечает итальянский философ Джанни Ваттимо: “...Концепция мира как конфликта интерпретаций... кажется опасно близкой ницшеанскому прославлению воли к власти”[103] Меньше всего я хотел бы предложить еще одну интерпретацию ницшеанства. Конечно, это не значит, что данное исследование свободно от искусов интерпретаций как самого Ницше, так и его интерпретаторов. Но моей задачей было как раз показать, что сам Ницше — по ту сторону толкований. Вслед за Фуко я с резиньяцией признаю: “...Нельзя сказать, что есть подлинное ницшеанство и что наше ницшеанство более подлинно, чем другие...”[104] И когда профессиональные ницшеведы говорят, что понимать Ницше надо так-то и так-то, а тексты его должны быть такие-то и такие-то, то они упускают из виду, что выражение “правильная интерпретация” в отношении Ницше лишено смысла, потому что, по Ницше, мы не знаем, что есть правильная интерпретация. Поэтому сегодня никто не обладает монополией на «подлинного Ницше». Этот мыслитель словно «уходит сквозь пальцы», когда пытаются ухватить его. В самих структурах ницшеанства заложена некая «антидогматическая магма», которая горячей лавой выплескивается из любой схемы. О какой истинной интерпретации Ницше может идти речь, когда сама истина по сути упразднена, а интерпретация — результат борьбы различных воль к власти! По сути речь может идти не об истинности той или иной интерпретации (с тем же успехом можно было бы говорить о ложности той или иной фальсификации), а о мощи того или иного философа, вступившего в конфронтацию с Ницше. Но только тот достойно выйдет из этой конфронтации, кто, пройдя по твердым плитам, выложенным Ницше в болоте метафизики, сумеет вырваться за рамки интерпретационной парадигмы, кто сумеет подняться (или погрузиться) в сверхчеловеческое мышление, которое так опасно и так маняще демонстрирует нам этот мизософ от философии. Для такой могущественной и самостоятельной философской мысли не столь уж важна текстологическая выверенность того или иного фрагмента, ибо она схватывает данный фрагмент в ансамблевой целостности всего ницшеанства. Она стремится не интерпретировать (это для интерпретаторов сверхважна текстологическая правильность), а интегрировать отдельные мысли в некое сверхмышление. Только так мы сделаем шаг от ситуации, которую Хайдеггер загадочно и горько охарактеризовал: мы еще не мыслим. Оставаясь в этой ситуации, мы должны признать, что когда мы интерпретируем, мы не мыслим. С точки зрения нынешнего логоцентрического, диалектического, контрадиктивно-центрированного мышления дать всеохватывающую картину ницшеанства невозможно. Любые интерпретации с этих позиций будут запутываться в противоречиях, бессильно отступать перед ошеломляющим богатством ницшеанства, впадать в односторонность или оборачиваться вопиющей банализацией. Сто лет толкования Ницше позволяют сделать вывод: этот мыслитель принципиально нетолкуем. Толковать его языком систематической рационалистической философии – не издевательство ли это над мыслителем, который поставил своей целью разбить философию как совокупность интерпретативных методик? Но разве не так поступают почти все его исследователи? И разве и по сей день умеем мы делать иначе? Ведь как только кто-то начинает излагать или объяснять ницшеанство на «птичьем» языке философов, сразу теряется искрящаяся магия его мысли. Ницшеанство в принципе нельзя «конвертировать» в этот философский «старояз», потому что весь пафос ницшеанства был направлен на слом этого «языка философов», выродившегося в своего рода жаргон. Ницше ускользает всякий раз, когда его образы вписываются в схемы старой мыслительной парадигмы: неизбежно получается «либо не совсем то, либо совсем не то». Осмысливать или интерпретировать Ницше в рамках конвенционального мышления – все равно, что рубить мечом море. Таким образом, вопрос “Что имел в виду Ницше?” должен переформулироваться в вопрос: “Насколько то, что имеет в виду читатель, читая Ницше, имел в виду сам Ницше?”. По большому счету понять Ницше могут лишь люди, по структуре своей личности родственные ему самому, лишь люди, испытавшие в своей жизни схожие трагедии и страдания, ибо ницшеанство — не умозрительная философия, как у Платона или Канта, а сверхплотный сгусток экстремального жизненного опыта, выраженного в метафорах, образах и чувствах, и к тому же описанных на редком, почти утраченном или еще не обретенном языке. Мы имеем дело не столько с учением, сколько, со страдающей и борющейся жизнью человека, выраженной философскими средствами, но отвергающей весь этот каскад интерпретаций: сначала Ницше был “неправильно” издан, затем “правильно” переиздан, нацифицирован фашистами, денацифицирован и либерализован, олевачен и академизирован и т. д. Приходится признать, что национал-социалистская интерпретация ницшеанства — не фальшивка и не грубое искажение, а знак эпохи, которая востребовала именно такое прочтение Ницше. И ценность этой интерпретации с точки зрения ницшеанской методологии не больше и не меньше, чем ценность навязчивого стремления воссоздать “подлинного” Ницше или сверхусложненных толкований постмодернистов. Поэтому «Воля к власти», «сфабрикованная» сестрой и другом, не может быть причиной искажения Ницше у последующих философов. Сегодня, в начале XXI века, приходит понимание, что никто не фальсифицировал ницшеанство, которое содержит в себе такое же многообразие «добра» и «зла», «хорошего» и «плохого», что и вся совокупность нашего мира. Плоская антифашистская апологетика зеркально являяется такой же догматизацией ницшеанства, каковая творилась в III Рейхе. По отношению к этому мыслителю выпячивание смертоносного драйва к мировому господству и, наоборот, кастрация воинственных тенденций ницшевской мысли – процедуры совершенно равноценные. Сегодня наша задача не в том, чтобы заклеймить Ницше за ужасы нацизма или, наоборот, реабилитировать его. Наша задача – понять это неведомое нам мышление, которое, будто издеваясь над мышлением нашим, толкает нас к самым разнообразным, взаимоисключающим интерпретациям. И тогда, возможно, мы должны будем признать, что Ницше взрывает саму нашу способность к толкованию, а заодно – о, ужас! – наше старое мышление! Что время оценочного, логизирующего, толкующего мышления подошло к концу… Время интерпретаций закончилось. Совершенно очевидно, что осознанной целью Ницше было создание такого духовного продукта, который не был бы подвержен интерпретациям. «Каждый глубокий мыслитель больше боится быть понятым, чем непонятым»[105] Ведь быть понятым значит “быть понятым иначе”. И он прилагает изощренные усилия, чтобы сделать дело своих будущих интерпретаторов невозможным. С этой целью он вживляет в тело своей мысли мощные антиоксиданты (Нельзя так оставить! Получается буквально – антиокислители). Во-первых, Ницше сам становится лучшим интерпретатором ницшеанства. Все его творчество как бы многократно “двоится”, оно выступает как саморефлексия. Во-вторых, даже в самых пафосных мыслях слышна затаенная ирония, словно в сам текст инкорпорирована беспощадная самокритика и самопародия. Мы не знаем, когда Ницше шутит, а когда он серьезен. В-третьих, тайная стратегия Ницше как творца кодированных текстов состоит в том, чтобы не допустить саму возможность понимать их одинаково, разбить стандартизированность в их восприятии. Ницшеанский текст разрушает сознание читателей как согласованное, усредненное понимание текста. Ницше не хочет, чтобы чтение его текста было интерпретацией, то есть поиском и нахождением единообразного, устраивающего многих толкования. Он не хочет, чтобы относительно него существовало единодушие. По поводу Ницше еще труднее договориться, чем по поводу того, что означает, например, “Черный квадрат” Малевича или музыка Шнитке или Шенберга. Ведь чем величественней произведение искусства, тем больше оно допускает толкований. По сути Ницше атакует великий закон человеческого общежития, который требует, чтобы люди понимали нечто более или менее одинаково. Он как раз хочет разрушить стадное понимание мира. Но если большинство понимают именно так, а кто-то один-единственный понимает то же самое иначе, кто докажет, что его понимание — ложно, а их — истинно только на том основании, что их большинство. В-четвертых, Ницше присуще “глубокое отвращение к тому, чтобы раз навсегда успокоиться на каком-нибудь одном широком миропонимании. Соблазнительность противоположного способа мыслить: не допускать лишить себя привлекательности энигматического характера”[106] Поэтому всякого, кто пишет о Ницше в творческом, а не догматическом ключе, охватывает завораживающее ощущение его неисчерпаемости. Ницше можно интерпретировать до бесконечности. Он строит свои тексты так, что ввергает всех своих интерпретаторов в дурную бесконечность толкований, в своего рода хаос интерпретаций. Обычно остановка в интерпретации ницшеанства происходит в двух случаях. Либо остановиться требуют соображения объема. Либо интерпретатор создает себе иллюзию некоей завершенности своей интерпретации путем создания своей системы, имеющей к Ницше более менее отдаленное отношение. Но всякий, кто вскричал: “Вот я поймал его! Вот он — подлинный”, имеет глупый вид. “...Нет, нет... Я не есть там, где вы меня засекли, но там, откуда, смеясь, я смотрю на вас”[107] — эти слова, принадлежащие Фуко, будто произносит сам Ницше. Таким образом, ницшеанство так сконструировано, что оно интерпретационно неисчерпаемо. Ницше, провоцируя нас на бесконечное интерпретационное усилие и словно издеваясь, показывает, что мы никогда не доберемся до “конца” интерпретации. Ибо такой последней основы, на которой можно было бы успокоиться — нет. “Эта принципиальная незавершенность интерпретации, — пишет Фуко, — связана, как мне кажется, еще с двумя фундаментальными принципами... Первый из них: если интерпретация никогда не может завершиться, то просто потому, что не существует никакого “интерпретируемого”. Не существует ничего абсолютно первичного, что подлежало бы интерпретации, так как все, в сущности, уже есть интерпретация, любой знак по своей природе есть не вещь, предлагающая себя для интерпретации, а интерпретация других знаков... Интерпретируется не то, что есть в означаемом, но, по сути дела, следующее: кто именно осуществил интерпретацию. Основное в интерпретации — сам интерпретатор, и, может быть, именно этот смысл Ницше придавал слову “психология””[108] Оказывается, толкуя Ницше, мы толкуем самих себя! Именно в этом секрет популярности Ницше как объекта толкования среди философов. Интерпретируя Ницше, мы получаем совершенно уникальный инструментарий для интерпретации самих себя, для изложения и прояснения своих мыслей. Но тогда оказывается, что как только мы начинаем интерпретировать, мы сами сразу и неизбежно становимся предметом интерпретации. Поэтому важнейшее значение имеет вопрос: кто — интерпретатор? Ведь “философы” работают не с подлинными текстами, а с собственными толкованиями”[109] Сегодня ницшеанство не может оставаться только задачей, требующей разъяснений и толкований. Как таковая, она неразрешима. Ни самый полный филологический анализ, ни скрупулезное критико-историческое издание, ни изощреннейшие толкования его философии не решат этой задачи. Это признают даже те исследователи, кто, как Колли, посвятили десятилетия реконструкции “аутентичного” Ницше: “Ницше не нуждается в интерпретаторах. Он сам достаточно и вполне определенно высказался о себе и своих идеях. Важно лишь внимательно вслушаться в его слова и для этого не требуются посредники”[110] В чем же нуждается Ницше, так это в читателях. Особых читателях. 2. Почему Ницше не закончил “Волю к власти”? В своих знаменитых лекциях о Ницше Хайдеггер специально останавливается на причинах того, почему Ницше потерпел неудачу в создании “Воли к власти”: «С момента, когда мысль о “Воли к власти” явилась ему во всей своей окончательной определенности (к 1884 г.), до последних недель своей вменяемости (конец декабря 1888 г.), Ницше боролся, чтобы концептуально структурировать свою единственную мысль. В проектах и намерениях Ницше эта структуризация должна была принять вид того, что он сам называет в традиционном значении этого термина капитальным трудом. Но этот главный труд не только не был доведен до конца, но и не мог стать “трудом” по типу философских работ Нового времени, наподобие “Размышлений о первой философии” Декарта, “Критики чистого разума” Канта, “Феноменологии духа” Гегеля, “Философских исследований о сущности человеческой свободы” Шеллинга. Почему же движение ницшеанской мысли к Воле к власти так и не привело к созданию аналогичного “труда”? Историки, психологи, биографы и прочие деятели, работающие на удовлетворение человеческого любопытства, не скупятся на рассуждения, когда речь идет о подобном “случае”. Тем более что в “случае” Ницше причин в глазах вульгарной части общественного мнения вполне хватает, чтобы пространно объяснить, почему отсутствует “главный труд”[111] Хайдеггер, подробно анализируя причины, не позволившие Ницше завершить “Волю к власти”, приходит к выводу: все объяснения неудачи в создании “главного труда” основаны на предположении, что речь идет о традиционном типе философского трактата. “А вот это уже ничем не обосновано и неприемлемо, потому что это абсолютно не соответствует ни сущности, ни стилю мысли о Воли к власти”[112] И далее он подчеркивает: “...Ницше считал необходимым структурировать свою фундаментальную мысль, придав ей форму, совершенно отличную от той, которая присуща “труду” в традиционном смысле. Незаконченность, если иметь смелость определить таким образом состояние, в котором к нам дошло то, что осталось от “Воли к власти”, заключается совсем не в том, что труд “о” Воле к власти не был доведен до конца. Незаконченность эта отнюдь не означала бы, что мыслитель не смог придать внутреннюю форму своей единственной мысли. ...Квалифицировать “фрагментами”, “эскизами”, “подготовительными работами” то, что осталось неопубликованным Ницше, — это можно позволить себе только, если произвольно предположить, что Ницше поставил перед собой задачу закончить “труд” в соответствии с теми прототипами, которые на протяжении длительного времени определяли для него сущность такого труда. Другого решения не существует. Но так как это предположение ни на чем не основано и не имеет ничего общего с фундаментальной мыслью этого мыслителя, то то, что осталось от его рассуждений, принимает совсем иной характер”[113] По сути Хайдеггер подразумевает, что Ницше хотел создать принципиально иной — в сравнении с традиционным — тип философского произведения. Действительно, самого начала Ницше планировал не обычный философский трактат, а своего рода сверхкнигу: ошеломляюще новая философия требовала и небывалых форм выражения, в том числе и совершенно особой книжной структуры. Было бы фундаментальной ошибкой рассматривать “Волю к власти” как философский трактат в той форме, в какой он сложился со времен Платона и Аристотеля. При таком подходе неизбежно появляется тезис о том, что Ницше не хватало специальной философской подготовки для того, чтобы выразить концепцию воли к власти не в эзотерической, а в систематически научной форме, придать ей характер завершенной теории. Многие исследователи, привыкшие исключительно к традиционному, логически связанному, построенному в виде цепей рассуждения способу философствования, столкнувшись с «Волей к власти», не увидели (или не могли увидеть), что Ницше радикально пересматривает традиционные параметры философского произведения с точки зрения структуры, способов подачи материала, языка и даже самого синтаксиса. Большинство современников не поняли, что тот, кто бросил вызов старой культуре, должен атаковать ее главный институт — книгу. Традиционно книга является стержнем культуры в том ее виде, в каком она существует вот уже около трех тысяч лет. Логически выстроенная, имеющая начало и конец, традиционная книга является идеальным выражением культурного разума, организующего всю общественную жизнь по законам необходимости и упорядоченности. Книга, как она существовала до Ницше, — это совершенная ипостась социальной власти в духовно-культурной сфере. Такая книга в его понимании есть экстраполяция на мыслительную сферу всей репрессивной силы культуры по отношению к человеку. Именно такой книгой для него была Библия. Борясь с книгой, Ницше боролся и с книжностью в самом себе. Книжность — это господство вторичной культуры над живой жизнью. Это — восприятие любого предмета — солнца и моря, любви и смерти — не непосредственно, а через культурный опыт предшествующих поколений. Книжная культура лишила вещи их природной первозданности. Книга поработила Ницше как филолога, специалиста по текстам, воспринимающего жизнь как упорядоченный текст. Дионисийский художник восстал в нем против книги. Все годы работы над «Волей к власти» пронизаны страстным поиском этой новой «сверхкнижной» формы, в которой должно свершиться разрушение классического платоновского трактата и прорыв к постметафизическому мышлению. Однако по мере продвижения вглубь своего замысла Ницше все больше убеждался, что, при полном наличии всего необходимого для этой сверхкниги, призванной увенчать все творение, она, тем не менее, никак не складывается и не заканчивается. Что-то не давало книге состояться. Этим что-то была как раз… воля к власти. Неоконченность книги «Воля к власти» словно задавалась природой самой идеи воли к власти…
Никто не решился оставить свой комментарий.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.
Будь-те первым, поделитесь мнением с остальными.